Ирина Карпинос

Ирина Карпинос

Все стихи Ирины Карпинос

* * *

 

Nel mezzo del cammin di nostra vita,

я очутилась в сумрачной степи,

почти жива – пробел – почти убита,

у собственного тела на цепи.

 

В девятом круге жизнь течёт нормально,

ну как в фейсбуке, грубо говоря:

все мочат всех, уже не виртуально –

такая в вечности пошла грызня,

 

что ни родных не жаль, ни самых-самых,

и ангелы поют не то, не то

фальшивыми и злыми голосами,

и ржёт и плачет конь в чужом пальто.

 

Каштаны отцвели, больничный запах

сильней, чем пастернак, кинза, укроп,

посмотришь на восток или на запад –

везде распад, безумие, потоп...

 

Что Данте нам, что мы ему, ей-богу,

у каждого – свой выращенный ад.

Nel mezzo del* и дальняя дорога,

билет заказан – нет пути назад.

--

* Nel mezzo del cammin di nostra vita –

первая строчка из «Божественной комедии».

 

Александру Галичу

 

Жил Александр Герцевич,

Еврейский музыкант.

О. Мандельштам

 

Жил Александр Аркадьевич –

известный драматург,

сценарии накачивал,

входил в богемный круг,

 

и жизнь была беспечная,

и оттепели хруст,

но лишь балладу вечную

твердил он наизусть...

 

Что ж, Александр Аркадьевич,

в отечестве темно,

придётся горевать ещё,

чего там, всё равно...

 

И вдруг – преображение:

с гитарой и сумой

Вы песни восхождения

запели, боже мой...

 

Тот стон тумбалалаечный,

прогорклая весна,

не ведала страна ещё,

на что обречена...

 

Какие бездны в «Кадише»...

невыносимо жить...

Что ж, Александр Аркадьевич,

Вам чашу пить да пить,

 

на арку Триумфальную

без радости смотреть

и песенку печальную

на выдохе допеть...

 

Гуляет девкой уличной

столетняя беда...

Ну вот Вы и вернулись к нам,

похоже, навсегда...

 

 

Арлезианка

 

Я сегодня спрошу у Винсента:

как ты жил в этом бешенстве красок?

Мы с ним выпьем, конечно, абсента,

полетаем от Арля до Грасса...

 

Золотая терраса Прованса,

сумасшедшая близость Ван Гога...

Август звёзды роняет, как вазы,

и осколками блещет дорога...

 

Это буйство и цвета, и света,

одиночества и ожиданья,

в жарких корчах кончается лето,

тянет холодом из мирозданья...

 

Эх, родиться бы арлезианкой!

Выпивать на террасе с Ван Гогом,

приносить ему холст спозаранку

и не клянчить удачи у Бога...

 

* * *

 

Бородатые греки и бритые римляне,

белый мрамор глазниц равнодушно суров...

Что тебе в этом времени, что тебе в этом имени?

От болезней души не найти докторов.

 

Что тебе в этих бывших друзьях и товарищах,

не способных суму и тюрьму разделять?

Дымно, душно дышать на останках пожарища,

жизнь прожить – как по минному полю гулять...

 

Рая нет на земле, выше – правила схожие,

в параллельных мирах – звон разбитых зеркал.

Вразуми меня, господи, вразуми меня, боже мой,

у песочных часов перевёрнут бокал...

 

Тот языческий код позабыт после Моцарта,

ноту б верхнюю взять и на паперти спеть!

Вечный март наверху, острый запах мороза там

и могучих аттических слов круговерть...

 


Поэтическая викторина

* * *

 

В Серебряном веке, коротком и ярком,

поэты любили в Венецию ездить

и с чашечкой кофе сидеть на Сан Марко

и в небе полуночном трогать созвездья.

 

Венеция рядом с времён Сансовино:

крылатые львы и певцы-гондольеры.

Поэты пируют, поэты пьют вина,

поэтов ещё не ведут на галеры.

 

И Блоку покуда не снятся двенадцать,

и пуля не скоро убьёт Гумилёва.

Поэты ещё не отвыкли смеяться

и верят в могущество вещего слова.

 

Не пахнет войной голубая лагуна,

собор византийский с квадригой прекрасен,

ещё не задернули занавес гунны

и хмель венецийский ещё не опасен.

 

И можно до слёз любоваться Джорджоне

и долго бродить по Палаццо Дукале,

стихи посвящать беглым ветреным жёнам,

катать их в гондолах, купать в Гранд-Канале...

 

Поэты в Венеции пьют на пьяцетте,

война мировая вдали, как цунами.

Запомните лица их в огненном цвете!

Всё кончится с ними. Всё кончено с нами.

 

В день рождения А. С. П.

 

Никто не будет подавать патроны,

отстреливаюсь, как всегда, сама...

На голове − бумажная корона,

в руке − всё та же нищая сума...

 

Мир − балаган, кровавый шоу-бизнес,

жить на юру − не поле перейти...

Как мачеха, неласкова отчизна,

и развезло все млечные пути...

 

Был близкий друг − портрет висел на стенке.

Вчера сняла: друг оказался вдруг...

Лицейские закончены поминки.

Последний тост. До дна. Всё уже круг...

 

Ну что, брат Пушкин, сердцу веселее

от кружки, с нянькой в вечности вдвоём?

Ты был недавно так отъюбилеен!

Давай сегодня по чуть-чуть нальём...

 

Мороз и солнце, комары да мухи,

Александрина, Анна, Натали...

На свете счастья нет − одни лишь слухи,

и Чёрной речки берега вдали...

 

* * *

 

В те времена, когда я часто пела,

душа во мне, как ложечка, звенела

и отзывались птицы в вышине,

и всё цвело, и песня не кончалась,

лишь тень петли, как маятник, качалась

в той проклятой, отлюбленной стране...

 

В те времена я бегала вприпрыжку,

пила палёнку и глотала книжки,

влюблялась в одного или во всех,

и от любви до одури рыдала

и весь насущный хлам в гробу видала,

не ведая, что дело – швах и грех...

 

Мотивчик старый на клавиатуре

и мысли о большой литературе

кружили долго голову мою,

под три аккорда пьяненькой гитары,

под гулкие ночные тары-бары,

под тот восторг у бездны на краю

 

казалось всё безумное возможным

и не существовало истин ложных

и тем запретных и запретных игр,

и жизнь неслась на тройке с бубенцами,

грошовыми сверкая леденцами

и хищно скалясь, как амурский тигр...

 

Что толку «кабы я была царица»

разыгрывать, как в мелодраме, в лицах

и над финалом розовым корпеть?

Но хочется на окрик обернуться

и к той развилке в сумерках вернуться

и по-другому песенку допеть...

 

Вавилон

 

Я всё сказала и добавить нечего.

В реальности − безумия броня:

растленье душ раскручено, разверчено,

поп с автоматом − новый символ дня.

 

Я так любила питерские дворики

и киевский каштановый уют!

Соврут о нашем времени историки,

чтоб не рехнуться, запросто соврут.

 

Бог вовремя забрал своих любимчиков,

оставив нас, нелюбых, горевать.

Какие гуттаперчевые личики

у мальчиков, рожденных убивать,

 

у девочек, что машут им платочками,

у матерей, что слёз уже не льют!

А за полями, боже, за лесочками

тела лежат и соловьи поют...

 

В эфире − телебашня вавилонская!

Распалась связь понятий и времён.

Ревёт навзрыд труба иерихонская

и ждёт заказа лодочник Харон.

 

Вторая речка

 

По улицам шатался, как Гомер,

и изучал науку расставанья,

шум времени, бессонницу, скитанья,

с безмерностью поэта в мире мер.

 

Владивостокский пересыльный пункт.

В бараке лагеря «Вторая речка»

под разговор о Данте бесконечный

уходит жизнь... Нет больше сил на бунт...

 

А далеко на западе жена

идёт под снегом в траурном костюме

и говорит: «Сегодня Ося умер.

Отмучился. Так радуйся, страна!»

 

Ох, сколько зим прошло! Могилы нет.

Есть улица, не в Питере − в Варшаве.

Но юбилеи празднуют в державе,

поэта убивавшей много лет.

 

Он умирал, шутник, гордец и враль,

так далеко от нищенки-подруги!

Под Новый год, под завыванье вьюги...

Вторая речка... Вечная печаль...

 

 

* * *

 

гомеровские корабли,

видна лютеция вдали,

но встреча сбудется в париже 

на три тысячелетья ближе,

 

и этот список кораблей –

как мандельштамовская трель,

его египетская марка

в граните триумфальной арки...

 

оставшиеся дни верстать,

всех обогнать, от всех отстать

и знать, что больше не увижу

бульвары прежнего парижа...

 

в то время, древнее для нас,

мерцал богемный монпарнас,

и было далеко до гавра 

от киево-печерской лавры...

 

теперь каких-то три часа

летит корабль сквозь небеса,

гомер становится всё ближе –

и одиссей рулит к парижу...

 

* * *

 

грех думать, я – не верлибристка,

вошла со стулом,

у полки с рифмами зависла

и пыль обдула...

 

в загоне нынче пастернакипь

и мандельштампы,

есть только знаки-зодиаки

и тренды-трампы...

 

от человека за два века

одно смятенье,

уж лучше б он не кукарекал

от сотворенья...

 

вода на площади Сан Марко,

а под водою –

скульптуры, краски, фрески, арки

от боли воют...

 

мгновенье жизнь была глубокой,

не самозванской,

вода – прозрачной и высокой,

венецианской...

 

Две войны

 

И когда облачается в шкуру врага твой друг,

оборвав христианские струны, ты шепчешь: лучше б он умер!

Не сегодня, вчера, когда-то, без чьих-то рук...

Но уже бы затих, разрядился в виске этот чёртов зуммер!

 

А пока − все бессонные ночи одним куском.

Вам нарезать? Но нож тупой, а ночи все толще.

Песен больше я не пою и почти не плачу тайком.

обо всех, с кем раньше сражалась, забыла в общем.

 

Потому что четыре года бессмысленная война,

с её мнимыми перемирьями вперемешку,

растоптала ясные чувства, выпила кровь до дна.

И я тупо мечусь, мой Гамлет, бытием и забвеньем между.

 

Потому что инстинкт выживанья быстро перегорел,

и инстинкт продолженья рода в упор расстрелян.

Мне плевать, что в гнусное это времечко я − не у дел,

мне плевать на лживые исторические параллели!

 

И в дыму юбилеев Победы, в дни неназванной новой войны,

горстка выживших стариков − с двух сторон на переднем плане.

Им привить пытаются правнуки комплекс чужой вины...

Лучше б дали сто грамм фронтовых в кружке, в гранёном стакане!

 

Чтоб на сердце у них полегчало, хотя бы чуть-чуть!

Невозможно смотреть этот ад без анестезии!

Я хочу за погибшего деда поставить свечу...

Только негде! Торговцы в храмах наследили и наслезили.

 

Два обломка кровавой родины нечем соединить.

Все осколки дружб и любовей теперь смертельны.

Как же ты сомневался, Гамлет: быть, мол, или не быть?

Как же ты сомневался! Вот и вороны налетели...

 

Женщина постмодерна

 

Женщина со следами совсем недавней красы,

что ты смотришь устало с неизвестной картины?

Над тобой весьма откровенно посмеиваются в усы

молодые еще плейбои – редкостные кретины.

 

Женщина постмодерна хочет быть молодой,

очень тонкой и звонкой, очень сильной и стильной:

она спешит на рассвете в бассейн с ледяной водой,

красит губы яркой помадой, наряжается инфантильно.

 

Женщина гиблой эпохи необъявленных войн

жаждет любви не меньше, чем в спокойные годы,

но стареет внезапно и становится слишком злой

и назло равнодушным мужчинам хочет пасти народы.

 

Она быстро теряет надежду в липком коконе лжи,

женщина постискусства, женщина постмодерна…

С каждым новым рассветом ей все меньше хочется жить,

ей хочется стать картиной, неизменной, двумерной…

 

* * *

 

А. Р.

 

Какие-то гастроли... суета...

гостиница... концертный зал... гримёрка...

и каждый город – с чистого листа...

гремучая горючая галёрка...

 

мы говорим, смеёмся между строк...

не выплеснуться... не наговориться.. 

вокзал и поезд... пряный вечерок...

и где-то лица, чьи-то лица, лица...

 

глаза искрятся в свете фонарей...

размыто всё: слова, прикосновенья...

ключи от одинаковых дверей...

и нет пристанища... и нет спасенья...

 

Осенний предрассветный полусон,

со всеми красками, полутонами...

и сквозь него смартфона резкий звон,

под шёпот: что же, что же будет с нами?

 

Что будет? Ничего. Убью смартфон,

сотру слезу и крик оставлю в горле...

бегу, бегу, бегу свой марафон...

на месте шагом марш... разруха... горе...

 

И только сон напоминает жизнь 

с неутолимыми её страстями...

Ты мне звонишь и говоришь: держись.

Всё кончилось. Всё было между нами.

 

Китежанка

 

Я могла бы далеко-далёко

оказаться от родных широт,

где-то там, где Бунин и Набоков...

Знать бы, что за времечко грядёт!

 

Так я и не стала парижанкой

и сегодня вижу наяву:

я − пожизненная китежанка,

в граде Китеже, как встарь, живу.

 

Никуда не скрыться, не забыться,

с ним возможно только затонуть,

ледяной водою захлебнуться,

к царствию подводному примкнуть.

 

Здесь течёт Венеция по венам,

воды Борисфена, древний Тибр.

Острова далекие над Сеной

душу будоражат, как Магриб.

 

Ладанка на шее китежанки

предопределила всю судьбу:

время и страну для каторжанки,

осужденной на тоску-журбу.

 

Град мой, Китеж! Я тебя не в силах

бросить, как болезного отца.

Не тревожься, не печалься, милый!

Мы пребудем вместе до конца...

 

Конквистадор

 

Он на Ржевском полигоне

в мирный тот денёк

закурил, прикрыв ладонью

слабый огонёк.

 

И с последнею затяжкой

в небеса взглянул,

улыбнулся и бесстрашно

под прицел шагнул.

 

Он, железный конквистадор,

воин и поэт,

жил давно со смертью рядом,

словно смерти нет.

 

Было у него три Анны:

две жены и мать.

И исполнилось недавно

только тридцать пять.

 

Расстреляли Гумилёва...

Пустыри кругом...

Много лет искали вдовы

этот полигон.

 

И брели по миру Анны,

и звучал для них

над землёю окаянной

гумилёвский стих...

 

 

Луна и грош

 

Мы родились в двадцатом веке,

совки, поэточеловеки,

и пьём, не чокаясь, до дна

за участь, что на всех – одна...

 

Эпоха нас не закалила,

кровь ближних не опохмелила,

стоим на ледяном ветру

у края в чёрную дыру...

 

Повремени ещё, мгновенье,

покуда догорят поленья

всех наших помыслов и слов,

летучих золотых ослов...

 

Куда нас молодость водила,

каким залётным был водила!

Кто ляжет рядом – тот хорош,

вся наша жизнь – луна и грош...

 

Свеча горела, до упаду

плясали мы свою ламбаду

и гибли в долбаном бою

за рифму – родину свою...

 

В конце времён мы дали слово,

что сочиним многоголовый

молитвоблуд – наш пропуск в рай.

Пётр, кого хочешь, выбирай...

 

Мама

 

Мама в больнице читает стихи

голосом чистым, как в юности, звонким.

Я для тебя так и буду ребенком,

блудную дочку прости за грехи!

 

Мама читает стихи о войне

и говорит: это лучше, чем Мориц?

Лучше стократ и добрей, кто же спорит!

Нет больше мира, по общей вине...

 

Мама... красавица... тонкая кость...

Каждый шажок − словно путь на Голгофу.

Льются напевно любимые строфы,

а у кровати − лекарства и трость.

 

Всхлип где-то в горле, глазницы сухи...

Близкие наши − родные стихии...

Господибоже, спаси, сохрани их!

Мама в больнице читает стихи...

 

* * *

 

Морис Утрилло, что рождён на Монмартре,

Морис Утрилло по Парижу гулял,

такого Парижа не сыщешь на карте,

пейзаж за пейзажем – сплошной карнавал.

 

Парижская школа ещё до раскола

и живопись – просто с поэзией в ряд,

как в ринашименто до Савонаролы –

цепь невосполнимых грядущих утрат.

 

Ещё впереди две войны мировые,

эпоха сорвётся, как старый карниз...

Они по Монмартру, такие живые,

проходят сквозь время без денег и виз...

 

Морис Утрилло и эстет Модильяни,

и там же, о чудо, Матисс и Шагал,

бонжур, дорогие, привет, будетляне,

отныне другие у вас берега...

 

На краю

 

Сирота – вот и найдено слово,

сирота среди мира пустого,

позади – разноцветный обман,

впереди – только чёрный туман...

 

На краю провороненной жизни,

в эпицентре бродячей отчизны

сердце реже и глуше стучит,

дней, часов не осталось почти...

 

Я тебя никогда не забуду...

и никто не увидит оттуда,

как моя погорелая жизнь 

на промёрзшей дороге лежит...

 

И не встать, и не выразить боли

в бесприютной сиротской юдоли,

не нащупать у пропасти дна...

пей до дна... жизнь одна... смерть одна...

 

Я – невидимый призрак, когда-то

сочинявший плохие баллады

о безмерной бессмертной любви

на ветру... на краю... на крови...

 

Я неслась по болотистым кочкам,

чья-то жёнка, любовница, дочка,

и летела сквозь небо звезда

в никогда, никому, никуда...

 

На медленном огне

 

Где вы были до тринадцатого года?

Пили водку и горилку аки воду,

нагревалась кровь на медленном огне,

проливалась только истина в вине...

 

Жили-были, пели-пили, не тужили

и бродячую беду приворожили,

и теперь она на медленном огне

души грешные пытает при луне...

 

Где вы были до семнадцатого года?

Убивали, суп варили из народов,

закипала кровь на медленном огне,

ангел смерти проносился на коне...

 

И с тех пор у нас на площади центральной

отпеванья, отпеванья, отпеванья...

и язычество на медленном огне

жертвы требует в родимой стороне...

 

И покуда не найдётся отворота,

души будут изгоняться за ворота

и гореть на клятом медленном огне...

Слышишь реквием? Он по тебе и мне...

 

Нам выпало в ночное время жить...

 

Сто лет не сплю. И мёртвый телефон −

эпохи войн невыносимый фон.

Гудки, гудки, гудки − и нет ответа.

Как поминальный зуммер: где ты, где ты?

 

Всех унесло взрывной волной времён.

Я помню только несколько имён.

Но чем их меньше, тем они дороже.

Их голоса волнующи до дрожи...

 

Я так боюсь остаться без любимых,

людей, зверей, пока ещё хранимых

той силой, что превыше тьмы и света!

Но телефон молчит − и нет ответа...

 

Нам выпало в ночное время жить,

глаз не смыкать, на гуще ворожить

и ждать обетованного рассвета,

читать стихи и доверять поэтам.

 

Эх, тяжек путь, в котомке − ни гроша,

и так отчаянно болит душа!

Но перед утром чудеса бывают −

и голос в мёртвой трубке оживает.

 

* * *

 

Не попадаем в Барселону

ни ты, ни я, как ни крути,

ни в Аликанте, ни в Верону,

ни в Будву нам не по пути...

 

Везде бастует бабье лето

и вальс-бостон опять звучит,

а наша песенка отпета

в безлунной ладожской ночи...

 

Я не тоскую по Севилье,

мне пресно пряное вино,

я, словно древняя сивилла,

накликала давным-давно,

 

как ты произнесёшь однажды,

что никогда не говорил...

Слова не утоляют жажды,

слова не прибавляют сил...

 

Но вновь звучит, не отпуская,

высокой ноты благодать...

Кто ты такой, кто я такая,

чтоб с этой силой совладать?

 

 

* * *

 

Небо в клеточку и рама:

я в своей тюрьме

всё пишу, пишу упрямо

Богу резюме,

 

где уже пронумерован

список всех потерь

и стреножен и подкован

человекозверь.

 

В резюме моём острожном

птицы не поют,

бесы бесам корчат рожи,

ружья раздают.

 

Глянь, вернулась обезьяна

с черепом своим,

и канкан танцует пьяно

рьяный херувим.

 

Я описываю, Боже,

чтоб и Ты узнал,

до чего ж для нас тревожен 

лагерный вокзал:

 

всех на Страшный суд увозят

в ночь товарняки, 

пароходы, паровозы

и паромщики

 

на восток или на запад,

эй, шопен, играй,

всех отправят по этапу

в свой барачный рай

 

хоть поротно, хоть поштучно –

нет вестей с небес...

колокольчик однозвучный,

зона, за-на-вес.

 

* * *

 

Никто твои не хочет видеть слёзы,

никто не хочет знать твою беду,

принцесса на горошине, заноза,

по тонкому гуляющая льду,

 

пацанка, голодранка, дульсинея,

крушительница мельниц ветряных,

Лавиния – избранница Энея,

живущая всегда в мирах иных,

 

и городская дурочка, конечно,

та, что из переулочка, привет,

всё песни пела о своём, о грешном,

подумать страшно, сколько зим и лет...

 

Да это я жила-была на свете,

а нынче больше нет меня нигде,

всё стёрто ластиком, и я, и строчки эти,

и только рябь на ледяной воде...

 

Рождество

 

Наступит вновь рождественская ночь...

Я вспомню строчки доктора Живаго...

Метель, свеча, герой уходит прочь...

Но замело дорогу за оврагом...

 

Всё меньше яблок, золотых шаров,

цветная мишура давно поблекла,

похож на крепость необжитый кров,

и ветер, зимний ветер рвется в окна...

 

Нет, я не стану в эту ночь гадать.

Я знаю всё. Я ворожбе не верю.

Кому-то навещуют благодать,

кому-то − только новые потери.

 

Как мне в Сочельник грустно! Где-то фронт...

Все так и не приблизились к согласью...

Любимые ушли за горизонт...

Но вновь Младенец улыбнется в яслях...

 

Ах, в эту ночь, рождественскую ночь,

мир заискрится в снежном отраженьи!

Метель, свеча, и Он уходит прочь...

И страшно далеко до Воскрешенья...

 

Свобода

 

Выпей яду, Сократ, выпей яду!

Не меняй на побег свой кубок!

Стала невыносимой Эллада...

Вот цикута. Смочи ею губы.

 

Выпей яду, Сократ! Невозможно

наблюдать, как безумны Афины.

Босоногий философ-острожник

обречён на такую кончину.

 

Стала Аттика, словно Спарта,

на военный лагерь похожа.

Выпей яду, Сократ, для старта:

станешь статуей с мраморной кожей.

 

Всё Платон за тебя напишет,

в «Диалогах» своих растолкует.

А живой ты в Афинах − лишний.

Посмотри, как демос ликует!

 

Выпей яду, Сократ, выпей яду!

Ты свободен и лик твой светел.

Сгинул век золотой Эллады.

Наступило твоё бессмертье...

 

Считалочка

 

Марк Захарович Шагал

до Парижа дошагал.

Сколько б я ни прошагала –

далеко мне до Шагала.

 

Птица-тройка мчится вспять,

выхожу тебя искать...

Как пройти на дискотеку? –

улица, фонарь, аптека.

 

Там стоит курчавый Блок –

независимый пророк.

Это Питер, а в Париже

из мансарды небо ближе.

 

Для чего мы рождены?

Для проклятой для войны?

Время движется к развязке,

все сплелись в единой связке.

 

Бесприютная печаль...

Неопознанный причал...

Жизнь промчалась дурой рыжей,

как фанера над Парижем...

 

* * *

 

до встречи, в Барселоне ли, Памплоне,

в Париже ли, Венеции – замри...

весь мир был так недавно на ладони

и сузился до замкнутой двери

 

реанимаций, реабилитаций

и прочих акций для ещё живых...

все сцены мира, все хлопки оваций,

огни ночные улочек кривых –

 

да лучше бы не знать, что всё проходит,

и улетать на пике сил и лет...

все книги, переливы всех мелодий,

весь этот белый, слишком белый свет –

 

лишь брак случайный вечности, засветка,

и оптом жизнь уходит с молотка

в чужие руки, в этом фишка, детка...

и взмах руки... увидимся... пока...

 

* * *

 

от Гогена до Ван Гога

в Арль ведёт одна дорога,

от Ван Гога до Гогена

жизнь казалась офигенной...

 

эти экспрессионисты,

и поэты, и артисты

буйство красок разбросали

от Прованса до Версаля...

 

босиком бы шла, ей-богу

за Гогеном, за Ван Гогом,

но времён затянут узел,

я – острог и я же – узник...

 

виртуальные завалы,

не добраться до вокзала

в мир, где морем пахнет слово,

в мир, где жизнь начнётся снова

 

по Гогену, по Ван Гогу,

где любовь зовёт в дорогу

и наградой будет встреча...

как темнеет быстро... вечер...

 

от Гогена до Ван Гога

ближе к ночи, ближе к Богу,

гаснет свечка, гаснут краски...

вечность – лёд последней ласки...