Ирина Карпинос

Ирина Карпинос

Новый Монтень № 23 (479) от 11 августа 2019 г.

Как по улицам Киева-Вия…

Новелла

 

Я жил в старом доме на улице Тарасовской (ближе к Жилянской) и писал какие-то заметки о Серебряном веке. По ночам мне не спалось, и только под утро проваливался я в зыбкую дрёму. Грань между явью и сном становилась с каждым днём более условной. Мне снились обитатели «Клака» – киевского литературно-артистического клуба в подвале на Николаевской. С удивлением и восторгом узнавал я знаменитые лица, которые, как мне казалось, не имели к моему городу никакого отношения. Обстановочка очень напоминала питерскую «Бродячую собаку», и тем не менее я был уверен, что кино, которое краем глаза подсмотрел, «снималось» именно в Киеве 10-х годов ХХ века. Однажды привиделась мне молодая женщина в синем платье, с удивительно знакомым лицом. Она подошла ко мне в гостинице «Континенталь», попросила прикурить и потребовала, чтобы я проводил её домой. Мы прошли по Крещатику, поднялись по Бибиковскому бульвару до Владимирского собора и через сад вышли на Тарасовскую. Дальше она повела меня вниз мимо Никольско-Ботанической, и вскоре мы оказались у дома 23/25, где я жил. Молодая дама намекнула, что не может пригласить меня к себе во флигель и хочет воспользоваться моим соседским гостеприимством. Когда мы зашли в дом, на улице уже светало. Она села у окна – и я узнал её. Это был оживший портрет Альтмана, только гораздо более женственный и юный.

– Ну что, разве я похожа на ту костистую тётку в синем?

– Вы гораздо красивее и моложе, – прошептал я чуть слышно.

– Ну вот и славно, – с ледяной усмешкой произнесла она, кутаясь в свою знаменитую шаль. – Знакомый вам портрет будет написан через несколько лет. А я по желанию могу выглядеть как угодно: от красавицы до уродки. Что вы так смотрите на меня, милый мальчик? Кстати, как ваше имя?

– Петя, вернее, П-п-пётр, – пробормотал я, заикаясь от волнения.

– Боже мой, как же вы похожи на Павлика!

– На к-к-какого Павлика?

– А, не важно. Он записывал за мной каждое слово. Но вы, Петруша, отложите в сторону ручку и бумагу. Иначе я к вам никогда не приду, – напела она голосом Вертинского и рассмеялась. – Знаете, какой сейчас год?

– 2009-й.

– Это у вас 2009-й. А у меня лет на сто меньше. Собственно, я решила посетить вас по трём причинам. Во-первых, я жила на Тарасовской, в нашем киевском Латинском квартале, во флигеле именно этого дома с 1908-го года, пока не вышла замуж. Во-вторых, вы что-то несусветное пишете о Серебряном веке, и это пора прекратить. В-третьих, вы похожи на Павлика. Кроме того, я, Петруша, задумала нечто очень важное поведать о Киеве. И эта мысль осенила меня только там... – она надолго замолчала.

– Где там? – наконец, решился я напомнить о своём существовании.

– О, там у нас собралась достойнейшая компания! И мне предъявили всё, что я должна была при жизни написать, да не успела. Так что готовьтесь: я буду приходить к вам и рассказывать кое-что из ненаписанного. Из-за хронической аграфии мне легче говорить, чем писать.

– Вы смеётесь надо мной?

– Что вы, Петруша? Я всегда смеялась исключительно над собой, особенно в самые мрачные периоды жизни. Ну, ладно, хватит с вас на сегодня, мой бедный мальчик. Ждите меня завтра ночью у флигеля.

Я открыл глаза. В комнате стоял чуть уловимый запах каких-то неведомых духов. Меня бил озноб. «Она в детстве страдала лунатизмом. Интересно, это передаётся от призрака к человеку?» – подумал я ни к селу ни к городу и раскрыл наугад томик её стихов.

На следующую ночь я проторчал во дворе почти до рассвета. Она так и не явилась. Весенняя киевская мгла была прохладной и влажной. Я продрог и несолоно хлебавши отправился спать. И мгновенно вскочил, почувствовав лёгкое прикосновение женской руки. На моей постели сидела она в старинном подвенечном наряде.

– Просыпайтесь, Петруша! Знаете, какое сегодня число?

– Кажется, восьмое мая, – неуверенно произнёс я.

– Это у вас 8-е мая, а у нас – 25-е апреля. Сегодня я вас приглашаю в 1910-й год. У меня свадьба через два часа. Поэтому я спешу. Сейчас я вас покину, мы едем с Колей венчаться в церкви Святителя Николая Мирликийского на Никольской Слободке. А через недельку отправимся кутить в Париж. Но вы обязательно меня дождитесь! Я должна успеть многое вам рассказать.

Она протянула мне изящные руки, и я послушно их поцеловал. Наваждение продолжалось. Я ждал её каждую ночь, теряя счёт времени, перепутав века и эпохи, и только пейзаж за окнами оставался всё тем же. Я точно знал, что нахожусь в Киеве, поскольку ни в каком другом городе мира со мной подобного не случилось бы никогда. Я не мог ни писать, ни есть, ни спать. В ту ночь, когда я твёрдо решил, что пора обращаться к психиатру и наконец-то с облегчением заснул, она явилась опять.

– Не сердитесь на меня, Петруша! Мне было так плохо! Зачем я это сделала? Я же всё знала заранее. На венчание никто из близких не приехал. У Коли недавно умер отец, а мы нарушили траур. Мои киевские родственники вообще не верили, что из этого брака выйдет что-то путное. И они оказались правы. Но я же хотела видеть его счастливым! Мне сейчас только 21, и я знаю, что жизнь моя будет долгой и страшной. А он проживёт всего 35, хотя думает, что его срок – 53. Самое ужасное, что я не люблю его. И никогда не полюблю. До самой смерти я буду жить с грузом своей вины.

Помните, в ноябре 1909-го в Киев приехали поэты из Петербурга и устроили вечер «Остров искусств» в Малом театре Крамского? Даже объявление было в газете «Киевлянин». И Коля выступал на этом вечере вместе с Кузминым и Толстым. Потом мы прогуливались с ним по Царской площади и зашли согреться и выпить кофе в «Европейскую», на улице было всего три градуса тепла. Мне стало так его жалко, что я согласилась, наконец, на это венчание. Господи, сколько же раз я ему отказывала! А вдруг он опять попытался бы покончить с собой? В Булонском лесу под Парижем Коля чудом остался жив. В общем, я дала согласие. Три дня мы почти не расставались, заглянули даже в гости к Наничке на Меринговскую. Я приходила к Асе Экстер, где он остановился, Ася сразу начала писать мой портрет. А потом Коля уехал в Африку. Как же я ненавижу с тех пор его Африку! Господи, зачем я это сделала? Не перебивайте меня, Петруша. Ещё не время. Я потом вам всё объясню.

На этот раз она исчезла надолго. Когда в одну безумную лунную ночь я всё-таки заснул, уже не ожидая её прихода, мне на лицо упал шёлковый шарф. И я увидел её, очень изменившуюся. Теперь она в точности повторяла свой знаменитый портрет.

– Почему вас так долго не было? Уже лето в разгаре.

– Вообще-то прошло четыре года. Сейчас, Петруша, июнь 1914-го. И я снова в Киеве. Мама моя живёт теперь в Дарнице, я приезжаю к ней часто, вот только к вам заглянуть как-то не хватало времени. Вы знаете, моему сыну скоро исполнится два года. Он такой забавный! Коля называет его Гумильвёнком. За это время столько всего было! У меня вышли две книжки стихов, мы с Колей договорились о полной свободе в личной жизни, и сейчас я приехала в Киев, чтобы встретиться с одним замечательным человеком. Николай Владимирович Недоброво ждёт меня в Дарнице, а я тут у вас застряла. Но я же обещала – и пришла. Только помните: ничего записывать нельзя!

– Слушаю и повинуюсь.

– После той пустынной свадьбы через неделю мы уехали в Париж. В Киеве – цветущие каштаны, в Париже – такие же, весна 10-го года буйствует, а нам с Гумом грустно. Сидим в «Ротонде» на Монпарнасе и каждый думает о своём. Вот вам и новобрачные. А тут ещё красавец итальянец стал оказывать мне знаки внимания. В «Ротонде» все называли его Моди. Какой-то нищий художник, о нём даже Ася Экстер не слышала. Гум взорвался, устроил скандал, чуть с этим Моди не подрался. В общем, Париж оказался не в радость. В Петербург мы возвращались в весьма мрачном настроении. Поселились в Царском Селе у матери Гума. А осенью Коля опять укатил в Африку, оставив меня одну. И я поняла, что вся его любовь выкипела после слишком долгого стояния на огне. От тоски, Петруша, я уехала в Киев, к маме. Мы вместе отпраздновали Рождество. Но выдам вам секрет, которого никто не знает: я тайно встречалась с Чулковым. Мне так хотелось любви! Георгий Иванович, как вы знаете, – известный критик и прозаик, личность загадочная и привлекательная. Он, Петруша, на десять лет меня старше и мудрее. Мы познакомились в Петербурге, когда все говорили о его бурном романе с Любой Менделеевой. Но там, в столице, между нами ничего не могло быть. А здесь, в Киеве, в рождественские и другие ночи случаются чудеса, ещё Гоголь об этом знал. Да и Гум написал, что из логова змиева, из города Киева он, видите ли, взял не жену, а колдунью. Так что вернулась я из этого логова в Царское Село совсем другой женщиной. Приехал Гум из Африки, послушал новые стихи и сразу отнёс их в «Аполлон», где они были напечатаны, конечно, не без помощи Чулкова.

А в начале мая я снова поехала в Париж, вместе с Георгием Ивановичем. Там его ждала жена, а меня – Моди. Всё так запуталось, что у меня буквально вырвалось: уж лучше б я повесилась вчера или под поезд бросилась сегодня! Вы, Петруша, в своих заметках пишете, что эти стихи и те, про перчатку, посвящаются Модильяни. Ошибаетесь, мальчик мой! Моди ценил во мне только натурщицу, а Чулков просто любил как явление природы. Жену Блока, Любу, не любил, а меня любил. Почитайте внимательно его прозу. Георгий Иванович – недооценённая потомками фигура...

В конце августа 11-го года мы с ним опять тайно приехали в Киев. Но на сей раз любовной идиллии не получилось. 1 сентября у вас тут в Оперном театре убили Столыпина. Для меня это было страшное потрясение. Так в Киеве начался и в Киеве же закончился наш с Чулковым роман. Гум не ожидал, что первой супружескую верность нарушу я. И воздал мне сторицей. Таня Адамович, Ольга Высотская, Лариса Рейснер и так далее и так далее... Он не пропускал ни одной прильнувшей к его брюкам юбки. А Киев с тех пор стал местом моих тайных свиданий. Это уже был совсем другой город! Не тот, где я заканчивала Фундуклеевскую гимназию и училась на Высших женских курсах. Тот Киев я не любила, а к этому, тайному, прикипела на всю жизнь. Но вынуждена была скрывать это даже от царскоселки Вали Срезневской... Вы слушаете меня, Петруша?

– Затаив дыхание. Я свои записки о Серебряном веке сожгу сегодня же.

– Да ладно, не стоит, мой мальчик. Уже столько писано-переписано всякой небыли! Великая Фаина предрекала мне страшную посмертную жизнь в воспоминаниях современников. Как в воду глядела! Но я возвращаюсь к нашему с вами городу. 13 февраля 12-го года Гум не выдержал, приехал за мной в Киев (я тогда гостила у мамы в Дарнице) и увёз в Царское. Я уже была беременна и Лёвушкой, и первой книжкой. «Вечер» вышел в свет в марте, и мы с Гумом укатили в Италию. Возвращались оттуда по разным адресам: я – в Киев, Коля – к своей матери в Слепнёво. Лёва родился 18 сентября в Петербурге, на Васильевском острове, и пока я была в больнице, папа Гум ночевал неизвестно где. Так что через два месяца мы с ним предоставили друг другу полную свободу. Тогда я и сблизилась со своим вторым Николаем. И, конечно же, наше первое Рождество мы встречали в Киеве. Вы не устали?

– Ну что вы? Ничуть.

– Весь 13-й год прошёл у меня под знаком Николая Недоброво. Я писала ему: целый год ты со мной неразлучен, а как прежде и весел, и юн! Знакомство наше состоялось ещё до венчания с Гумом и, представьте себе, в Киеве. Меня, студентку юридического факультета, этот денди пытался отучить от манер приморской девчонки. Говорил кому ни попадя, что Аничка, конечно, всем хороша, но за некоторые жесты её надо бить по рукам. Ну, была у меня привычка в запале шлёпать рукой по колену, а потом, вывернув ладонь, подносить её к лицу собеседника. Ещё я любила в самых неподходящих местах показывать акробатические номера: женщину-змею и прочие штучки. Недоброво терпеть этого не мог. Но в Рождество 13-го года он уже знал наизусть мои стихи и относился ко мне совсем по-другому. Мы бродили по Киеву, по знакомым местам, и не могли наговориться. Я приводила его в свой любимый Софийский собор и в Михайловский Златоверхий. Ну, вы, Петруша, конечно, помните эти строки, которые появились гораздо позже: «что будет моею твоя дорога, где бы она ни вилась». Всё сложилось по-другому и с моей, и с его дорогой. Но тогда мы не могли оторваться в Кирилловской церкви от врубелевской Богородицы с сумасшедшими глазами, и сами становились безумными, и киевский демон дразнил наши ненасытные души. Мать городов русских в 13-м году была в самом расцвете. Премьеры в Оперном, премьеры в «Соловцове»! Кстати, вы знаете, Петруша, что символизм родился в Киеве, а не в Петербурге? А ведь это последнее великое направление в нашей литературе. И это говорю я, отпетая акмеистка. Мы взахлёб спорили с Николаем о новом искусстве, гуляя в Царском саду. А потом пили вино в «Европейской», смотрели фильмы в «Корсо» или «Артесе» и любили друг друга где придётся со всем пылом буйной первой молодости. Мне было 24, ему – 31. В декабре счастливого 13-го я написала:

 

Настоящую нежность не спутаешь

Ни с чем, и она тиха.

Ты напрасно бережно кутаешь

Мне плечи и грудь в меха.

И напрасно слова покорные

Говоришь о первой любви.

Как я знаю эти упорные,

Несытые взгляды твои!

 

Мой мальчик, почему у вас в глазах такая тоска? До трагедии ещё далеко. Правда, у него была жена. Николай иронично называл её «императрица». Любовь Александровна ненавидела меня, а я – её. Это была единственная из жён, кого я так люто ненавидела. Через много лет я призналась в этом Павлику Лукницкому, на которого вы удивительно похожи. Недоброво уже давно не было на свете, да и «императрица» ушла в мир иной. Но я буду ненавидеть её до конца своей земной жизни. Представляете, Петя, она распространила слух, что я заразила Николая туберкулёзом, отчего он впоследствии и умер. Это такая же ложь, как и то, что я не давала ему проходу. Конечно, в Царском мы жили рядом, и мне приходилось как-то и с императрицей общаться. Но в нашем благословенном Киеве мы с Николаем были только вдвоём. И сейчас я уже спешу к нему. Сегодня 11 июня 14-го года. Мне исполняется 25 лет, и эту дату я отмечаю в сказочном городе с мамой и дорогим моим Н. В. Н. Я прощаюсь с вами надолго, Петруша. Мы встретимся уже после войны. Послушайте, я написала это вчера и подарила Недоброво. Только в Киеве у меня получаются такие стихи:

 

Древний город словно вымер,

Странен мой приезд.

Над рекой своей Владимир

Поднял чёрный крест.

Липы шумные и вязы

По садам темны,

Звёзд иглистые алмазы

К Богу взнесены.

Путь мой жертвенный и славный

Здесь окончу я.

И со мной лишь ты, мне равный,

Да любовь моя.

 

Её голос затих. Я открыл глаза и не мог поверить, что Анна Гумилёва приходила ко мне в своё последнее счастливое лето. А ещё я знал, что она так и не сможет окончить свой путь в Киеве. Почему, я смутно догадывался, но хотел, чтобы она сама мне об этом рассказала.

Много ли, мало ли времени прошло... Жизнь моя превратилась в сплошное предвкушение. Лето сменилось осенью, ЖЭК, расположенный на первом этаже нашего дома, не спешил с отопительным сезоном. Вместо мемориальной доски здесь, на Тарасовской 23/25, теперь висит расписание работы жилконторы. Правда, с тех пор, как я узнал, чем знаменит этот дом, живые цветы кладу каждый день к подножию ЖЭКа. И всё-таки я дождался. В одну из промозглых ночей в комнате остро запахло дождём. Она сидела в мокром плаще и пристально на меня смотрела.

– Боже мой, что с вами произошло? Вы так похудели! И... повзрослели. Сегодня вы похожи на портрет Анненкова. Какой сейчас год?

– Очень страшный, Петруша, тот самый, когда Анненков меня запечатлел. Я теперь уже намного старше тебя и «выкать» не буду. 7-го августа умер Блок, 25-го расстреляли Гумилёва, а ещё покончил с собой мой брат Андрей Горенко. Три самых невосполнимых потери почти в одночасье. Мы с Колей развелись ещё в 18-м году, и он тут же женился на Асе Энгельгардт. Всё потому, что я ушла к его лучшему другу Вольдемару Шилейко. Это была непоправимая ошибка. За мной тянулся такой шлейф вины, я казалась себе такой чёрной, что бросилась в брак с Шилейко, как в прорубь, чтобы очиститься. А прорубь оказалась омутом. Правильно Гум когда-то написал: «мне жалко её, виноватую, как птицу подбитую, берёзу подрытую над очастью, Богом заклятою.» Очасть – это и есть та самая топь, в которую я попала. Была киевской колдуньей, а стала, с лёгкой руки Шилейко, Акумой – японской ведьмой. Новый муженёк запирал меня в доме и сжигал в самоваре мои рукописи. В общем, летом, ещё до ареста Гума, я сбежала от Шилейко. Если бы я не была целых восемь лет женой Коли, может быть, его бы не расстреляли?

– Расстреляли бы точно. Это же 21-й год!

– Нет, Петруша, всё могло быть по-другому. Я прошлый раз заглядывала к тебе в июне 14-го, накануне войны. Но Новый 15-й год я опять встречала в Киеве, с мамой и тайным другом. Привезла в подарок родственникам свою вторую поэтическую книгу. Вокруг этих «Чёток» в Петрограде такой шум и гам подняли! В Киеве, конечно, гораздо спокойнее реагировали, и совершенно справедливо. Я тогда была пустейшей девчонкой с очень немногими удачными стихами. И только мой сердечный друг Недоброво почуял во мне ту, которой я стану. Он написал такую пророческую статью, так всё угадал! Ни Эйхенбаум, ни Синявский ничего потом во мне не поняли. А Николай всё предсказал, потому что любил. Я сегодняшняя, завтрашняя и послезавтрашняя на 3/4 сделана Николаем Недоброво. И чем же я отплатила своему Пигмалиону? Влюбилась в его ближайшего друга. Подарила чёрное бабушкино кольцо и почти всю «Белую стаю» посвятила ему, Борису Анрепу. А он бросил меня и уехал в Англию. Наверное, не любил, только приговаривал: вам бы, Аничка, грибы собирать, а не меня мучать. Но в 17-м, за несколько дней до большевистского переворота, рискуя жизнью, через Неву пробирался ко мне, чтобы проститься. У Недоброво, когда он узнал об этой двойной измене, моей и Анрепа, совсем пропало желание жить. Он умер в Ялте от туберкулёза в декабре 19-го, в 37 лет. И могилы не осталось. А теперь и первый мой Коля расстрелян. Совсем мальчишка – ему ведь всего 35! Никто меня так не любил, как Гумилёв и Недоброво... А знаешь почему? Потому что я когда-то опоила их киевской днепровской водицей. Говорил же Гум: «снеси-ка истому ты в днепровские омуты, на грешную Лысую гору». Я всё так и сделала – и они погибли, два Николая, два моих конквистадора...

Наступила зима. Я больше не ждал Акуму и не надеялся разгадать, почему именно в Киев, в этот дом на Тарасовской являлась она, вспоминая переломные моменты своей жизни. Неясные догадки всё ещё бродили у меня в голове, но я заливал их водкой, и они тонули, как слепые котята. И всё-таки в одну особенно вьюжную ночь я почувствовал, что нахожусь в комнате не один. У окна сидела седая полная женщина, похожая на Екатерину Великую.

– Налей мне водки, Петруша! Никак не могу привыкнуть к тому, что я теперь не то монахиня, не то блудница, по меткому определению товарища Жданова. Он озвучил в августе эту ахинею, воспользовавшись статьёй Эйхенбаума из 20-х годов. А сейчас уже декабрь 46-го. Ты знаешь, мой мальчик, что это из-за меня опустился железный занавес и началась холодная война? Да-да, не улыбайся! Исайя Берлин сидел у меня всю ночь в Фонтанном Доме, а под окнами гулял его друг – сын Черчилля. И вот вам результат – фултонская речь Черчилля напрямую связана с моей гражданской казнью. Нас с Зощенко в один момент вышвырнули из жизни: исключили из Союза писателей, отобрали продуктовые карточки. Мы просто голодали. Лёва, как ты знаешь, сначала отбывал срок в лагере, потом воевал, а теперь в него тычут пальцами как в сына монахини-блудницы и расстрелянного контрреволюционера. И усач периодически интересуется: «Что дэлает монахыня?»

Тогда, в 21-м, после гибели Коли, я долго не могла прийти в себя. Но наш православный Бог любит троицу, и посему послал Он мне во спасение Николая Третьего. Ты, мальчик, помнишь меня худой и чёрной, сошедшей с портрета Анненкова. А я, встретив Николашу, опять помолодела, похорошела и думала, что всё ещё поправимо, и не так уж безнадёжно это акумовское окаянство. Николай Николаевич Пунин надолго занял главное место в моей жизни после того, как уехал из страны сначала Артур Лурье – почти муж, а потом и Оля Судейкина – мой двойник из 13-го года. Николаша, конечно же, был несвободен. Всю жизнь меня окружали «свекрови», крещённые Аннами. У Гума мать зовут Анной Ивановной, а жену его брата – и вовсе Анной Андреевной. И вторая жена Гума – Анна, и матери Шилейко и Лурье – Анны. А теперь вот и жена Николаши – тоже Анна. Правда, он называет её Галей, а меня – Аничкой, Оленем или Акумой. Это Галя уговорила меня прописаться в их квартире в Фонтанном Доме. Она боялась, что их уплотнят. Но я переехала окончательно только в 26-м году, когда Ирочке Пуниной исполнилось пять лет. А Галя потом рассказывала, как она страдала и уходила в больницу в ночную смену, чтобы не видеть меня с Николашей. С момента переезда в Фонтанный Дом я совсем перестала писать стихи. Николаша говорил, что я – поэтесса местного царскосельского значения. Когда приходили гости и просили почитать что-то новое, Пунин куражился: «Аничка! Вам пора на кухню чистить селёдку!» В 35-м году, после первого ареста Лёвы и Николаши, мы с Галей всю ночь сжигали в печке рукописи и прочие бумаги. К утру всё было сожжено. Я, без сил, перепачканная сажей, закурила с облегчением, и тут к моим ногам спланировала фотография: Галин отец, барон Аренс, свитский адмирал, на борту военного корабля отдавал рапорт государю Николаю II...

Пунина и Лёву выпустили тогда через девять дней. Но это было только начало. Тем временем выросла Ирочка и в 39-м родила Малайку – так называли маленькую Аню, чтобы не путать её с другими Аннами. Ирка была мне как дочь, Малайка – как внучка. А вот Николаша моего сына Лёву не любил. Ну и Лёва его в ответ ненавидел. В годы Большого террора Лев был опять репрессирован, а я тайно сочиняла «Реквием»: муж в могиле, сын в тюрьме, помолитесь обо мне! Никто не молился. Пунин нашёл себе Марту Голубеву и вообще хотел, чтобы я съехала с квартиры. А куда мне было съезжать? Я просто поменялась с Галей комнатами. И Галя простила всё ещё любимого блудного мужа. А Николаша, наблюдая, как мы переносим вещи, процедил: «Могли бы, Аничка, ещё годик со мной пожить». А я и так два лишних года его терпела. Но в эти страшные дни всё чаще стала вспоминать Киев времён Серебряного века, подаривший мне упоение любовью и творчеством. У бездны мрачной на краю...

Перед повторным арестом Лёвы я встретила удивительного человека – доктора Владимира Гаршина. Называла его «мой помощный зверь» и, наверное, погибла бы без его поддержки. А когда мы сблизились, выяснилось, что в начале века ходили, не зная друг о друге, в Киеве по одним улицам и дружили с одними и теми же людьми. Володя учился в Киевском университете Святого Владимира на медицинском факультете, а я посещала свои юридические курсы. Сколько раз мы пересекались на Фундуклеевской, и так и не познакомились! Он приходил в гости к Асе Экстер и видел наброски моего портрета. А потом стал коллекционировать всё, что касалось меня и Гумилёва. Самое странное, что венчался Володя тоже в Киеве, причём в том же 10-м году, когда я стала женой Гума. И я всё время думала: если бы тогда, на Фундуклеевской, мы познакомились с помощным зверем, как сложилась бы наша жизнь? В Ленинграде она не сложилась. Гаршин в блокаду потерял жену, а когда я вернулась из ташкентской эвакуации, он уже почти вступил в брак с Капитолиной Волковой. Грешным делом, я обозвала её молоденькой медсестрой, а она была моей ровесницей и доктором медицинских наук. (И опять ненавистная рифма: уезжая навсегда из России в 17-м году, Борис Анреп увозил с собой новую возлюбленную, которую звали Марусей Волковой). Теперь осталась я совсем одна: то ли монахиня, то ли блудница...

Когда я очнулся, комната была пуста. Вот и всё. Она больше не придёт. А тайну так и не раскрыла. Всю зиму я пытался забыть об этих невероятных встречах. Наступил март. На синих улицах Киева, перештопанных снегом, весна постепенно вступала в свои права. В очередное полнолуние меня мучил во сне назойливый запах мимозы. Я чихнул и открыл глаза. Она сидела у изголовья, седая и величественная, и этой самой мимозной веткой, чуть касаясь, проводила по моему лицу.

– Анна Андреевна! Какое счастье, что вы здесь!

– Я пришла попрощаться, Петруша. Сегодня 5-е марта 66-го года. Мне пора покидать этот мир. Собственно, я могла бы покуролесить ещё пару месяцев, но решила в последний раз пошутить и уйти в тот же день, что и усач. Ровно 13 лет назад он испустил свой сатанинский дух и перестал, наконец, спрашивать: «Что дэлает монахыня?» И с тех пор жизнь моя стала меняться к лучшему. Но очень медленно.

Ещё в 49-м сначала опять арестовали Пунина, а потом – Лёву. После смерти усача мы ждали их возвращения. Но 21 августа 53-го Николаша скончался в лагере Абези. Говорят, у умерших политзаключённых в этом лагере вырезали сердца, дабы исключить возможность имитации зеками своей смерти. Мой Николай третий, как и Гум, сгинул в августе. Всё метафизически закономерно... В страшное лето 21-го Пунина арестовали вместе с Гумилёвым. Но Николашу вскоре выпустили, а Колю расстреляли. Пунин был последним из наших, кто видел Гумилёва. Они встретились в тюремном коридоре. Через 32 года Гум пришёл за Пуниным в лагерный барак и увёл туда, откуда не возвращаются. Три Николая – три незаживающие раны. У Гумилёва, Недоброво и Пунина нет могил. Только моё продырявленное сердце тоскует по ним бесконечно. Скоро мы встретимся...

– Анна Андреевна, дорогая, не уходите!

– Я ещё посижу. Должна же я всё рассказать тебе до конца. Лёва вернулся из лагеря в 56-м. Отношения наши не сложились. Сын обвинял свою чудом выжившую мать во всех случившихся с ним бедах. Подкосивший меня четвёртый последний инфаркт, кажется, убедил Лёву в том, что я всё-таки нездорова. Пользуюсь терминологией моего сына, большого учёного Льва Гумилёва, и утверждаю, что у него в голове после возвращения из лагеря наступил пассионарный перегрев. Впрочем, договорившись до того, что пассионарность передаётся по наследству, Лёвушка признал меня и Колю небесполезными для себя предками. Бог ему судья...

Последние мои годы скрашивали мальчики, постоянное щебетание которых я называла волшебным хором, а они сами себя окрестили ахматовскими сиротами. Женя Рейн, Дима Бобышев, Толя Найман и Иосиф Бродский стали моими преданными друзьями до гроба. В Комарово в «будке» мы пили водку, хохотали и километрами читали стихи. Они почему-то считали меня очень остроумной старухой. О таком весёлом закате я в юности и не мечтала! Только вот не успела дописать «Поэму без героя» и воспоминания о близких и далёких современниках. В декабре 64-го я опять увидела Италию, а следующим летом – Англию и Францию. Меня награждали, чествовали, выдвигали на Нобеля. Господи, сколько же раз за свою жизнь я просыпалась знаменитой!

А всё началось с «Киевской тетради», в которой я писала в 10-м году: «весенним солнцем это утро пьяно, и на террасе запах роз слышней, а небо ярче синего фаянса». И сегодня такое же точно киевское утро. Если бы я, Петруша, в счастливом 13-м году переехала к маме в Дарницу, вся моя жизнь сложилась бы не так горестно, вопреки фамилии Горенко. Недоброво не умер бы в Ялте в 19-м, а Гума не расстреляли бы в 21-м. Потому что, если бы я ушла от Коли первого к Коле второму именно в 13-м году и мы стали жить в Киеве, Гум не вернулся бы из Парижа в Россию после революции. И стал бы Николай Гумилёв великим поэтом русского зарубежья. А Лёва не провёл бы столько лет в тюрьмах и лагерях, потому что он не был бы сыном расстрелянного большевиками заговорщика. И свою теорию пассионарности написал бы гораздо раньше, а главное, без всякого перегрева. Господи, а у меня не было бы тюремных очередей, чёрных «марусь», ждановского постановления, многолетнего жуткого страха и четырёх инфарктов. И музей открыли бы не в Фонтанном Доме, а здесь, на Тарасовской 23/25. Но я нарушила клятву, данную в Киеве:

 

Путь мой жертвенный и славный

Здесь окончу я,

И со мной лишь ты, мне равный,

Да любовь моя.

 

И за это клятвопреступление расплатилась сполна. Маленькой девочкой я, Аня Горенко, нашла в киевском Царском саду булавку в виде лиры. И стала поэтом. А когда называла себя китежанкой, самые близкие догадывались, о чём это я. «Как по улицам Киева-Вия ищет мужа, не знаю, чья жинка, и на щёки её восковые ни одна не скатилась слезинка», – писал мой бедный друг Ося Мандельштам. Это обо мне (хотя и другой посвящено) и о моём утерянном граде Китеже...

Никогда больше не являлась в мой дом лунная гостья. В один знаменательный день я сжёг все свои опусы о Серебряном веке, выскочил из дома, поднялся вверх по Тарасовской до Ботанического сада, потом повернул на Владимирскую и прошёл по ней до самого Софийского собора. Там я, ничуть не удивившись, увидел молодую Ахматову в синем платье и огненной шали, которая под колокольный звон читала стихи своему очарованному спутнику:

 

И в Киевском храме Премудрости Бога,

Припав к солее, я тебе поклялась,

Что будет моею твоя дорога,

Где бы она ни вилась.

То слышали ангелы золотые

И в белом гробу Ярослав.

Как голуби, вьются слова простые

И ныне у солнечных глав.

И если слабею, мне снится икона

И девять ступенек на ней.

И в голосе грозном софийского звона

Мне слышится голос тревоги твоей.

 

Иллюстрации:

из открытых интернет-источников –

портреты Анны Ахматовой –

художники Н. Тырса (1927, 1928);

З. Серебрякова и К. Петров-Водкин (1922);

Ю. Анненков (1921);

Н. Альтман (1914),

М. Лянгбен (1964);

на фотоснимках Николай Гумилёв, Анна Ахматова и Амедео Модильяни