Ирина Ремизова

Ирина Ремизова

Четвёртое измерение № 12 (504) от 21 апреля 2020 года

Невремена

Синап

 

Ещё не стала инеем роса,

ещё не называют воду влагой...

Сейчас мы только сны и голоса,

обёрнутые хлопковой бумагой, –

отправленные тщательной рукой

подобно недозрелому синапу,

в подхваченную под бока пенькой

дорожную коробку из-под шляпы.

 

Ещё в зелёном сжаты кулачке

пунцовые светила молочая –

но девочка в переднике пике

по нас, пока неведомым, скучая,

раскроет рисовальный свой ягдташ

и, раздобыв красительные зелья,

решительную яркую гуашь

раздумчивой заменит акварелью.

 

Запутавшись в портьерной фалбале

и выдав свой приход бесцеремонно,

она найдёт на письменном столе

лист бристольского белого картона,

и ножницы закусят удила,

промчатся по столовой и гостиной,

нам выщелкают вещи и тела –

и вновь сомкнутся клювом аистиным.

 

У сердца шевельнётся бубенец,

распрыгается ветер по каштану...

я до тебя дотронусь наконец –

и обомру.

 

И тихим светом стану.

 

2011

 

Про Красную Шапочку

 

Помню: лето, лес и тени-стёжки

на подоле солнечного дня.

Будто всё игра и понарошку –

пирожки в корзинке, и меня,

наказав беречь гостинец скромный,

отправляет, не взглянув в окно,

к бабушке, которую не помню,

матушка, которой всё равно.

 

Дом пропал, как будто бы и не был –

к ночи начинает студенеть,

заросла тропинка курослепом

да в корзине зачерствела снедь.

Прорицают цапли на болоте,

что неровен час – и целиком

колчезубый мир меня проглотит

и заест ненужным пирожком.

 

Помягчеет каменная сдоба

в колыбели жаркой и пустой –

горяча звериная утроба

и мила конечной темнотой.

Тот, кому ты нужен – тщетно ищет,

разбирая человечий жмых…

Серый волк теперь тебе жилище –

чем он хуже прочих остальных?

 

Знать, ему недолго баламутить

честных граждан в поисках тепла,

потому что благонравным людям

хочется поверженного зла.

И охотник, будто повитуха,

раскалив заточку на огне,

радостно распорет волчье брюхо,

ставшее на время домом мне, –

и дорога, без конца и края,

схватит и потащит, гомоня –

к бабушке ли, что меня не знает,

к матушке ль, забывшей про меня?

 

2014

 

пламень

 

крестились люди: чур-чура –

и слушали, как под рогожей

знобило землю до утра

и разливался жар по коже, –

и снова не убереглись:

подслеповаты и белёсы,

из лихоманных трещин ввысь

полезли крошечные бесы,

по трубкам червяных ходов

бежав с родного пепелища –

в подгнившей мякоти плодов

искать себе приют и пищу.

 

всё успокоилось. но мгла

клубиться начала над садом:

они плевали в зеркала

и роем дули на лампады,

швыряли оземь образа

и в небо тыкали ухватом…

а люди прятали глаза

и говорили: хмарновато,

и тупились, замкнув уста,

когда, со спин сдирая кожу,

погнали скупщики скота

стада былых подобий Божьих,

и шли, не замечая зла –

исполосованное стерво –

глаз не было. в них без числа

плодились бесы – или черви…

 

… а те, кто из последних сил

держался, видели из окон,

как свет оставшийся чадил,

во тьме свернувшись в лунный кокон,

и, убегая от беды,

грядущей радости во имя,

жгли зачумлённые сады –

и пламень следовал за ними.

 

2014

 

Тепло желанное

 

Вот и не осталось больше снега –

выпив полведра на посошок,

бросили в попутную телегу

облачный разодранный мешок

и умчались, хлопая в ладоши

и свистя в три пальца на скаку.

Земляная высохшая лошадь

понапрасну ищет сахарку,

шаря по овражистым карманам

травяным шершавым языком –

ей бы хоть сухарик пеклеванный…

 

Вот и не надкусишь сапожком

яблочный хрустящий первопуток,

прогрызая стёжками тропу:

на весы аптекарские суток

подсыпают светлую крупу,

ворошат вербальные науки

лжицей – до ракушечного дна,

разбивая на синичьи звуки

длинные льдяные письмена,

разливают в мерную посуду,

отбирая те, что погорчей –

и такая жизнь встаёт повсюду,

что совсем не надобно речей,

 

потому что всех словес желанней

то, что через зиму провело, –

шерстяные ниточки дыханий

и ещё неловкое тепло.

 

2012

 

Волчок

 

Выйдет бесшумно из сонной травы

и за бочок, улыбаясь, ухватит...

Зреют в песке муравьиные львы,

шьются украдкой кисейные платья:

так уж устроено, что, повзрослев,

по заведённым когда-то законам,

каждый бряцающий жвалами лев

нежным становится мурмелеоном.

 

Кто-то играет луной в бильбоке,

походя в складки дорогу сминая…

серая шерсть потеплеет в руке,

будто не зверья она, а родная –

слёту споткнёмся о старый строчок

и расчихаемся – к радости, верно…

Где же ты прятался, милый волчок,

страшное чудо за стенкой фанерной?

 

Если бы знала, какой ты балда,

мой метлохвостый конёк остроухий,

мне бы уже не спалось никогда

под колыбельные – зимние мухи.

Сыплется ночь из худого куля –

знать, караульному крепко уснулось...

 

...это не нас обступает земля –

просто трава до небес дотянулась.

 

2011

 

хозяин

 

ты бы не здоровался со мной,

глаз не подымал, заблуда встречный…

лес на слух и ощупь – соляной,

а на вкус и запах – огуречный,

из него дороги к людям нет,

хоть до деревеньки путь недлинный,

по кустам рассыпался рассвет

огненной сверкающей малиной.

 

разобрать речей твоих узор

мне непросто – словно издалече,

потому что с некоторых пор

я не говорю по-человечьи…

стелются лохматые дымки

над еловой стрельчатой оградой:

крайние дома недалеки,

ведомо, тебе там будут рады –

 

ты им обо всём порасскажи,

навернув за ужином окрошки,

духовитой москатилью лжи

сдабривая правду понемножку,

табачинку выдуй из ноздри –

до побасок жадны человеки,

только обо мне не говори,

будто и не видывал вовеки,

 

будто белопламенная мгла

разметалась без конца и края,

память опалила и ушла,

на снегу следов не оставляя,

канула в дубовое дупло

и такое в спину нашипела,

от чего от сердца отлегло,

да оно само окаменело.

 

шаг мой невесом – по свежим рвам,

маленьким берлогам и могилам,

где, свернувшись, дремлет сон-трава,

спят в обнимку примула и сцилла.

в козью шаль с хрустальной бахромой

дальнее укутано зимовье:

на меня в окно хозяин мой

смотрит взглядом пристальным, котовьим.

 

2011

 

Элли и Кот

 

В синем кувшине остыл компот,

страшный забыт чердак…

Элли теперь не одна – с ней кот,

встреченный просто так:

кот не чеширский и без сапог,

с миром накоротке,

просто сидит, подставляя бок

солнышку – и руке,

щурит внимательные глаза,

слыша шмеля в траве…

 

Элли смеётся, впервые за

целые жизни две,

за небольшое своё житьё

(тысяча лет до ста).

Элли понятно, что кот – её

и что она – кота.

 

Но, подбирая слова с трудом,

словно бросаясь в бой,

ей говорят: «У кота есть дом,

он не пойдёт с тобой.

Элли, пойми – и навек усвой,

дабы избечь невзгод:

каждой душе предназначен свой

хлеб, государь и кот».

 

…А у кота над бровями – знак,

тёмная буква «М«.

 

Элли молчит и не помнит, как

жить без кота – совсем.

 

2012

 

Фото на память

 

Бывший золотой, а ныне смуглый

свет валками падает на дно.

Город, как замученная кукла,

для забавы брошен за окно.

В чернозёмном вытертом конверте,

наспех перевязанном травой,

он лежит, заигранный до смерти, –

краденый, разбитый, неживой...

 

Памяти цветная фотоплёнка

заросла царапинами лет –

белокурых улиц и ребёнка

(кажется, меня) почти что нет.

 

Будто не бывает по-другому,

время, декоратор шебутной,

с хрустом вырезает из альбома

ножницами – тех, кто был со мной,

шелестит страница за страницей,

и на тех, кто землю бременит,

смотрят нестареющие лица

в круглые окошки сквозь гранит.

 

2016

 

Твоя рука

 

А я тебя любил.

 

Я помню, как меня унёс отец железным лесом: я жалобно скулил в его руках, принюхиваясь к миру с интересом. И город был, и незнакомый дом, и одноглазый кряжистый мужчина меня от куртки оторвал с трудом и равнодушно бросил на овчину, а после мановением руки велел убрать куда-нибудь подальше, и я почти заплакал от тоски… но вдруг меня обнял какой-то мальчик.

 

Никто еще не знал, что я – судьба. Молчали прорицательные ведьмы, по лошадиным сточенным зубам истолковать пытаясь день последний. Я был доверчив, лопоух, игруч, со взрослой уморительной гримасой охотился на свет и тени туч, из рук твоих хватал живое мясо. Меня не обходили стороной, и девушки с ладонями из шелка, пропахшими кишками и войной, любили потрепать, шутя, за холку…

 

Мы быстро подросли – почти друзья, немного братья, служка и хозяин. Всегда с тобой, тогда не видел я, что ненавистен и неприкасаем для всех, кто рядом, кто уже узнал моё предназначенье из пророчеств. Ты был одним из них, но промолчал, наверное, ты был умнее прочих.

 

Но вот однажды как-то поутру к нам подошли – знакомое отребье! – и предложили странную игру: меня стреножить неподъёмной цепью. Ты улыбнулся и сказал: «порви», и я шутя разъял стальные путы, в твоей доброжелательной любви не усомнившись даже на минуту.

 

Потом игра продолжилась. Они вторую цепь надели – толще вдвое. Ты подошёл и прошептал: «рискни, я знать хочу, что воспитал героя». На звенья разлетелась, лопнув, связь, и я освободился без натуги, не силой неумеренной гордясь, а благодарно думая о друге.

 

Шло время. Я почти забыл о тех забавах непонятных и жестоких, и отрастил свой первый зимний мех, и возмужал в положенные сроки, уже стыдясь ребяческих проказ, но радуясь любой проделке ловкой, – когда они явились в третий раз, уже не с цепью, а с простой верёвкой.

(Для сей неразрываемой узды был золотом ворованным оплачен и каждый волос женской бороды, и каждый шаг тяжёлых лап кошачьих, её плели на вечные века, в подземных лабиринтах ворожили из птичьего слюнного молока и каменных медвежьих сухожилий, из горных корешков и пузырьков прерывистого рыбьего дыханья – и не было надёжнее оков, чем эта лента, в целом мирозданье).

Какой пустяк – верёвку победить тому, кто цепи разрывал играя, но сердце говорило: не ходи, я чувствовал: она была живая, и я метался, словно во хмелю, и сбрасывал удушливую петлю… они всё знали: я тебя люблю. Тебя позвали – ты пришёл немедля…

 

Мне было больно. Было больно так, что каждой отделяющейся частью я понимал – сжимается в кулак твоя рука в моей раскрытой пасти… твоя рука, уверенно-тверда, как время, разветвляется и длится…

 

Ты больше никого и никогда уже не приручишь своей десницей.

 

Они глядели, грубо регоча и отпуская шутки то и дело, на пустоту у твоего плеча и на моё униженное тело. Я был их смерть – они хотели жить, как будто бы возможно неизбежность пускай не уничтожить – отложить, замуровав её во тьме кромешной, распяв ей пасть – по небеса – мечом, и в том, что нет её, себя уверить, но оскорблённый – станет палачом, но преданный – проснётся лютым зверем. Расписан по деталям рагнарёк, и цвет чернил на бледной коже мертвен: здесь каждому уже исчислен срок, и каждому его знакома жертва.

 

«Проголодался? Хочешь молока? Откуда ты такой?» – глядишь лукаво и гладишь несмышлёного щенка, впервые, не боясь, ладонью правой.

 

2009

 

Мой зверь

 

Лето богатое – сад нагулял жирок:

ягодный, яблочный, тыквенный – не зевай.

Люди приходят сюда надышаться впрок:

пыль не мука, а дорога – не каравай.

 

В щели забора глядят лебеда да сныть –

ловят, как нищенки, солнечные гроши.

В нашем саду только бабочкам вечно жить –

тот, кто душа, не имеет своей души.

 

Всем остальным – надкусить наливной ранет,

сахарной выпить воды – и пчелой на труд.

Зверь мой желанный, какого на свете нет,

Ты покажись мне, покуда ещё я тут.

 

Капают звёзды на землю сквозь решето,

будто бы обещают кого-то мне.

Гладить тебя понарошку – совсем не то,

что наяву прикоснуться к твоей спине.

 

В поле ржаном колосится трава костерь.

Думали – мёд, а открыли бочонок – падь…

Мне разрешили поверить в тебя, мой зверь.

Это – уверили – то же, что обладать.

 

Ты приходи – на движение и на звук,

на замирание под костяной дугой…

Мне не кормить тебя лакомствами из рук,

ибо приставлен кормилец к тебе другой.

 

Тёплое небо нарезано на ломти:

чёрный просоленный, сливочный голубой…

Я не могу, не увидев тебя, уйти.

Мне не позволят остаться, мой зверь, с тобой.

 

Близятся сумерки, надо бы знать и честь –

Там, за калиткой, куриная слепота...

Лишь бы расслышать за шорохами: я есть.

Только бы взять – и дотронуться.

Навсегда.

 

2014

 

Overture, op. 84

 

С места в карьер, закусив удила,

небо пускается.

Влажными комьями в стороны мгла –

ранняя талица.

 

Кто там проносится на вороном

кованом голосе?

Щёлкает плетью старик-метроном –

по сердцу полосы.

 

Дождь размывает и путь и письмо,

белит лакунами.

Под лакировкой рояльной домов –

грифели струнные.

 

На небелёном холсте тишины –

жилок движения.

Звуков не будет. Отныне слышны

их отражения.

 

Скоро органная грянет вода.

Перья-кораблики

спрячут ли моцартианство дрозда,

дудочку зяблика?

 

Градом рассыплется – в грохот и лёд –

синяя молния.

Кто-то оглохнет, а кто-то уйдёт –

слушать безмолвие.

 

2009

 

Если хочешь...

 

Ещё один оперившийся день

освобождён из клетки календарной –

и лета поубавилось на шаг,

и память приросла на волосок.

Очередную улицу продень,

соединяя здания попарно,

в игольный путь прогулки, не спеша

нашёптывая время на песок.

 

Мне кажется: все в мире города

разделены порогами – и только,

и дело невеликое – найти,

не перепутать и переступить…

В садовых телеграфных проводах –

заброшенный скворечник-бандеролька,

и точечно-пунктирного пути

лохматая непряденая нить.

 

Я тщательно валяю дурака,

отмерив семикратно, бью баклуши

и созерцаю муху в мелкоскоп,

оттаскивая помыслы и взгляд

от скачущего мячиком клубка:

у саквояжа навострились уши,

и вещи потянулись марш-броском

к нему – утиным выводком опят.

 

Однажды нелетающий павлин,

давно не замечающий неволи,

засмотрится на ласточек – и вдруг

перемахнет ячеистый забор.

… Пасётся мой зелёный цепеллин,

гуляет в одуванчиковом поле,

не ведая поводьев и подпруг,

не признавая ни треног, ни шор.

 

Когда ты позабудешь обо мне,

но вспомнишь о неуловимом чём-то,

мелькавшем то и дело там и тут,

где ныне донебесная стена,

я буду – махарани на слоне,

а то и ягушонкой в коробчонке,

и, может быть, пространства совпадут,

и даже, вероятно, времена.

 

2010

 

Невремена

 

Cоли щепоть, гречи узелок,

молока кувшин полуведёрный.

Завели в латунный котелок

патоку и маковые зёрна,

затевали, не считая дней,

разварную лакомую гущу,

но однажды сделался слышней

колокол, за липами растущий –

будто, окунувшись в иордань,

звонницы родимой одесную,

обрела лужёная гортань

остроту и нежность игляную.

 

Зиму не выглядывай тайком:

просто лето, зарядя в июне,

притомилось бегать босиком

и надело мяконькие чуни.

Стайкой сам-третей и сам-десят

по траве сновавшие когда-то,

превратились в белых небесят

рыжие пройдохи-бесенята –

на едва сменившийся зубок

пробуют железо прорезное,

крадом в шерстяной кошачий бок

напускают медных блошек зноя.

 

Заворчат ворота, щёлкнет сныч,

в горницу неведомое впустят...

Но, покуда крученый паныч

хором граммофонствует, негрустен,

однолетний стержень череды

обвивая усиком причальным,

яблоками полнятся сады

осени моей первоначальной.

 

2011