Мою мать привезли из роддома – уже со мной – в эти тридцать квадратов. И если мой путь земной начинался от этой печки / от этих стен, то однажды бы здесь улечься в свою постель – скрыта дата: и рановато, и не резон, но когда-то – здесь и увидеть последний сон. Что за прихоть! Это чёртова конура в три окна – на рукотворный пустырь двора, но сюда ещё приходит, как в дом кино, дым отечества – бесплотный онкобольной. Он включает свой стрекочущий аппарат – как встречает годовщины больших утрат. И встаёт на том же месте – в другой стране, помертвевшей грузом «двести» не на войне, в старом доме (ненавижу! благодарю!) – всё, что помню… ближе… ближе… Я – говорю. * * * * * * * Шили шёлк и вельвет, и чтоб кокетка отрезная. На окне – по два горшка с фиалками и розами, два – ещё чёрти-с-чем, и названия не знали, да тем более, оно такое низкорослое. За окном – сизый дом сквозь чёрное и кружевное, белый снег, серый свет, и так полгода минимум. Умер дед, вырос внук, стала девочка женою – ей бы лишь бы июль, зелёное да синее. Старомодный диван запомнил маленькой хозяйку, но машинка зато – новая и швейная. Строчка влево, зигзаг… А ну-ка, Муська, вылезай-ка и катушку не смей гонять… без разрешения! Чёрти-что подросло, листья с детскую ладошку, а ладони уже с мужским рукопожатием. В доме тихо. Вдова гладит дымчатую кошку. А июль улетел, ничем не удержать его… На стекле кружева, а в квартире – двадцать восемь, и цветы на окне, и машинки лёгкий клёкот, и о ветхом жилье где-то ставятся вопросы. Шей себе да пори, Пенелопа… * * * * * * * Оказалось, что жизнь – это очень короткое замыкание в контуре, где с годами меняются лишь нагрузки. Первое солнце младенчества, лёгкое заикание: «Ма-ма-ма, па-па-па», – и уже говоришь по-русски. Первая мысль о смерти, в четыре пронзившая током, первый осознанный мрак, заставивший сердце сжиматься… За второй, настоящий, однажды влетит жестоко от критикессы, не отличающей искренности от жеманства. Но в детстве всё было правдой. Была красавица-мама не потому, что маме положено быть богиней: факт подтверждали молча и фото, и амальгама, и вслух говорилось не только папой, но и другими. Отец был сильным и смелым тоже не понарошку: с таким не страшны собаки и летом в деревне кони, а в доме редкий гость не примерил его фуражку, и четыре звезды сияли на каждом его погоне. Мы гуляли среди тополей, подметавших небо. А поскольку всё это правда, на веру – и остальное: Читали хорошие книги. Шутили не на потребу. Мать лечила, отец служил. Гордились своей страною – в ней правдой была победа, литьё чугуна и стали, и то, как влетели в космос, – на воле и честном слове, и слёзы в глазах Родниной, стоящей на пьедестале, и шорох запретных мыслей: их, вроде бы, не допускали, но они шебуршали в кухне, расползались – всех не изловишь. Не сказать, что течение тока было бесперебойно гладким, как пожеланья успехов в учёбе, работе и личной жизни: бывало, замкнёт – искрило, а там, где прожгло, – заплатки. И все ходили в заплатках: поставил – и не тужи с ней. …Утро. Стою у зеркала. Глаза тяжелеют веками, пыльными бурями, сомнениями, годами, веками ли. Кем же нас сделало – каликами или калеками – то, предпоследнее, короткое замыкание? Выгорело. Развеялось. Открылись просторы? Бездны ли? Изменились цвета, имена, глаголы, но память – светлая. Привыкаю к сумраку: в нём не видно, что зеркало треснуло. Темнота по глазам норовит полоснуть – как лезвием. Зажигаю лампу. Искрит. Каждый раз, до патрона последнего… * * * * * * * …до прерывания процесса, до злого ветра в изголовье, не торопясь, не торопя, – с улыбкой лёгкой: Ave, Caesar, живущая на честном слове приветствует тебя…
Популярные стихи