Ирина Любельская

Ирина Любельская

Все стихи Ирины Любельской

Dragоn оf summer 2

 

голоден ‒

словно невод.

и ‒ безмятежной

игрой ‒

всё

понимание неба,

смеющийся, льющийся зной.

 

сыт ‒

и переполнен,

грома не обождя,

сыт

всякой любовью,

сухой жаждой дождя.

 

словно

плавучий остров

белого дыма, огня.

его

вездесуще и остро,

рассеянно любит земля.

 

по небосвода

пологу ‒

в жёлто-земной

океан.

тою же силой ‒ яблоко

катится в темь ям.

 

древо

трещит ‒ восторгом

ребристых, тяжёлых крон.

Вывернутый под корни,

так вездесущ и покорен,

что похож на огонь.

 

Garden

 

Garden. Guard.

Cад и страж. Стриж.

Храмовая тишь,

взгляд назад.

 

Духом тополей

лей:

лето улетает из-под ног –

рывок

света.

 

Писк стрижей

сегодня небо

режет.

и сад здесь дышит:

выше,

реже,

реже...

(не-(бо)-глу-бо-ко)

 

Чёрный, как мазут

лужи,

стриж –

точней руки врача:

лучше,

лучше...

 

 

Merry Christmas

 

о, сладкая вата

Сахары невзятой!

лепит врасплох сургучом – 

столпотворение,

снеговерчение

и расточение

снега

начнём.

 

упасть не боится

на рукавицы,

в расшатанный ворох

«стой, погоди!»

сгорает, как порох!

как будто распорот

ножом снежным город,

как банка сардин!

о, Боже мой, погоди!

 

в руках у Гудини –

ульем осиным,

рывками в грудине –

со всех середин.

ветер косаткой

с низкой посадкой

треплет оснастку,

непобедим.

 

вонзаясь, как дрелью,

кидаясь на двери,

пока не иссякнет   

весь,   

чей лик всегда – трепет,

сухим огнём треплет,

клокочет,

как всякая

спесь.

 

он ближе, чем выстрел, 

он клавишей вызрел,

и Гершвин её прочитал.

у дивертисмента

у львов с постамента

крошится 

в когтях пустота.

 

о, белым миндалем –

цветёт и изжалит!

лицо запрокинув назад,

кому ты подаришь –

шагами свиданий –

свой

голубой

снегопад?

 

и красною сыпью –

на век белый выгиб,

лица поалевший овал

он сыпал –

и либо

беззвучною глыбой

твердел, застывал.

уплывал.

 

Mоtiоn picture

 

Снег идёт – как мятеж,

будничная дрожь.

Будто его главреж

решил: не настолько хорош –

 

и перерезал свет,

перекусил бикфорд.

Будто в его предсердие

дует понурый норд,

 

мокрою мощью птиц

отдышал океан.

Сдул их и паром приник

с той стороны окна.

 

Снега дымный оркестр,

чёрно-белый монтаж.

В облачный верхний регистр

уходит список пропаж.

 

Не стоящий ничего,

не стоящий никому –

снег – как прожектр лучевой –

поставит на сцене в дыму:

 

под чёрно-белым плащом,

как в день Голливудских наград...

С кем бы – чаще ещё –

шёл этот снегопад...

 


Поэтическая викторина

Times New Rоman

 

за светлой ножевой

плеромой,

сквозь шёпот –

там снег почти живой –

курсив таймс роман.

пустынный снег,

прекрасный снег,

огромный.

 

и в облаке легло

его гало,

как праздник:

вязь

и серебро,

и се ребро его,

и вязь его.

 

достигнув своих лет

под вечер

встречи –

полёт его

побед его

не тает –

вечен.

 

он, восхотевший воскресений,

тронет

подённую

работу

тенью –

мой таймс нью роман.

 

* * *

 

Боярышник: душ

белопенная сыпь,

беладонная оторопь.

сыть кустяная и глушь.

 

Над банею чана

стоит одичавший

ос плотяным пронзающим жаром –

Господи –

оспинами спины.

 

О, лишь немного ещё протянись ты

в этой аллее душной тенистой –

 

нет, не барашек –

боярышник –

(в чаще)

страшно ли,

отрок,

ах, Исаак,

потерявший

 

школьный теннисный мяч?

 

Будущее уцелеет

 

Облит и огнём наполнен,

измяв ледяные бока,

ветер сдувает полдень –

неопытен, как облака.

 

В нём оцепеневали –

полотна полыни черны,

обожжены от лобзаний

хрупкой близкой зимы.

 

Застынут, как в инее, в свете –

осоленное волокно...

Это провалом в бессмертье

будущее цепенеет,

будущее уцелеет

оно

одно.

 

В абсолютном штиле

 

Воздух тугой и сгущённый.

Птиц искристый ислам ‒

вскрикивают восхищённо

после ночного чулана.

 

Птиц наконец бессильных

манит, катает крохи.

И в абсолютном штиле

рождается Его хохот.

 

Их раскалённые спины –

синь на гончарном круге ‒

так невозбранно и очевидно

непоправимо ‒ любит.

 

Письмо, пришедшее в хаос, ‒

залогом будущего, ‒

с продетыми сквозняками,

крепнущими

и летучими.

 

В бесконечности знаков

 

Каллиграф:

одни и те же знаки

при бесконечности пишущего.

Бесконечность знаков – 

и ни один из них

не говорит о нём.

 

Какая насмешка над взглядом!

Какая справедливость к вещам.

 

Он целует своё отраженье в равнине

идущим снегом,

как целует в губы

душа душу.

 

Отражение не говорит о нём.

 

Чтобы его сердце было во мне,

(это то же самое,

что чистый лист)

какая уловка, какой чистый обман,

обман богов!

Какая уловка от улавливающих!

И от улавливающего себя.

 

 

* * *

 

В ве́тлах и глинах промельк воды,

топких следов мрак.

В спицах осинных всплеск горловых –

утиц скрипящий верстак.

Ввысь вырастающий – тень, серебро –

облетающий клин.

В ветлах когда бы ещё собралось

трое: Отец, Дух, Сын.

 

* * *

 

в громадной облачной круче

они себя обрекли

бесплоднейшей тени случая –

забывшие языки.

 

стонущие их нервы

в непобедимой беде:

ласточкин крик – scared! scared!

или французский – Diеu!

 

едва ли праздничный Сидней,

густую Бразилию:

покинув Германию, видно,

покинув Россию... –

 

в горячей запёкшейся смальте

и тишине стекла –

ласточка – Ханс Майер,

ласточка – Па-уль Це-лан.

 

Ветер

 

Похоже на голод, тоску – но оба легки.

Свод неба пуст. Плавучие сквозняки.

Белое мясо древ. Ветер по мокрому.

От лопнувших пузырей мыльно во рту.

Что мне дадут одни день или вечер и ночь.

Тень на побелке дымит – делается короче.

Красная солнца сеть. Загривки сухой травы.

Где не достанет ветер – листья в земле стары.

Точный предел вещей. Их узнавать места

в пустоте ноющей. Тень поезда. Бровь моста.

 

Вишни куст

 

Вода стала завихряться – всё быстрей и быстрей. Бёдра оголились. «Вот это и есть смерть! Да, это смерть!» Эцуко едва не вскрикнула от ужаса. Она тут же встала из ванны и присела на колени – обнажённая, одна в пустой комнате.

Юкио Мисима, «Жажда любви»

 

Мутно глядит, раскосо –

глазами в лунной воде:

листья – зелёный фосфор

в льющейся темноте.

 

Сердце куста огромно:

язвы, провалы тьмы.

В сердце пульсируют волны –

извне невидимы.

 

Больше не будет прятать

срезанный до земли куст

вишен во тьме – горячих

и тёмных, словно укус.

 

вот в руке оно

 

вылетел – и слеп

вышел и слепил

белый снег был спел

землю заносил

 

леп но бестелес

медлен мухолов

тёмный тихий лес

перед ним оглох

 

руки в нем озябь:

мякиш от хлебов

таяние – явь

бедная его

 

кто так одинок

белый снег топчи

вот в руке оно

вот вокруг мельчит

 

Гроза

 

С молниями столикими, бормочущими, как мурза,

силуэты Ахава и Моби Дика, примёрзшие к небесам.

Скатом укусит за палец, скатится в зареве

там, где приякорен парус к десятитонной листве:

Тварь равнодушна к охоте ‒ плещет рывком и легко.

А это ‒ луна заходит,

поддетая языком.

 

* * *

 

Дальше от платформы, ближе чуть к казарме:

Щебня скрип зубовный, два бредущих парня.

Режется пластами хлеб, балык заначенный –

Мальчики устали, сели в мать-и-мачехи.

Шпарило по гравию солнце и по щавелю;

Обойдя наградою, обошло пощадой.

Сигарета плавилась, и звала тех мальчиков –

Аина и Кавеля – Мать-земля-и-мачеха.

 

 

* * *

 

Жгучей крапивы орды, рядом – толь и гудрон.

Но леса монашеский орден выстоял за окном.

В холодной воде умыты влекомые из пещер

картофели палеолита с крутыми боками венер.

Смотри же в печное жерло, обхаживай грядицы... –

на осени прелую жертву сквозь сетку рабицу.

 

жертва

 

кислый вина вкус

солнечная жара

зажмуриться на укус

медузы и комара

 

священно гудит базар

мычаньем и воем толп

не слышно что мне сказал

гудит как новый потоп

 

       у чаек отнята жердь

качается сверху дно

красные полосы чертит

ты скатишься всё равно

 

черна водяная соль

мазута брызги в порту

ей очищали лицо –

простую камней наготу

 

вот птичий клюв и напев

торгуют пшёнкой вином

и сверху вниз поредев –

акации с желтых крон

 

белого – чёрен предел

солью на хлеб и на сыр

когда я отвечу тебе               

гласом бычка и козы

 

И больше дома не найдёт

 

я слушаю как голубь плачет

М. Гондельман

 

гаснет скрипит бормочет

там льётся плещет вода

ветер дует где хочет

иди же иди сюда

 

иди же как целое море

скользя на придонный свет

киты поют и моторы

и дышат на облачный след

 

крошит кидает плещет

как в руки беззубый хлеб

и пенные белые плечи

возносит до чёрных неб

 

где рыбы устали устали

где музыки слаб уже свист

к воде приникая устами

в ней не отражаясь вниз

 

где глаз фиолетовых стража

бесформен бесчислен дик

и негде искать пропажу

иди же и высох язык

 

где ветер и лето скруглились

улитки прибрежных огней

в ковчеге плачут о милости

и нет ничего над ней.

 

Инь Ян

 

рвы и острова

острые

блики

на тебе ‒ написаны ‒ слова

повиликой.

 

где кустарников сиянье

лиственное сито ‒ 

Наль и Дамаянти.

Рама ‒ Сита.

 

гвоздики ад и мал и ал

тьмой тенной

когда ловил и целовал

её

разбитое колено.

 

где спорынья пестра

быстра

на гари мышь-полёвка ‒ 

 

как райской птицей:

брат-сестра

в иван-да-марью ‒

дурьей

смертью

лёгкой.

 

Иосиф Прекрасный

 

Когда спешишь куда-то,

воздушный хлам пиная, –

бродяжат боли в сердце

(как с молодым вином),

и облаков кудлатых

лбы резко обнимая,

не знаешь, куда деться,

заблудший астроном.

 

Чужим себе проснуться

среди иных творений,

шуршащих листьев, сора,

где сухо тлеет день,

стараясь дотянуться,

вдохнув, как на рентгене,

до потолка, где морем

качает твою тень.

 

Моргнут глаза сухие:

сгребя в охапку ропот, –

сквозь близкий лепет листьев,

ворчанье голубей, –

глядит сынок Рахили

на грозы, молний тропы,

безумные мониста

и песни гром Твоей.

 

Над ложем качка птичья

развешанных полотнищ,

соломенных кочевий.

Под выцветаньем дней

осыпаться, остричься:

как музыку, на ощупь

на удочки деревьев

развесить свою тень,

 

как радостную песню…

Оставленно и нежно

шепнуть, где моря гневный,

ревнивый грозный сип…

Ни колесничных тресков,

ни порванной одежды –

тянуться к чёрной пене –

и не остановить…

 

Когда ты выйдешь к морю,

что дальше тобой вертит,

изъевшему все жизни,

пленившему все сны,

с ним еженощно споря,

нанизанный на вертел, –

ещё какой-то признак

обещанной весны...

 

* * *

 

Клочьями облачной ваты подбивают наряд –

тополя-долгопяты, в окнах рисуясь, не спят.

Прямы или горбаты, все в наготе до утра,

смеются, смеются: как знать им – где брат, где сестра.

В колыбельной любови доверчиво не устают:

лист, свернувшись ладонью, трогает за ступню.

 

Коготок увяз

 

 Древних пляжей пустоты,

 Света и тени ромбы.

 Сделать бы хоть что-то,

 А не закатать гекатомбу –

 

 Из сестёр, растерявших серьги,

 Той четы в окружении лёгком

 Птиц восхитившего поветрия,

 Голубых бельевых верёвок.

 

 Что за блажь, за дурные вести...

 Ворон ворону в глаз смотрит.

 Всё развеет из персти,

 От чего ты воротишь морду.

 

 И не двинуться, и не деться,

 Ветер душит и дует в уши:

 Через то – ты лишишься сердца,

 Или так – потеряешь душу.

 

 Осквернённое мало выклевать,

 Наложить запрет на подобье;

 Что бы тебе ни выпало,

 Не закрывай ладонью.

 

 Всё прейдёт:  потеряй обличье –

 Не захочешь иной обновы –

 Ни древесной коры, ни птичьей  –

 Синевою беснуйся бескровно.

 

 

* * *

 

котлом паровым ли он дышит

в кромешном чёрном ветру

сейчас я всё резко слышу

но говорю перевру

 

ветер дует кромешный

и непосильный душе

мы помним себя конечно

но может забудем уже

 

ни слова ни вдоха бессилья

одежды над головой

не спорили не говорили

вибрировали листвой

 

Кто видит сны

 

He was my Nоrth, my Sоuth, my East and West...

W. H. Auden

 

Кто видит сны,

не до конца уснув,

растёт во сне,

поймав весны блесну.

 

Там снегопад,

всегда огромный и незрячий.

как марля за окном.

И руки прячешь

 

в горячий сон.

Там азбука земная

округлой гальки под ногой –

перебирай, запоминая.

Играй.

 

И я с тобой.

как в том кино:

мы обоюдны и свободны,

чешуйки света и полотна,

где мы ложимся

вместе.

Тесно.

Вместо

 

других себя.

Мы спим вдвоём –

как девственников пара.

Нам страшно и легко.

Дыханья паром

укрытые, как светлым днём.

 

И движется дыхание,

как тихий гром.

Потом

нас засмеют – за то,

как мы не смеем.

Нас засмеют, жалея

в том.

 

Вечерней сырости,

дневного пота –

с усталостью такою,

что ты

вздохнёшь во сне,

как в судороге роста.

И

меня обгонишь,

как подросток – просто

и легко.

 

Как – взрослых.

 

Ласточки одни

 

облака глыба

где-либо –

спасибо:

пугливым отливам,

уловам,

белилам,

ласточек спинам.

 

крошки

от рая

сгорают

тревожно –

дымом и дрожью –

перебираясь

за край.

 

ласточек скорых

горячие споры,

гордячек,

моторок

над морем          

в небе бескровном –

без крова,

без ровни,

родины, розни –

одни.

 

в воздухе – жала,

горящие гнёзда,

лысые скалы,

воздух

бесслёзный –

все дни.

 

лес

 

Страшною и огромной,

что давит корни к земле,

Бог полон любовью Бога –

к Самому же Себе.

 

Сердцем обеспокоен,

забившим от глин и до крон, –

бегущие ножницы кройки,

охотно изрезанный склон –

 

голем древесной гущи,

сторож буддийских адов,

бессловесно ревущий

в ожидании слов.

 

      ...Захваченные восторгом

в  лесу – многоглаз, многолиствен –

собаки носятся с визгом –

не выходящим из горла.

 

* * *

 

Мать на могиле бабушки: запарившись, как на бегу,

окрашивала размашисто чернозёмный чугун.

Выпалывала лебеду.

 

Потные белые локти. Сныти свечные зги.

Краска блистала, как дёготь, и обнимали ноги резиновые сапоги.

И всхлипывали сапоги,

 

Когда с молодою силой крушила вокруг дичка

стебли нарядной крапивы и

венерина башмачка.

 

Как убежать ни пытайся – камаринская канитель,

и, одуревши, трясся (обмирая от краски)

возле неё тёплый шмель.

 

Скользкие слёзы – как надо,

на шее тяжель янтаря:

красные, как помада,

чёрные, как земля.

 

Многоочит

 

Не видит – в саже и спрячет Тот, Кто Сам многоочит,

Птица ночует, не плача и не переча в ночи.

Спаслась или откололась от прочих живых ночей,

И не утихает голос – никак, никогда, ничей.

Голос в ночное сито, щебнем под лапицей вниз:

Тянет чернильную нитку, режет сточившийся свист.

Там, где не знаю воли – в кронах во тьме на весу, –

Истолковать её облик, перевести её суть.

Не утихает огромный – тихий, ничей, ни о ком –

Как внутри этой кроны чуждым побыть языком.

Ни мели, ни близкого края – во тьме не вздохнёт блесна.

И утром – дождливого рая спокойная белизна.

После пологой длинной ночи не знает слад

И жёлт от дождя тополино разреженный утлый сад.

Сколами блещущий разум – синей молочной рекой –

Деревья текут многоглазо, и не истекает покой

В тоннах и тоннах отличий. И речь была только у них.

Со всех сторон речи птичьи, и речи в глазах твоих.

 

Мой отец Иосиф и я Иосиф

 

огромные волны высокие волны

твоё ликование четырёхлетки

твоё дело теперь побыть сонным

мнить сетями москитную сетку

 

мой отец Иосиф и я Иосиф

ну а Он козопас пастух как Его пророки

Славой дым над крышею носит

ночью будит от сна яви рокот

 

Он тогда был деревом был как дерево

птиц вмещающий муравейник

Он был связан с тем что ты делаешь

что ты мыслишь о Нём сокровенно

 

хорошо что ты делаешь то что ты делаешь

ночью ветер и дождь ночью козы козлят рожают

и любая трава злак и в тело

прорастает душа живая

 

позвони жене суетливой

Он ушёл в пустыню нагнать нагнуться

улетел из Сиона как из Ерусалима

на самолёте но может вернуться

 

что ты делаешь свет в первый день же

сопрягаясь в Его щедроты

ты Ему отвечаешь тем же

простотою ручной работы

 

Он ведь ближе приходит ближе

Он подходит сегодня ночью

вот и волны шипят и лижут

отметая камешки прочь.

 

А три дня назад Он лежал как снег.

 

 

Начальник стрижей

 

начальник утренней стражи.

начальник стрижей.

вооружён бумажной

чистотой сажи

и жаждою же.

 

они говорят

и горят:

апокалипсис лета

и палиндром –

их аэродром.

поворачиваясь во сне

к спящему мне:

 

«смотри, меня нет!»

«смотри, я исчез!» –

в любой лаз,

норд-ост,

зюйд-вест,

в яркий свет.

(без-вест...)

 

достигая лица,

плюют чёрным свинцом.

 

сумасшествие в ад,

в сад

сансары-Семирамиды –

их болиды.

 

они

оглушительно-близко:

режущим писком,

порохом крох.

кипит воздушный порог.

 

врасплох

застигают

застывшую кровь.

их раем впитает –

сквозь слух,

через нос,

через рот.

 

сквозь пух

и сквозь кров.

 

сноровисто,

просто

играет в вождя,

трещит, как от дождя, –

свод,

сход

вод.

 

это

свисток берёт

застигнутый ими врасплох

твой Бог.

 

Новогодний снег

 

Слезами белыми – во ж! –

залепляет Москву.

Город –

от «весёлого Роджера»

курсом идёт к Рождеству.

 

Апельсинов ангелы – ап!

Над ларцом дуют груди львы.

Зимней пылью с лап

облака

запаха халвы.

 

Хвойным духом обмылки слов.

Гололёд, гололёд – напасть!

Бедный пьяненький – что

нов

Златоуст! Экклезиаст!

 

И легко касается губ

неугаданных букв

шифр,

шарф:

синий керуб,

красный сераф.

(Кружится,)

жив.)

 

Облака

 

Дом отмыт от следов пожара –

Размываемые ручьи

От окошек вверх побежали,

Как ресничные вздохи – ничьи.

 

И на корке ржаной, заскорузлой,

На растрескавшемся лице –

Той небесной мозаики грузы,

Проплывающие – в кельеце,

 

Проносимые мимо – в гондолах,

В монгольфьерах и бахроме

Караванов верблюжьих – в новой

Детски-белой моей семье.

 

* * *

 

по саду ходит дьявол дикорастущим садом

у изъязвлённых яблонь искующих догляду

 

купаясь в дыме пала среди черниц уродиц

и драгоценных кралей

он ходит ходит ходит

 

в обличьях человечьих притихший цедят холод

и дьявол долговечной ладонью стариковой

озяблых

бессердечных

ласкает

хороводит

 

Поезд, снег

 

Снегов просвет

и просев.

Проседь.

И шум в ушах.

Равнину в раствор продев,

разломил,

отряхнув

с ножа.

 

Снега просев

просвет.

Снег,

уходящий

в шум.

Свет.

Померкший

в тепле

ум.

 

Уголь.

Железный дым.

Угольные следы –

поездом.

Поезд-дом.

Вдоволь

и вдоль равнин –

в снег:

поравнявшись

с ним.

 

* * *

 

птицы перелетают визжа

падают в виражи

будто срезает кромка ножа

воздуха этажи 

 

грозных растрёпанных ‒ пение горл

над озерцами воды

чёрных черешен кипящий огонь

блеск полевой слюды

 

как из бумаги ‒ легчайшие дни

перевернётся земля

если рискуешь взглянуть ‒ взгляни

на тонущие тополя

 

в воздухе-склянке столько возни

ветер до самого дна

шаткою тьмой на секунду моргни ‒

и больше земля не видна

 

мелко трепещет ‒ только что ты –

камешек брошенный в пруд ‒

там где во тьме не оставишь следы

не видят и не зовут.

 

свет был лёгким

 

Запах яблок пенисто-спелых в темноте налетал, как испуг.

Он касался рук моих бело, трепетал у опущенных рук.

Ересь яблок кислых порубленных в темноте, где ни ветерка, –

возле оборок юбки, тяжелеющей к сумеркам.

Из травы тёмной мягкой не вырыть, не стереть, не побороть:

он въедался в земную сырость, он въедался в мою плоть. 

В темноте по локоть, как в торфе, – и свечой замираешь в нём –

трепыхался в белых оборках, и горели зелёным огнём

эти яблоки в сумерках поздних, оседающих на лице.

Свет был лёгким – как жизнь, как воздух –   

и уходил в конце. 

 

 

* * *

 

Святые каштаны – зелёные нимбы!

В парке ландшафтном необозримом –

О, обнимая! О, обживаясь! –

Но беспричинно

жгучей периной

перемещаясь, касаясь, качаясь...

 

Снялись каштаны – в патине медной...

Босым францисканцам

под ноги

с неба –

снились каштаны...

 

* * *

 

Не сбегу, – сказал он, уловив взгляд Жоан. – Я не Иосиф Прекрасный.

Э.М. Ремарк, «Триумфальная арка».

 

снег прилепился припоем

к стеклу, решив небоскрёб покорять.

давай займёмся любовью

в снежно-слезливом проёме,

в снежно-дождливом проёме

месяца декабря!

 

в этом небесном тире –

прочерк, пробел, тире –

только телеграфируй

сквозь океан в декабре.

 

согреем холодные руки

устроив между колен.

в небесный поют сверху рупор

птички Эдит и Марлен.

подобная птичке Эдит,

подобная птичке Марлен.

 

своею системой слежения –

над нами парят, легки,

ангелы сил натяжения,

ангелы электростатики.

 

белой метели ворох!

с ума сойти – снежный смех!

то ли сам Бог поборот,

то ли сам Босх раздет...

 

оставленные на продлёнке

с манхэттенского этажа –

ангелы киноплёнки –

примутся снег прорежать,

 

вращая прожектор за ручку

и пронося софит:

снега кутёж идущий,

снега горящий спирт.

 

* * *

 

Сосны веретёнами воткнуты в песок.

Потною ладонью – хлоп – да скрип досóк.

Знобко, комарища. Под чужой бубнёж

щёткой голенище начищает дождь.

 

За простенком тонким

обмер, но не вор –

водяной ребёнок,

что со страху мокр.

 

Дождь худой гребёнкой рвёт себе, визжа,

волосы; коронки – черенком ножа.

...Будто по ребёнку

Полетит вожжа.

 

Танцовщицы

 

Долговязые зимы.

Утра сбитень парной.

Жёлтые серафимы

С голубою спиной.

 

Утренняя полька

Птички в ящике.

И, как долька к дольке,

Пальцы спящего.

 

Как прилежная чтица

Обводила губой

До мизинца синицы –

Лес голубой.

 

* * *

 

Чёрное поле. Райские птицы. Необжитое ‒ с гнильцою темницы ‒

поле сырое, ржаная солома едва ли святому становится домом.

Солома померкла, но гроздья ‒ налиты... Ветер поверху ‒ и спишь как убитый. 

Горькие птицы, птицы на горку... Волосы слиплись Святого Георгия 

в душную ве́тлу, простывшую иву... ‒ 

в город ли Белгород, город ли Киев.