Инна Ярославцева

Инна Ярославцева

Четвёртое измерение № 18 (114) от 21 июня 2009 г.

Подборка: Завернись в эту повесть

Магистр

 

В сраженьях за умы выигрывает тот,

на стороне кого оказывалось время.

Но что тебе умы, любезнейший Фагот –

кто с вечностью знаком, не ведает забот,

кому покорено поверженное племя.

В сражениях за знак выигрывает смех.

В сражениях любви выигрывает боль.

Московских воробьёв привычная юдоль –

опасливо клевать рассыпанное просо.

А мы уйдём наверх дорожкой лунных вех –

подалее от жертв квартирного вопроса.

 

Они продолжат ложь, а мы продолжим спор.

Над каждым фонарём во тьме роятся тени.

Но рельсы на снегу прочертит «кохинор»,

и близится разрыв в цепочке поколений.

Всплывает новый день из моря вечной тьмы.

Чугунные орлы срываются с ограды.

И утро настаёт, и дворники не рады.

И мы с тобой спешим к сраженьям за умы.

 

Там где небо буравит...

 

Там где небо буравит силуэт на Крови,

Даже смерть не заставит говорить о любви.

По двойному тарифу отпускают вину

До царапины к грифу прижимая струну.

Где каналы, как вены, через город насквозь,

Где друзья неизменны и намеренно врозь,

Где телами и известью заполняются рвы,

С каждым днём,

с каждой низостью,

с каждым всхлипом Невы.

 

Поколение

 

Когда бы не лавина, мы бы вновь

Увиделись – на кухне незнакомой,

Ещё московской, но уже беспечной,

Где кафель итальянский, мрамор вечный,

И холодильник вин – конечно, «Бош» –

С температурой правильной для новой

Коллекции французких каберне.

(Ведь истина, по-прежнему, в вине).

 

И сын, светлоголов и невредим,

Спокойно дремлет в детской образцовой

И на тебя наивного похож.

 

Сравнили бы проблемы с персоналом

На двух столь непохожих берегах,

Порадовавшись, точно, друг за друга.

С идеями беда, с талантом туго,

Но тьма иголок в блещущих стогах.

Пройдя чужие руки чёрным налом

Загадочные ярмарки досуга,

Пусть без любови – но никак без веры.

 

Я, наконец, призналась бы тебе,

Как это было трудно – восходить

К вершине новой, обдирая локти

О каменные грани той культуры.

На языке чужом – ни слов, но жестов,

Других понятий, и других привычек.

Как незаметно в камерной борьбе

Отращиваешь мускулы и когти.

Субботы коротки и будни буры.

И выпили бы снова каберне –

за радости общений без кавычек.

 

И ты бы рассказал – привычный тренд –

Как квантовую физику похерив,

Штудировал налоговое право.

Курс доллара и выходки рубля –

Всё то, что много проще издаля

И лучше в переводе, в детективе...

Когда под сорок, на семейной ниве

Дела важней, чем прочие дела.

 

А впрочем, лишь история права,

Сторонний наблюдатель скажет «браво»,

Что постоянной Планка плюс одно

Смешное поколение потери.

Не разглядеть, как в узком свете двери

Усталой кухни высохнет пятно.

 

Под пряный вкус холодного вина

Истории таможенного права,

И за окном уже бледнеет Вега...

 

Мне снится иногда, что та волна

Смертельного, безудержного снега

Вас обошла на десять метров справа.

 

Икар

 

1.

 

воробьиная удача за карнизом синева

если крылья не расправить – то не повод не шагнуть

путь идёт игра к раздаче

может было бы иначе

день рассыпан и растрачен воском склеены слова

 

через ровные полоски черепичной рыжей кровли

через тонкую полоску водостока через страх

мир застыл над краем крыши птицелову не до ловли

по одной погаснут звёзды в наших встречных поездах

 

2.

 

Так и носишь, как вериги, нерасправленные крылья,

Нераскрашенные перья, тонких косточек основу.

Слишком долго всё готово – слишком тянется бессилье.

 

Говорилось в старой книге про известное поверье:

Можно вырваться из ритма,

Из болезненного ритма –

На закате встать у края, чтобы тень от обелиска

В холод сумерек вела.

 

Тает воск, лицо сгорает,

В круге солнечного диска –

Два расправленных крыла.

 

Дорога

 

Все мои дороги приводят в Рим, так что там думать, чертя дорогу.

То ли спим в седле, то ли так – парим, над простором мутным, поближе к богу.

Только бог не с нами, ему без нас надоели просьбы, молитвы, стоны.

Он играет в камешки пёстрых фраз, для него алмаз не дороже страз –

но его перевозчики все – хароны.

Говорят, в провинциях зреет бунт, говорят, сенаторы ждут измены...

Под копытом гравий, да твёрдый грунт, впереди столицы крутые стены.

Мы ещё не скоро поговорим, без оглядки за спину или полог –

не богат прощением вечный Рим, от того и путь из колоний долог.

Прихлебнуть из фляги, присесть в тени, за стеной оливы, направо – горы.

Этот камень видел такие дни, что впиталась кровь в голубые поры.

Человек не камень, впитать силён только то, что выдержать может око.

И теперь одно от таких времён, что краснеют ягоды прежде срока.

Говорят, Везувий от пепла бел, говорят, в Панонии сохнут реки,

говорят, кресты вдоль дорог – и мел, засыпать глазницам пустые веки.

То ли год таков, то ли просто стар становлюсь – и пора разводить оливы...

Впереди тяжёлый дорожный жар, лошадиный топот неторопливый.

 

belle époque

 

Весь страшный век ложится в эпилог
К прекрасному мгновенью belle époque.

И город переулочным кроссвордом
Закручен в романтический сюжет,
От прачкой накрахмаленных манжет,
И до конца с сараевским аккордом,
И с грифелем тупым в карандаше,
До пальцев стёртом в зябнущем окопе.
И с призраком, бредущим по Европе.

Пусть мирных дней уже наперечёт,
Но май ещё не знает – и струится,
И строится восточная столица,
И скрипочка по лестницам течёт.
И выгиб лестниц – певчий, лебединый,
Шумит бульвар за окнами гостиной,
И платья непривычно коротки.
Там истин, непреложных и нетленных,
И судеб непролитых, предвоенных
Чугунные, литые завитки.

 

Л.Б.

 

1.

 

У тебя в это лето жара, и асфальт дрожит

на Садовом кольце за углом сквозь густое марево.

У тебя в это лето опять накопилось лжи

На полночный трёп над кофейным тяжёлым варевом,

У тебя под балконом шумят тополя – в разлив,

Тот спокойный, зелёный шум над московским двориком.

У тебя в это лето за шкафом пылится гриф,

И над шеей висит июль молодым топориком.

У тебя в это лето опять – то притон, то скит,

То глухой засов, то лицо в ширину экрана...

Я бы слушала вновь – но будильник уже звенит

По другую, счастливую сторону океана.

 

2.

 

Как на ветке дубовой утка, да в ней яйцо,
Да в яйце игла, да кощеева смерть в игле...

Я сняла на пороге палаты твоё кольцо.
Говорят, что в последний миг на парад алле
Появляются все, с кем увиделся на земле.

– В семь часов восемнадцать минут, – произнёс хирург,
Зафиксировав смерть. И арены гончарный круг
Разгоняется в лунной, мерцающей тленом мгле.
Выпрямляется свет под давлением влажных рук.
– Сожалею о вашей потере, – сказал хирург.
Монитор выжигает день в голубой заре.

Это утка на дубе твоя, и яйцо внутри.
Не ломай иглу – это смерть голосит в игле...

И тебе выходить ко мне на парад алле.
А до той поры не смотри на нас, не смотри.

 

3.

 

Насвистывая утренний мотив,

рассеянно включая кофемолку,

я думаю, что ты ещё был жив,

когда мы наряжали эту елку.

Январь без снега, низкие дома –

на три недели местная зима,

как водится, уходит в самоволку.

И ангел дует в жёлтую трубу,

наивно и бесхитростно, с макушки..

Я обещаю, закусив губу,

снять ломкие гирлянды и игрушки,

тем более, что праздник завершён,

не стартовав – у даты похорон.

И год начнётся – в пепельном снегу,

у края ржавых, выцветших газонов –

с корицей кофе, крошки круасонов

и календарь забитый до предела.

Тот новый год, в котором нет тебя.

Я не успела на прощанье с телом

в Хованском – и проститься не могу.

И ангелы на ветках не трубят.

 

Японский этюд

 

А кузнечик поёт по-белому, на износ,
Без настройки смычка и струн в оркестровой яме.

И горячий сад гудит от тяжёлых ос,

И зарос жасмином, и пахнет озоном гроз,

И бордово-сиреневый ирис почти всерьёз

Просыпаясь, вежливо кланяется Фудзияме.

 

Напиши мне письмо. По-японски письмо – тегами.

 

Как жара заполняет поры – как жёлтый мёд

Заполняет соты, и тело дрожит как улей,
И стучит в глубине виска. И ещё – смогу ли

До тебя добраться? А кто его разберёт.

Вот и день пройдёт. И июнь пройдёт.

Через год.

 

А письмо положить в конверт, да лизнуть обрез.

Шицурей шена кереба наронайн дес*...

 

---

*мне пора уйти (яп.)

 

* * *

 

Душа не стоит чистого листа,

Но оспинами прошлого чиста,

И язвами грядущего нелепа.

И письменами ляжет береста,

Чья вязь неразличима и густа

Под пластиком хранилищного склепа.

Мой старый дом от запаха золы

Оправится – и выставит углы

Навстречу нерассказанному горю.

Скрипят ненастелённые полы,

И силуэт не чётче серой мглы

– Не спорю, – шелестит – с тобой, не спорю...

 

Завернись в эту повесть
 

Завернись в эту повесть, как в старую рыжую шаль,
Где чужая любовь согревает в сюжетных узорах
От гостиницы зябкой, перонной тоски в коридорах –
Сзади страшная даль, впереди непонятная даль.

Между жизнью и жизнью – чистилище, пристань, транзит –

Два листочка судьбы, неумело прихваченных скрепкой...
От мигающей вывески ночью на стенах подсветка,
Батареи плюются, и в щель из-под двери сквозит.

Завернись в эту повесть – на час оторвись от забот,
От нелепого крика внутри, от бездомного воя.
Со знакомых страниц собирая по крохе покоя,
Представляя, что всё устоится и время пройдёт.

Не тогда ли в гостинице, слушая в трубке пунктир
Ты себе обещала, что город ответит за это –

И за грубость портье, и за чёрствую тяжесть багета,
За нехватку бумаг, доказательств, печатей, квартир.

Пережившим любовь не к лицу разговоры о злом –

Эта старая сказка привычно ложится на плечи,
Как уютно текут обороты обыденной речи,
Как нам дан в утешение дар не жалеть о былом.