Илья Сельвинский

Илья Сельвинский

Все стихи Ильи Сельвинского

  • Hotel «Istria»
  • Perpetuum mobile
  • Акула
  • Ангел мой, любовь моя тайная
  • Анри де Руссо
  • Ах, что ни говори, а молодость прошла...
  • Баллада о ленинизме
  • Белый песец
  • Был я однажды счастливым...
  • В библиотеке
  • В зоопарке
  • В картинной галерее
  • Великий океан
  • Весеннее
  • Влюблённые не умирают
  • Гете и Маргарита
  • Гимн женщине
  • Годами голодаю по тебе...
  • Граждане! Минутка прозы...
  • Дуэль
  • Евпаторийский пляж
  • Завещание
  • Зависть
  • Заклинание
  • Из дневника
  • Из цикла «Алиса»: Этюд 10
  • Из цикла «Алиса»: Этюд 13
  • Из цикла «Алиса»: Этюд 14
  • Из цикла «Алиса»: Этюд 5
  • К вопросу о русской речи
  • К. Моне. «Женщина с зонтиком»
  • Каждому мужчине столько лет
  • Казачья шуточная
  • Как музыкален женский шёпот
  • Каким бывает счастье
  • Какое в женщине богатство!
  • Карусель
  • Кокчетав
  • Кредо
  • Легко ли душу понять?
  • Ленин
  • Лесная быль
  • Люди всегда молоды
  • Мамонт
  • Мечта моей ты юности
  • Молитва
  • На скамье бульвара
  • Наука ныне полна романтики
  • Не верьте моим фотографиям
  • Не знаю, как кому, а мне...
  • Не я выбираю читателя
  • Нет, любовь не эротика!
  • Никогда не перестану удивляться...
  • Новелла о затяжном сне
  • Норвежская мелодия
  • Ночная пахота
  • О любви
  • О родине
  • Осень
  • Охота на тигра
  • Пейзаж
  • Первый пласт
  • Песня казачки
  • Портрет Лизы Лютце
  • Поэзия
  • Прелюд
  • Прелюд (из сюиты «Моленье о чуде»)
  • Пускай не все решены задачи
  • России
  • Севастополь
  • Сирень
  • Сказка
  • Сонет
  • Сонет (Воспитанный разнообразным чтивом...)
  • Сонет (Душевные страдания как гамма...)
  • Сонет (Обыватель верит моде...)
  • Сонет (Обычным утром...)
  • Сонет (Я испытал и славу и бесславье...)
  • Страшный суд
  • Тамань
  • Тигр
  • Трактор С-80
  • Трижды женщина его бросала
  • Ты не от женщины родилась...
  • Урок мудрости
  • Уронила девушка перчатку
  • Утро
  • Художница
  • Цыганская
  • Человек выше своей судьбы!
  • Швеция
  • Шиповник
  • Шумы
  • Юность
  • Юность (Венок сонетов)
  • Я мог бы вот так: усесться против...
  • Я это видел!

Hotel «Istria»

 

Предо мной отель «Istria».

Вспоминаю: здесь жил Маяковский.

И снова тоски застарелой струя

Пропитала извилины мозга.

Бывает: живёт с тобой человек,

Ты ссоришься с ним да спорить,

А умер – и ты сиротеешь навек,

Вино твоё – вечная горечь...

Направо отсюда бульвар Монпарнас,

Бульвар Распай налево.

Вот тут в потоках парижских масс

Шагал предводитель ЛЕФа.

Ночью глаза у нас широки,

Ухо особенно гулко.

Чудятся

мне

его

шаги

В пустоте переулка,

Видится мне его серая тень,

Переходящая улицу,

Даже когда огни в темноте

Всюду роятся и ульятся.

И ноги сами за ним идут,

Хоть млеют от странной дрожи...

И оттого, что жил он тут,

Париж мне вдвое дороже.

Ведь здесь душа его, кровью сочась,

Звучала в сумерках сизых!

Может быть, рифмы ещё и сейчас,

Как голуби, спят на карнизах,

И я люблю парижскую тьму.

Где чую его паренье,

Немалым я был обязан ему,

Хоть разного мы направленья.

И сколько сплетен ни городя,

Как путь мой ни обернётся,

Я рад,

что есть

в моей

груди

Две-три маяковские нотцы.

Вы рано, Владимир, покинули нас.

Тоска? Но ведь это бывало.

И вряд ли пальнули бы вы напоказ,

Как юнкер после бала.

Любовь? Но на то ведь вам и дано

Стиха колдовское слово,

Чтобы, сорвавшись куда-то на дно,

К солнцу взмывать снова.

Критики? О! Уж эти смогли б

Любого загнать в фанабериях!

Ведь даже кит от зубастых рыб

Выбрасывается на берег.

А впрочем – пускай зонлишка врёт:

Секунда эпохи – он вымер.

Но пулей своей обнажили вы фронт,

Фронт

обнажили,

Владимир!

И вот спекулянты да шибера

Лезут низом да верхом,

А штыковая культура пера

Служит у них карьеркам.

Конечно, поэты не перевелись,

Конечно, не переведутся:

Стихи ведь не просто поющий лист,

Это сама революция!

Но за поэтами с давних лет

Рифмач пролезает фальшивый

И зашагал деревянный куплет,

Пленяясь легкой наживой.

С виду все в нем крайне опрятно:

Попробуй его раскулачь!

Капитализма родимые пятна

Одеты в защитный кумач;

Мыслей нет, но слова-то святые:

Вся в цитатах душа!

Анархией кажется рядом стихия

Нашего карандаша.

В поэзии мамонт, подъявший бивни,

С автобусом рядом идёт;

В поэзии с мудростью дышит наивность

У этого ж только расчёт.

В поэзии – небо, но и трясина,

В стихе струна, но и гул,

А этот? Одна и та же осина

Пошла на него и на стул.

И, занеся свой занозистый лик,

Твердит он одно и то же:

«Большие связи – поэт велик,

Ничтожные связи – ничтожен,

Связи, связи! Главное – связи!

Связи решают все!»

Подальше, муза, от этой грязи.

Пусть копошится крысье.

А мы, брат, с тобой – наивные люди.

Стих для нас – головня!

Хоть коршуном печень мою расклюйте,

Не отрекусь от огня.

Слово для нас – это искра солнца.

Пальцы в вулканной пыли...

За него

наши предки-огнепоклонцы

В гробовое молчание шли.

Но что мне в печальной этой отраде?

Редеют наши ряды.

Вот вы.

Ведь вы же искорки ради

Вздымали тонны руды.

А здесь?

Ну и пусть им легко живётся

Не вижу опасности тут.

Веда, что взамен золотого червонца

В искусство бумажки суют.

Пока на бумажках проставлена сотня,

Но завтра, глядишь, – миллион!

И то, что богатством зовётся сегодня,

Опять превратится в «лимон».

И после пулей, подхалимски воспетых,

Придётся идти с сумой.

Но мы обнищаем не только в поэтах

В нравственности самой!

Да... Рановато, Владим Владимыч,

Из жизни в бессмертье ушли...

Так нужно миру средь горьких дымищ

Видение чистой души.

Так важно, чтоб чистое развивалось,

Чтоб солнышком пахнул дом,

Чтоб золото золотом называлось,

Дерьмо, извините, – дерьмом.

А ждать суда грядущих столетий...

Да и к чему эта месть?

Но есть ещё люди на белом свете!

Главное: партия есть!

 

1935–1954

Париж

 

Perpetuum mobile

 

Новаторство всегда безвкусно,

А безупречны эпигоны:

Для этих гавриков искусство

Всегда каноны да иконы.

Новаторы же разрушают

Все окольцованные дали:

Они проблему дня решают,

Им некогда ласкать детали.

Отсюда стружки да осадки.

Но пролетит пора дискуссий,

И станут даже недостатки

Эстетикою в новом вкусе.

И после лозунгов бесстрашных

Уже внучата-эпигоны

Возводят в новые иконы

Лихих новаторов вчерашних.

 

1963

 

 

Акула

 

У акулы плечи, словно струи,

Светятся в голубоватой глуби;

У акулы маленькие губы,

Сложенные будто в поцелуе;

У акулы женственная прелесть

В плеске хвостового оперенья...

 

Не страшись! Я сам сжимаю челюсть,

Опасаясь нового сравненья.

 

1960

 

* * *

 

Ангел мой, любовь моя тайная,

Снова слышу твои шаги.

Не ходи ко мне, золотая моя,

Сохрани себя, сбереги.

Для тебя я бог – Микельанджело,

Но во мне сатаны стрела:

Когда демон целует ангела,

Он сжигает его дотла.

 


Поэтическая викторина

Анри де Руссо

 

Да существует на земле всякий утконос!

(Детёнышей рождают все, а он... яйцо снёс.)

Все мыслят через красоту

достичь иных высот,

А он, Руссо,

на холсте

всему ведёт

Уж если дуб, то все листы у дуба сочтены,

Уж если парк, сомненья нет – все пары учтены,

Уж если даже ягуар, то, в сущности, ковёр,

Поэт – и тот с гусиным пером

чуть-чуть не крючкотвор.

А муза его – типичная мамаша лет сорока,

Которая знает свой тариф:

пятьдесят сантимов строка.

Висят картины под стеклом. На каждой номерок.

Подходит критик. Говорит:

«Какой нам в этом прок?

Я понимаю левизну. Вот, например, Гоген.

А это бог убожества! Бездарность в степени «эн».

Ах, что за судьбы у людей кисти или пера!

Руссо погиб. Но осознать его давно пора.

Вы припечатали его под маркой «примитив».

А что, как вдруг страданием

пронизан каждый мотив?

А что, как вдруг Анри Руссо

плюёт на мир буржуа

На музу вашу продажную, без паруса, как баржа,

На вашу романтику дохлую, без ярости и когтей,

На вашу любовь, где парочки и нет совсем детей,

На ваши пейзажи дражайшие,

где в штемпеле каждый лист.

А что, как вдруг Анри Руссо

великий карикатурист?

Схвативши цивилизацию, он с маху её – в гроб.

Палитрой своей,

как выстрелом,

пальнувши в собственный лоб?

 

1935

Париж

 

Ах, что ни говори, а молодость прошла...

 

Ах, что ни говори, а молодость прошла...

Еще я женщинам привычно улыбаюсь,

Еще лоснюсь пером могучего крыла,

Чего-то жду еще - а в сердце хаос, хаос!

 

Еще хочу дышать, и слушать, и смотреть;

Еще могу шагнуть на радости, на муки,

Но знаю: впереди, средь океана скуки,

Одно лишь замечательное: смерть.

 

1958

 

Баллада о ленинизме

 

В скверике, на море,

Там, где вокзал,

Бронзой на мраморе

Ленин стоял.

Вытянув правую

Руку вперед,

В даль величавую

Звал он народ.

Массы, идущие

К свету из тьмы,

Знали: «Грядущее —

Это мы!»

 

Помнится сизое

Утро в пыли.

Вражьи дивизии

С моря пришли.

Чистеньких, грамотных

Дикарей

Встретил памятник

Грудью своей!

Странная статуя...

Жест — как сверло,

Брови крылатые

Гневом свело.

 

— Тонко сработано!

Кто ж это тут?

ЛЕНИН.

    Ах, вот оно!

— Аб!

   — Гут!

 

Дико из цоколя

Высится шест.

Грохнулся около

Бронзовый жест.

Кони хвостатые

Взяли в карьер.

Нет

  статуи,

Гол

  сквер.

Кончено! Свержено!

Далее — в круг

Входит задержанный

Политрук.

 

Был он молоденький —

Двадцать всего.

Штатский в котике

Выдал его.

Люди заохали...

(«Эх, маята!»)

Вот он на цоколе,

Подле шеста;

Вот ему на плечи

Брошен канат.

Мыльные каплищи

Петлю кропят...

 

— Пусть покачается

На шесте.

Пусть он отчается

В красной звезде!

Всплачется, взмолится

Хоть на момент,

Здесь, у околицы,

Где монумент,

Так, чтобы жители,

Ждущие тут,

Поняли. Видели,

— Ауф!

   — Гут!

 

Желтым до зелени

Стал политрук.

Смотрит...

        О Ленине

Вспомнил... И вдруг

Он над оравою

Вражеских рот

Вытянул правую

Руку вперед —

И, как явление

Бронзе вослед,

Вырос

    Ленина

Силуэт.

 

Этим движением

От плеча,

Милым видением

Ильича

Смертник молоденький

В этот миг

Кровною родинкой

К душам проник...

 

Будто о собственном

Сыне — навзрыд

Бухтою об стену

Море гремит!

Плачет, волнуется,

Стонет народ,

Глядя на улицу

Из ворот.

 

Мигом у цоколя

Каски сверк!

Вот его, сокола,

Вздернули вверх;

Вот уж у сонного

Очи зашлись...

Все же ладонь его

Тянется ввысь —

Бронзовой лепкою,

Назло зверью,

Ясною, крепкою

Верой в зарю!

 

1942, Действующая армия

 

Белый песец

 

Мы начинаем с тобой стареть,

Спутница дорогая моя...

В зеркало вглядываешься острей,

Боль от самой себя затая:

 

Ты еще ходишь-плывешь по земле

В облаке женственного тепла.

Но уж в улыбке, что света милей,

Лишняя черточка залегла.

 

Но ведь и эти морщинки твои

Очень тебе, дорогая, к лицу.

Нет, не расплющить нашей любви

Даже и времени колесу!

 

Меж задушевных имен и лиц

Ты как червонец в куче пезет,

Как среди меха цветных лисиц

Свежий, как снег, белый песец.

 

Если захочешь меня проклясть,

Буду униженней всех людей,

Если ослепнет влюбленный глаз,

Воспоминаньями буду глядеть.

 

Сколько отмучено мук с тобой,

Сколько иссмеяно смеха вдвоем!

Как мы, невзысканные судьбой,

К радужным далям друг друга зовем.

 

Радуйся ж каждому новому дню!

Пусть оплетает лукавая сеть -

В берлоге души тебя сохраню,

Мой драгоценный, мой Белый Песец!

 

1932, Владивосток

 

Был я однажды счастливым...

 

Был я однажды счастливым:

Газеты меня возносили.

Звон с золотым отливом

Плыл обо мне по России.

 

Так это длилось и длилось,

Я шел в сиянье регалий...

Но счастье мое взмолилось:

«О, хоть бы меня обругали!»

 

И вот уже смерчи вьются

Вслед за девятым валом,

И всё ж не хотел я вернуться

К славе, обложенной салом.

 

1963

 

 

В библиотеке

 

Полюбил я тишину читален.

Прихожу, сажусь себе за книгу

И тихонько изучаю Таллин,

Чтоб затем по очереди Ригу.

 

Абажур зеленый предо мною,

Мягкие протравленные тени.

Девушка самою тишиною

Подошла и принялась за чтенье.

 

У Каррьеры есть такие лица:

Всё в них как-то призрачно и тонко,

Таллин же — эстонская столица...

Кстати: может быть, она эстонка?

 

Может, Юкка, белобрысый лыжник,

Пишет ей и называет милой?

Отрываюсь от видений книжных,

А в груди легонько затомило...

 

Каждый шорох, каждая страница,

Штрих ее зеленой авторучки

Шелестами в грудь мою струится,

Тормошит нахмуренные тучки.

 

Наконец не выдержал! Бледнея,

Наклоняюсь (но не очень близко)

И сипяще говорю над нею:

«Извините: это вы — английский?»

 

Пусть сипят голосовые нити,

Да и фраза не совсем толкова,

Про себя я думаю: «Скажите —

Вы могли бы полюбить такого?»

 

«Да»,— она шепнула мне на это.

Именно шепнула!— вы заметьте...

До чего же хороша планета,

Если девушки живут на свете!

 

1921

 

В зоопарке

 

Здесь чешуя, перо и мех,

Здесь стон, рычанье, хохот, выкрик,

Но потрясает больше всех

Философическое в тиграх:

 

Вот от доски и до доски

Мелькает, прутьями обитый,

Круженье пьяное обиды,

Фантасмагория тоски.

 

1945

 

В картинной галерее

 

В огромной раме жирный Рубенс

Шумит плесканием наяд —

Их непомерный голос трубен,

Речная пена их наряд.

 

За ним печальный Боттичелли

Ведет в обширный медальон

Не то из вод, не то из келий

Полувенер, полумадонн.

 

И наконец, врагам на диво

Презрев французский гобелен,

С утонченностью примитива

Воспел туземок Поль Гоген.

 

А ты идешь от рамы к раме,

Не нарушая эту тишь,

И лишь тафтовыми краями

Тугого платья прошуршишь.

 

Остановилась у голландца...

Но тут, войдя в багетный круг,

Во всё стекло

        на черни глянца

Твой облик отразился вдруг.

 

И ты затмила всех русалок,

И всех венер затмила ты!

Как сразу стал убог и жалок

С дыханьем рядом — мир мечты...

 

1921

 

Великий океан

 

Одиннадцать било. Часики сверь

В кают-компании с цифрами диска.

Солнца нет. Но воздух не сер:

Туман пронизан оранжевой искрой.

 

Он золотился, роился, мигал,

Пушком по щеке ласкал, колоссальный,

Как будто мимо проносят меха

Голубые песцы с золотыми глазами.

 

И эта лазурная мглистость несется

В сухих золотинках над мглою глубин,

   Как если б самое солнце

   Стало вдруг голубым.

 

Но вот загораются синие воды

Субтропической широты.

На них маслянисто играют разводы,

Как буквы «О», как женские рты...

 

О океан, омывающий облако

Океанийских окраин!

Даже с берега, даже около,

Галькой твоей ограян,

 

Я упиваюсь твоей синевой,

Я улыбаюсь чаще,

И уж не нужно мне ничего -

Ни гор, ни степей, ни чащи.

 

Недаром храню я, житель земли,

Морскую волну в артериях

С тех пор, как предки мои взошли

Ящерами на берег.

 

А те из вас, кто возникли не так

И кутаются в одеяла,

Все-таки съездите хоть в поездах

Послушать шум океана.

 

Кто хоть однажды был у зеркал

Этих просторов - поверьте,

Он унес в дыхательных пузырьках

Порыв великого ветра.

 

Такого тощища не загрызет,

Такому в беде не согнуться -

Он ленинский обоймет горизонт,

Он глубже поймет революцию.

 

Вдохни ж эти строки! Живи сто лет -

Ведь жизнь хороша, окаянная...

 

Пускай этот стих на твоем столе

Стоит как стакан океана.

 

1932, Пароход «Совет», Японское море

 

Весеннее

 

Весною телеграфные столбы

Припоминают, что они - деревья.

Весною даже общества столпы

Низринулись бы в скифские кочевья.

 

Скворечница пока еще пуста,

Но воробьишки спорят о продаже,

Дома чего-то ждут, как поезда,

А женщины похожи на пейзажи.

 

И ветерок, томительно знобя,

Несет тебе надежды ниоткуда.

Весенним днем от самого себя

Ты, сам не зная, ожидаешь чуда.

 

1961

 

Влюблённые не умирают

 

Да будет славен тот, кто выдумал любовь

И приподнял её над страстью:

Он мужество продолжил старостью,

Он лилию выводит среди льдов.

Я понимаю: скажете – мираж?

Но в мире стало больше нежности,

Мы вскоре станем меньше умирать:

Ведь умираем мы от безнадежности.

 

1961

 

Гете и Маргарита

 

О, этот мир, где лучшие предметы

    Осуждены на худшую судьбу...

             Шекспир

 

Пролетели золотые годы,

Серебрятся новые года...

«Фауста» закончив, едет Гете

Сквозь леса неведомо куда.

 

По дороге завернул в корчму,

Хорошо в углу на табуретке...

Только вдруг пригрезилась ему

В кельнерше голубоглазой - Гретхен.

 

И застрял он, как медведь в берлоге,

Никуда он больше не пойдет!

Гете ей читает монологи,

Гете мадригалы ей поет.

 

Вот уж этот неказистый дом

Песней на вселенную помножен!

Но великий позабыл о том,

Что не он ведь чертом омоложен;

 

А Марго об этом не забыла,

Хоть и знает пиво лишь да квас:

«Раз уж я капрала полюбила,

Не размениваться же на вас».

 

См. Гете.

 

1960, Барвиха

 

 

Гимн женщине

 

Каждый день как с бою добыт.

Кто из нас не рыдал в ладони?

И кого не гонял следопыт

В тюрьме ли, в быту, фельетоне?

Но ни хищность, ни зависть, ни месть

Не сумели мне петлю сплесть,

Оттого что на свете есть

          Женщина.

У мужчины рука - рычаг,

Жернова, а не зубы в мужчинах,

Коромысло в его плечах,

Чудо-мысли в его морщинах.

А у женщины плечи - женщина,

А у женщины локоть - женщина,

А у женщины речи - женщина,

А у женщины хохот - женщина...

И, томясь о венерах Буше,

О пленительных ведьмах Ропса,

То по звездам гадал я в душе,

То под дверью бесенком скребся.

На метле или в пене морей,

Всех чудес на свете милей

Ты - убежище муки моей,

          Женщина!

 

1961

 

Годами голодаю по тебе...

 

Годами голодаю по тебе.

С мольбой о недоступном засыпаю,

Проснусь - и в затухающей мольбе

Прислушиваюсь к петухам и к лаю.

 

А в этих звуках столько безразличья,

Такая трезвость мира за окном,

Что кажется - немыслимо разлиться

Моей тоске со всем ее огнем.

 

А ты мелькаешь в этом трезвом мире,

Ты счастлива среди простых забот,

Встаешь к семи, обедаешь в четыре -

Олений зов тебя не позовет.

 

Но иногда, самой иконы строже,

Ты взглянешь исподлобья в стороне -

И на секунду жутко мне до дрожи:

Не ты ль сама тоскуешь обо мне?

 

1959

 

Граждане! Минутка прозы...

 

Граждане! Минутка прозы:

Мы

  в березах —

             ни аза!

Вы видали у березы

Деревянные глаза?

 

Да, глаза! Их очень много.

С веками, но без ресниц.

Попроси лесного бога

Эту странность объяснить.

 

Впрочем, все простого проще.

Но в народе говорят:

Очень страшно, если в роще

Под луной они глядят.

 

Тут хотя б молчали совы

И хотя бы не ныл бирюк —

У тебя завоет совесть.

Беспричинно.

       Просто вдруг.

 

И среди пеньков да плешин

Ты падешь на колею,

Вопия:

     «Казните! Грешен:

Писем бабушке не шлю!»

 

Хорошо бы под луною

Притащить сюда того,

У кого кой-что иное,

Кроме бабушки его...

 

1959

 

Дуэль

 

Дуэль... Какая к черту здесь дуэль?

На поединке я по крайней мере

Увидел бы перед собою цель

И, глубину презрения измерив,

Как Лермонтов бы мог ударить вверх

Или пальнуть в кольчужницу, как Пушкин...

 

Но что за вздор сходиться на опушке

И рисковать в наш просвещенный век!

Врагу сподручней просто кинуть лассо,

Желательно тайком, из-за стены,

От имени рабочего-де класса,

А то и православной старины.

 

Отрадно видеть, как он захлебнется,

Вот этот ваш прославленный поэт,

И как с лихой осанкой броненосца

Красиво тонет на закате лет.

Бушприт его уходит под волну,

Вокруг всплывают крысы и бочонки.

 

Но, подорвавшись, он ведет войну,

С кормы гремя последнею пушчонкой.

Кругом толпа. И видят все одно:

Старик могуч. Не думает сдаваться.

И потому-то я иду на дно

При грохоте восторженных оваций.

Дуэль? Какая к черту здесь дуэль!

 

* См. Лермонтов и Пушкин.

 

1960, Загородная больница

 

Евпаторийский пляж

 

Женщины коричневого глянца,

Словно котики на Командорах,

Бережно детенышей пасут.

 

Я лежу один в спортивной яхте

Против элегантного «Дюльбера»,

Вижу осыпающиеся дюны,

Золотой песок, переходящий

К отмели в лилово-бурый занд,

А на дне у самого прилива —

Легкие песчаные полоски,

Словно нёбо.

 

Я лежу в дремоте.

Глауберова поверхность,

Светлая у пляжа, а вдали

Испаряющаяся, как дыханье,

Дремлет, как и я.

 

Чем пахнет море?

Бунин пишет где-то, что арбузом.

Да, но ведь арбузом также пахнет

И белье сырое на веревке,

Если иней прихватил его.

В чем же разница? Нет, море пахнет

Юностью! Недаром над водою,

Словно звуковая атмосфера,

Мечутся, вибрируют, взлетают

Только молодые голоса.

Кстати: стая девушек несется

С дюны к самой отмели.

Одна

Поднимает платье до корсажа,

А потом, когда, скрестивши руки,

Стала через голову тянуть,

Зацепилась за косу крючочком.

Распустивши волосы небрежно

И небрежно шпильку закусив,

Девушка завязывает в узел

Белорусое свое богатство

И в трусах и лифчике бежит

В воду. О! Я тут же крикнул:

«Сольвейг!»

Но она не слышит. А быть может,

Ей почудилось, что я зову

Не ее, конечно, а кого-то

Из бесчисленных девиц. Она

На меня и не взглянула даже.

Как это понять? Высокомерность?

Ладно! Это так ей не пройдет.

Подплыву и, шлепнув по воде,

Оболью девчонку рикошетом.

 

Вот она стоит среди подруг

По пояс в воде. А под водою

Ноги словно зыблются, трепещут,

Преломленные морским теченьем,

И становятся похожи на

Хвост какой-то небывалой рыбы.

Я тихонько опускаюсь в море,

Чтобы не привлечь ее вниманья,

И бесшумно под водой плыву

К ней.

Кто видел девушек сквозь призму

Голубой волны, тот видел призрак

Женственности, о какой мечтали

Самые изящные поэты.

 

Подплываю сзади. Как тут мелко!

Вижу собственную тень на дне,

Словно чудище какое. Вдруг,

Сам того, ей-ей, не ожидая,

Принимаю девушку на шею

И взмываю из воды на воздух.

Девушка испуганно кричит,

А подруги замерли от страха

И глядят во все глаза.

 

«Подруги!

Вы, конечно, поняли, что я —

Бог морской и что вот эту деву

Я сейчас же увлеку с собой,

Словно Зевс Европу».

 

«Что за шутки?!—

Закричала на меня Европа.—

Если вы сейчас же... Если вы...

Если вы сию минуту не...»

 

Тут я сделал вид, что пошатнулся.

Девушка от страха ухватилась

За мои вихры... Ее колени

Судорожно сжали мои скулы.

 

Никогда не знал я до сих пор

Большего блаженства...

Но подруги

Подняли отчаянный крик!!

 

Я глядел и вдруг как бы очнулся.

И вот тут мне стало стыдно так,

Что сгорали уши. Наважденье...

Почему я? Что со мною было?

Я ведь... Никогда я не был хамом.

 

Два-три взмаха. Я вернулся к яхте

И опять лежу на прове.*

Сольвейг,

Негодуя, двигается к пляжу,

Чуть взлетая на воде, как если б

Двигалась бы на Луне.

У дюны

К ней подходит старичок.

Она

Что-то говорит ему и гневно

Пальчиком показывает яхту.

А за яхтой море. А за морем

Тающий лазурный Чатыр-Даг

Чуть светлее моря. А над ним

Небо чуть светлее Чатыр-Дага.

 

Девушка натягивает платье,

Девушка, пока еще босая,

Об руку со старичком уходит,

А на тротуаре надевает

Босоножки и, стряхнувши с юбки

Мелкие ракушки да песок,

Удаляется навеки.

 

Сольвейг!

Погоди... Останься... Может быть,

Я и есть тот самый, о котором

Ты мечтала в девичьих виденьях!

Нет.

Ушла.

Но ты не позабудешь

Этого события, о Сольвейг,

Сольвейг белорусая!

Пройдут

Годы.

Будет у тебя супруг,

Но не позабудешь ты о том,

Как сидела, девственница, в страхе

На крутых плечах морского бога

У подножья Чатыр-Дага.

Сольвейг!

Ты меня не позабудешь, правда?

Я ведь не забуду о тебе...

А женюсь, так только на такой,

Чтобы, как близнец, была похожа

На тебя, любимая.

 

* Прова — носовая палубка.

 

1922

 

Завещание

 

Оказывается, в ту ночь Наталья Николаевна была у Дантеса.

Литературовед Икс

 

Завещаю вам, мои потомки:

Критики пусть хают и свистят,

Но литературные подонки,

Лезущие в мой заветный сад,

Эти пусть не смеют осквернять

Хищным нюхом линий моей жизни:

Он, мол, в детстве путал «е» и «ять»,

Он читал не Джинса, а о Джинсе;

Воспевая фронтовой пейзаж,

Всю войну пересидел в Ташкенте,

А стишата за него писал

Монастырский служка Иннокентий.

Не исследователи, вернее –

Следователи с мечом судьи –

С маху применяют, не краснея,

Чисто уголовные статьи.

Впрочем, пусть. Монахи пессимизма

Пусть докажут, что пустой я миф.

Но когда, скуфейки заломив,

Перелистывают наши письма,

Щупают родные имена,

Третьим лишним примостятся в спальне –

О потомок, близкий или дальний,

Встань тогда горою за меня!

Каждый человек имеет право

На туманный уголок души.

Но поэт... Лихие легаши

Рыщут в нём налево и направо,

Вычисляют, сколько пил вина,

Сколько съел яичниц и сосисок,

Составляют донжуанский список –

Для чего? Зачем? Моя ль вина,

Что, пока не требует поэта

Аполлон, – я тоже человек?

Эпохальная моя примета

Только в сердце, только в голове!

Мы хотим сознание народа

Солнечным сиянием оплесть...

Так не смей, жандармская порода,

В наши гнёзда с обысками лезть!

Ненавижу я тебя за всех,

Будь то Байрон, Пушкин, Маяковский,

Всех, кого облаивают моськи

За обычный человечий грех!

Да и грех ли это? Кто из вас

В жизни пил один лишь хлебный квас?

Я предвижу своего громилу.

Вот стоит он. Вот он ждёт, когда

Наконец и я, сойдя в могилу,

В мире упокоюсь навсегда.

Как он станет смаковать бумажки,

Сплетни да слушки о том, что я

Той же, как и он, запечной бражки,

Что не та мне дадена статья...

О потомок! Не из пустяка,

Не из щепетильности излишней –

Дай ему пощёчину публично,

Исходя из этого стиха!

 

1964

 

Зависть

 

Что мне в даровании поэта,

Если ты к поэзии глуха,

Если для тебя культура эта -

Что-то вроде школьного греха;

 

Что мне в озарении поэта,

Если ты для быта создана -

Ни к чему тебе, что в гулах где-то

Горная дымится седина;

 

Что мне в сердцеведенье поэта,

Что мне этот всемогущий лист,

Если в лузу, как из пистолета,

Бьет без промаха биллиардист?

 

1958

 

 

Заклинание

 

Позови меня, позови меня,

Позови меня, позови меня!

 

Если вспрыгнет на плечи беда,

Не какая-нибудь, а вот именно

Вековая беда-борода,

Позови меня, позови меня,

Не стыдись ни себя, ни меня -

Просто горе на радость выменяй,

Растопи свой страх у огня!

 

Позови меня, позови меня,

Позови меня, позови меня,

А не смеешь шепнуть письму,

Назови меня хоть по имени -

Я дыханьем тебя обойму!

 

Позови меня, позови меня,

Поз-зови меня...

 

1958

 

Из дневника

 

Да, молодость прошла. Хоть я весной

Люблю бродить по лужам средь березок,

Чтобы увидеть, как зеленым дымом

Выстреливает молодая почка,

Но тут же слышу в собственном боку,

Как собственная почка, торжествуя,

Стреляет прямо в сердце...

Я креплюсь.

Еще могу подтрунивать над болью;

Еще люблю, беседуя с врачами,

Шутить, что «кто-то камень положил

В мою протянутую печень»,- всё же

Я знаю: это старость. Что поделать?

Бывало, по-бирючьи голодал,

В тюрьме сидел, был в чумном карантине,

Тонул в реке Камчатке и тонул

У льдины в Ледовитом океане,

Фашистами подранен и контужен,

А критиками заживо зарыт,-

Чего еще? Откуда быть мне юным?

 

Остался, правда, у меня задор

За письменным столом, когда дымок

Курится из чернильницы моей,

Как из вулканной сопки. Даже больше:

В дискуссиях о трехэтажной рифме

Еще могу я тряхануть плечом

И разом повалить цыплячьи роты

Высокочтимых оппонентов - но...

Но в Арктику я больше не ходок.

Я столько видел, пережил, продумал,

О стольком я еще не написал,

Не облегчил души, не отрыдался,

Что новые сокровища событий

Меня страшат, как солнечный удар!

Ну и к тому же сердце...

                    Но сегодня,

Раскрывши поутру свою газету,

Я прочитал воззванье к молодежи:

«ТОВАРИЩИ, НА ЦЕЛИНУ!

                       ОСВОИМ

ТРИНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ ГА СТЕПЕЙ

ЗАВОЛЖЬЯ, КАЗАХСТАНА И АЛТАЯ!»

 

Тринадцать миллионов... Что за цифра!

Какая даль за нею! Может быть,

Испания? Нет, больше! Вся Канада!

Тринадцать... М?

               И вновь заныли раны,

По старой памяти просясь на фронт.

Пахнуло ветром Арктики! Что делать?

 

Гм... Успокоиться, во-первых. Вспомнить,

Что это ведь воззванье к молодежи,

А я? Моя-то молодость тово...

Я грубо в горсть ухватываю печень.

Черт... ни малейшей боли. Я за почки:

Дубасю кулаками по закоркам -

Но хоть бы что! Молчат себе. А сердце?

 

Тут входит оживленная жена:

«Какая новость! Слышал?»

                    - «Да. Ужасно.

Прожить полвека, так желать покоя

И вдруг опять укладывать в рюкзак

Свое солдатство. А?»

                 - «Не понимаю».

- «А что тут, собственно, не понимать?

Ну, еду... Ну, туда, бишь... в это... как там?

(Я сунул пальцем в карту наугад.)

Пишите, дорогие, в этот город!

Зовется он, как видите, «Кок...», «Кок...»

(Что за петушье имя?) «Кокчетав».

Вот именно. Туда. Вопросы будут?»

 

1954

 

Из цикла «Алиса»: Этюд 10

 

Пять миллионов душ в Москве,

   И где–то меж ними одна.

Площадь. Парк. Улица. Сквер.

   Она?

      Нет, не она.

Сколько почтамтов! Сколько аптек!

   И всюду люди, народ...

Пять миллионов в Москве человек.

   Кто ее тут найдет?

 

Случай! Ты был мне всегда как брат.

   Еще хоть раз помоги!

Сретенка. Трубная. Пушкин. Арбат.

   Шаги, шаги, шаги.

 

Иду, шепчу колдовские слова,

   Магические, как встарь.

Отдай мне ее! Ты слышишь, Москва?

   Выбрось, как море янтарь!

 

Из цикла «Алиса»: Этюд 13

 

Имя твое шепчу неустанно,

Шепчу неустанно имя твое.

Магнитной волной через воды и страны

Летит иностранное имя твое.

 

Быть может, Алиса, за чашкою кофе

Сидишь ты в кругу веселых людей,

А я всей болью дымящейся крови

Тяну твою душу, как чародей.

 

И вдруг изумленно бледнеют лица:

Все тот же камин. Электрический свет.

Синяя чашка еще дымится,

А человека за нею нет...

 

Ты снова со мной.

За строфою–решеткой,

Как будто бы я с колдунами знаком,

Не облик, не образ, а явственно, четко —

Дыханье, пахнущее молоком.

 

Теперь ты навеки со мной, недотрога!

Постигнет ли твой Болеслав или Стах,

Что ты не придешь? Ты осталась в стихах.

 

Для жизни мало, для смерти много.

 

Из цикла «Алиса»: Этюд 14

 

Так и буду жить. Один меж прочих.

А со мной отныне на года

Вечное круженье этих строчек

И глухонемое «никогда».

 

Из цикла «Алиса»: Этюд 5

 

Я часто думаю: красивая ли ты?

Не знаю, но краса с тобою не сравнится!

В тебе есть то, что выше красоты,

Что лишь угадывается и снится.

 

К вопросу о русской речи

 

Я говорю: «пошел», «бродил»,

А ты: «пошла», «бродила».

И вдруг как будто веяньем крыл

Меня осенило!

 

С тех пор прийти в себя не могу...

Всё правильно, конечно,

Но этим «ла» ты на каждом шагу

Подчеркивала: «Я — женщина!»

 

Мы, помню, вместе шли тогда

До самого вокзала,

И ты без малейшей краски стыда

Опять: «пошла», «сказала».

 

Идешь, с наивностью чистоты

По-женски всё спрягая.

И показалось мне, что ты —

Как статуя — нагая.

 

Ты лепетала. Рядом шла.

Смеялась и дышала.

А я... я слышал только: «ла»,

«Аяла», «ала», «яла»...

 

И я влюбился в глаголы твои,

А с ними в косы, плечи!

Как вы поймете без любви

Всю прелесть русской речи?

 

1920

 

 

К. Моне. «Женщина с зонтиком»

 

Эта кисть – из пламенно-мягких.

Не красками писано – огнями!

Поле в яростных маках,

Небо лазурное над нами.

В лазури – маковый зонтик,

А в маках – лазоревое платье,

Как зной голубой на горизонте,

Зыблется оно и пылает.

Здесь небо босыми ногами

По макам трепетно ходит,

Земля же в небо над нами

Кровавым пятном уходит.

И ясно, что все земное

К идеальному кровно стремится!

Само же небо

от зноя,

От земного зноя томится.

 

1935

Париж

 

* * *

 

Каждому мужчине столько лет,

Сколько женщине, какой он близок.

Человек устал. Он полусед.

Лоб его в предательских зализах.

 

А девчонка встретила его,

Обвевая предрассветным бризом.

Он готов поверить в колдовство,

Покоряясь всем её капризам.

 

Знает он, что дорог этот сон,

Но оплатит и не поскупится:

Старость навек сбрасывает он,

Мудрый. Молодой. Самоубийца.

 

1961

 

Казачья шуточная

 

Черноглазая казачка

Подковала мне коня,

Серебро с меня спросила,

Труд не дорого ценя.

 

- Как зовут тебя, молодка?

А молодка говорит:

- Имя ты мое почуешь

Из-под топота копыт.

 

Я по улице поехал,

По дороге поскакал,

По тропинке между бурых,

Между бурых между скал:

 

Маша? Зина? Даша? Нина?

Все как будто не она...

«Ка-тя! Ка-тя!» - высекают

Мне подковы скакуна.

 

С той поры,- хоть шагом еду,

Хоть галопом поскачу,-

«Катя! Катя! Катерина!» -

Неотвязно я шепчу.

 

Что за бестолочь такая?

У меня ж другая есть.

Но уж Катю, будто песню,

Из души, брат, не известь:

 

Черноокая казачка

Подковала мне коня,

Заодно уж мимоходом

Приковала и меня.

 

1943

 

* * *

 

Как музыкален женский шёпот,

Какое обаянье в нём!

Недаром сердце с детства копит

Всё тронутое шепотком.

Люблю, когда в библиотеке

Тихонько школьницы идут

И, чуть дыша: «Евгеньонегин» –

Губёнки их произнесут.

Иль на концерте среди нот,

Средь пианиссимых событий

Чужая девушка прильнёт

И шепчет в ухо: «Не сопите!»

Но сладостней всего, когда

Себя ты жаром истомила,

Когда ты крикнуть хочешь: «Да!»

А выдохнешь: «Не надо... Милый…»

 

1924

 

Каким бывает счастье

 

Хорошо, когда для счастья есть причина:

Будь то выигрыш ли, повышенье чина,

Отомщение, хранящееся в тайне,

Гениальный стихи или свиданье,

В историческом ли подвиге участье,

Под метелями взращенные оливы...

Но

  нет

     ничего

          счастливей

Беспричинного счастья.

 

1965

 

Какое в женщине богатство!

 

Читаю Шопенгауэра. Старик,

Грустя, считает женскую природу

Трагической. Философ ошибался:

В нем говорил отец, а не мудрен,

По мне, она скорей философична.

 

Вот будущая мать. Ей восемнадцать.

Девчонка! Но она в себе таит

Историю всей жизни на земле.

 

Сначала пена океана

Пузырится по-виногражьи в ней.

Проходит месяц. (Миллионы лет!)

Из пены этой в жабрах и хвосте

Выплескивается морской конек,

А из него рыбина. Хвост и жабры

Затем растаяли. (Четвертый месяц.)

На рыбе появился рыжий мех

И руки.

Их четыре.

Шимпанзе

Уютно подобрал их под себя

И философски думает во сне,

Быть может, о дальнейших превращеньях.

И вдруг весь мир со звездами, с огнями,

Все двери, потолок, очки в халатах

Низринулись в какую-то слепую,

Бесстыжую, правековую боль.

Вся пена океана, рыбы, звери,

Рыдая и рыча, рвались на волю

Из водяного пузыря. Летели

За эрой эра, за тысячелетьем

Тысячелетие, пока будильник

В дежурке не протренькал шесть часов.

 

И вот девчонке нянюшка подносит

Спеленатый калачик.

Та глядит:

Зачем всё это? Что это?

Но тут

Всемирная горячая волна

Подкатывает к сердцу. И девчонка

Уже смеется материнским смехом:

«Так вот кто жил во мне мильоны лет,

Толкался, недовольничал! Так вот кто!»

 

Уже давно остались позади

Мужские поцелуи. В этой ласке

Звучал всего лишь маленький прелюд

К эпической поэме материнства,

И мы, с каким-то робким ощущеньем

Мужской своей ничтожности, глядим

На эту матерь с куклою-матрешкой,

Шепча невольно каждый про себя:

«Какое в женщине богатство!»

 

1928

 

Карусель

 

Шахматные кони карусели

Пятнами сверкают предо мной.

Странно это круглое веселье

В суетной окружности земной.

 

Ухмыляясь, благостно-хмельные,

Носятся (попробуй пресеки!)

Красные, зеленые, стальные,

Фиолетовые рысаки.

 

На «кобылке» цвета канарейки,

Словно бы на сказочном коне,

Девочка на все свои копейки

Кружится в блаженном полусне...

 

Девочка из дальней деревеньки!

Что тебе пустой этот забег?

Ты бы, милая, на эти деньги

Шоколад купила бы себе.

 

Впрочем, что мы знаем о богатстве?

Дятел не советчик соловью.

Я ведь сам на солнечном Пегасе

Прокружил всю молодость свою;

 

Я ведь сам, хмелея от удачи,

Проносясь по жизни, как во сне,

Шахматные разрешал задачи

На своем премудром скакуне.

 

Эх ты, кляча легендарной масти,

На тебя все силы изведя,

Человечье упустил я счастье:

Не забил ни одного гвоздя.

 

1958

 

 

Кокчетав

 

Республику свою мы знаем плохо.

Кто, например, слыхал про Кокчетав?

А в нем сейчас дыхание пролога!

Внимательно газету прочитав,

Вы можете немало подивиться:

И здесь его название... И вот.

Оно уже вошло в передовицы

И, может быть, в историю войдет.

Здесь травка, словно тронутая хной,

Асфальт приподымает над собою,

Здесь грязи отливают синевою:

Копнешь - и задымится перегной;

Всё реже тут известнячок да глинка,

И хоть в кафе пиликают «тустеп»,

Отсюда

     начинается

              глубинка,

Великая

     нехоженая

              степь.

 

Что знали мы о степях? Даль, безбрежье,

Ковыль уснувший, сонные орлы,

Легенда неподвижная забрезжит

Из марева такой дремотной мглы...

Про сон степной, Азовщину проехав,

Пленительно писал когда-то Чехов;

Исколесив казачий Дон и Сал,

Про ту же дрему Шолохов писал,-

А степь от беркута до краснотала

Неистовою жилкой трепетала!

 

Степь - это битва сорняков друг с другом.

Сначала появляется пырей.

Он мелковат, но прочих побыстрей

И занимает оборону кругом.

Но вот полыни серебристый звон...

Ордою сизой хлынув на свободу,

Из-под пырея выпивая воду,

Полынь его выталкивает вон!

А там типец, трава эркек, грудница...

И, наконец, за этими тремя

Летит ковыль, султанами гремя,

Когтями вцепится и воцарится.

 

Степь - это битва сорняков. Но степь

Есть также гнездование пеструшки,

А в этой мышке - тысяча судеб!

Пеструшкою бывает сыт бирюк,

Пеструшку бьет и коршун и канюк,

Поймать ее - совсем простая штука,

А душу вынуть - проще пустяка:

Ее на дно утаскивает щука,

Гадюка льется в норку пестряка,

И, наконец, все горести изведав,

Он кормит муравьишек-трупоедов.

Ковыльники пушные шевеля,

Пеструшкой степь посвистывает тонко,

Пеструшка в ней подобье ковыля,

И - да простит мне критик Тарасенков

Научный стиль поэзии моей -

Пеструшка - экономика степей.

 

И вдруг пошло, завыло, застучало

Какое-то железное начало.

Степь обомлела - и над богом трав

Вознесся городишко Кокчетав.

В обкоме заседают почвоведы,

Зоологи, политинструктора,

Мостовики, дорожники - и едут

Длиннющим эшелоном трактора.

Где древле был киргиз-кайсацкий Жуз,

Где хан скакал, жируя на угодьях,

Теперь in corpore* московский вуз -

И прыгает по кочкам «вездеходик»,

В нем бороды великие сидят,

И яростно идет на стенку стенка

Испытанных в сражениях цитат

Из Дарвина, Мичурина, Лысенко,

И, как бывает в нашей стороне,

Спервоначалу всё как по струне,

 

Но вот пошли просчеты, неполадки,

Врывается и вовсе анекдот:

Ввозя людей, забыли про палатки.

А дело... Дело все-таки идет.

 

Вонзился пятиплужный агрегат -

И царственный ковыль под гильотины!

Но с этой же эпической годины

Пеструшка отступает наугад.

Увы, настали времена крутые:

Перебегают мышьи косяки.

За ними волки, лисы, корсаки.

Как за кормильцем аристократия,-

А Кокчетаву грезятся в степи

На чистом поле горы урожая!

Он цифрами республику слепит,

Самой столице ростом угрожая..

Да, он растет с такого-то числа -

Недаром среди новых пятиплужий

У побережья гоголевской лужи

Античная гостиница взошла!

Недаром город обретает нрав,

И пусть перед родильным домом - яма,

Но паренек в четыре килограмма,

Родившись, назван гордо: «Кокчетав»!

 

Вы улыбнулись. Думаете, шутка,

Но чем же лучше, например, «Мишутка»?

 

* В полном составе (лат.). - Ред.

 

1954

 

Кредо

 

Я хочу быть самим собой.

Если нос у меня – картофель,

С какой же стати гнусить, как гобой,

И корчить римский профиль?

Я молод. Так. Ну и что ж?

К философии я не падок.

Зачем же мне делать вид, что нож

Торчит у меня меж лопаток?

Говорят, что это придёт,

А не придёт – не надо.

Не глупо ли, правда, принимать йод,

Если хочется шоколада?

Я молод и жаден, как волк,

В моем теле ни грамма жиру.

В женских ласках, как в водах Волг,

Я всего себя растранжирю.

Мне себя не стыдно ничуть,

Я хочу быть самим собою:

Звонами детскости бьёт моя грудь,

И я дам ему ширь – бою.

Нет, не Байрон я, не иной,

Никакой и никак не избранник;

Никогда ничему я не был виной,

Ни в каких не изранен бранях;

Не сосет меня ни змея,

Ни тоска, ни другая живность

И пускай говорят: «Наивность».

Хоть наивность – зато моя.

 

1918

 

* * *

 

Легко ли душу понять?

В ней дымкой затянуты дали,

В ней пропастью кажется падь.

Обманывают детали.

Но среди многих примет

Одна проступает, как ноты:

Скажи мне, кто твой поэт,

И я скажу тебе – кто ты.

 

1960

 

Ленин

 

Политик не тот, кто зычно командует ротой,

Не тот, кто усвоил маневренное мастерство,-

      Ленин, как врач,

   Слушал сердце народа

      И, как поэт,

   Слышал дыханье его.

 

1966

 

Лесная быль

 

В роще убили белку,

Была эта белка - мать.

Остались бельчата мелкие,

Что могут они понимать?

Сели в кружок и заплакали.

Но старшая, векша лесная,

Сказала мудро, как мать:

«Знаете что? Я знаю:

Давайте будем линять!

Мама всегда так делала».

 

1960

 

Люди всегда молоды

 

Молодость проходит, говорят.

Нет, неправда — красота проходит:

Вянут веки,

        губы не горят,

Поясницу ломит к непогоде,

Но душа... Душа всегда юна,

Духом вечно человек у старта.

Поглядите на любого старца:

Ноздри жадны, как у бегуна.

Прочитайте ну хотя бы письма,

Если он, ракалия, влюблен:

Это литургия, это песня,

        Это Аполлон!

Он пленит любую недотрогу,

Но не выйдет на свиданье к ней:

Может, старичишка тянет ногу,

Хоть, бывало, объезжал коней?

Может, в битве захмелев как брага,

Выходил с бутылкою на танк,

А теперь, страдая от люмбаго,

Ковыляет как орангутанг?

Но душа прекрасна по природе,

Даже пред годами не склонясь...

Молодость, к несчастью, не проходит:

В том-то и трагедия для нас.

 

1964

 

Мамонт

 

Как впаянный в льдину мамонт,

Дрейфую,

     серебряно-бурый.

Стихи мои точно пергамент

Забытой, но мощной культуры.

 

Вокруг, не зная печали,

Пеструшки резвятся наспех.

А я покидаю причалы,

Вмурованный в синий айсберг;

 

А я за Полярный пояс

Плыву, влекомый теченьем:

Меня приветствует Полюс,

К своим причисляя теням.

 

Но нет! Дотянусь до мыса,

К былому меня не причалишь:

Пульсирует,

        стонет,

             дымится

Силы дремучая залежь...

 

Я слышу голос Коммуны

Сердцем своим горючим.

Дни мои - только кануны.

Время мое - в грядущем!

 

1958

 

 

* * *

 

Б. Я. С.

 

Мечта моей ты юности,

Легенда моей старости!

Но как не пригорюниться

В извечной думе-наросте

 

О том, что юность временна,

А старость долго тянется,

И, кажется, совсем она

При мне теперь останется...

 

Но ты со мной, любимая,

И, как судьба ни взбесится,

Опять, опять из дыма я

Прорежусь новым месяцем.

 

И стану плыть в безлунности

Сиянием для паруса!

Мечта моей ты юности,

Легенда моей старости...

 

1960

 

 

Молитва

 

Народ!

Возьми хоть строчку на память,

Ни к чему мне тосты да спичи,

Не прошу я меня обрамить:

Я хочу быть всегда при тебе.

Как спички.

 

1962

 

На скамье бульвара

 

На скамейке звездного бульвара

Я сижу, как демон, одинок.

Каждая смеющаяся пара

Для меня — отравленный клинок.

 

«Господи!— шепчу я.— Ну, доколе?»

Сели на скамью она и он.

«Коля!» — говорит. А что ей Коля?

Ну, допустим, он в нее влюблен.

 

Что тут небывалого такого?

Может быть, влюблен в нее и я?

Я бы с ней поговорил толково,

Если б нашею была скамья;

 

Руку взял бы с перебоем пульса,

Шепотом гадал издалека,

Я ушной бы дырочки коснулся

Кончиком горячим языка...

 

Ахнула бы девочка, смутилась,

Но уж я пардону б не просил,

А она к плечу бы прислонилась,

Милая, счастливая, без сил,

 

Милая-премилая такая...

Мы бы с ней махнули в отчий дом...

Коля мою девушку толкает

И ревниво говорит: «Пойдем!»

 

1920

 

* * *

 

Глуп, как поэт.

А. Франс

 

Наука ныне полна романтики

Планк, Лобачевский, Эйнштейн, Дирак...

А где-нибудь на просторах Атлантики

Живёт на краю эпохи дурак.

Атомный лайнер приходит, как облако,

Луч его стаю акул пережёг.

А дурачок невзрачного облика

Тихо выходит на бережок.

Сидит он в чудесной тинистой тайне,

Счастьем лучится все существо.

Ах, поскорей бы умчался лайнер:

Русалка боится шума его.

И лайнер уходит, уходит, уходит,

Как именинник, по горло в дарах...

Вы, умники, знаете все о природе,

А вот русалку целует дурак.

 

1967

 

* * *

 

Не верьте моим фотографиям.

Все фото на свете – ложь.

Да, я не выгляжу графом,

На бурлака не похож,

Но я не безликий мужчина.

Очень прошу вас учесть:

У меня, например, морщины,

Слава те господи, есть;

Тени – то мягче, то резче,

Впадина, угол, изгиб

А тут от немыслимой ретуши

В лице не видно ни зги.

Такой фальшивой открытки

Приятелю не пошлёшь.

Но разве не так же в критике

Встречается фотоложь?

Годами не вижу счастья,

Как будто бы проклят роком!

А мне иногда ненароком

И правду сказать случается,

А я человек с теплынью.

Но критик, на руку шибкий,

Ведёт и ведёт свою линию:

«Ошибки, ошибки, ошибки...»

В стихах я решаю темы

Не кистью, а мастихином,

В статьях же выгляжу схемой

Наперекор стихиям:

Глаза отливают гравием,

Промахов гул нестихаем...

Не верьте моим фотографиям:

Верьте моим стихам!

 

1953

 

Не знаю, как кому, а мне...

 

Не знаю, как кому, а мне

Для счастья нужно очень мало:

Чтоб ты приснилась мне во сне

И рук своих не отнимала,

Чтоб кучевые две гряды,

Рыча, валились в поединок

Или петлял среди травинок

Стакан серебряной воды.

 

Не знаю, как кому, а мне

Для счастья нужно очень много:

Чтобы у честности в стране

Была широкая дорога,

Чтоб вечной ценностью людской

Слыла душа, а не анкета,

И чтоб народ любил поэта

Не под критической клюкой.

 

* * *

Поэт, изучай свое ремесло...

Поэзия

Поэт, изучай свое ремесло,

Иначе словам неудобно до хруста,

Иначе само вдохновенье - на слом!

   Без техники

          нет искусства.

 

Случайности не пускай на порог,

В честности

     каждого слова

            уверься!

Единственный

       возможный в поэзии порок -

   Это порок сердца.

 

1959

 

* * *

 

Не я выбираю читателя. Он.

    Он достаёт меня с полки.

Оттого у соседа тираж – миллион.

    У меня ж одинокие, как волки.

 

Однако не стану я, лебезя,

    Обходиться сотней словечек,

Ниже писать, чем умеешь, нельзя –

    Это не в силах человечьих.

 

    А впрочем, говоря кстати,

К чему нам стиль «вот такой нижины»?

Какому ничтожеству нужен читатель,

Которому

              стихи

                      не нужны?

 

И всё же немало я сил затратил,

Чтоб стать доступным сердцу, как стон.

Но только и ты поработай, читатель:

Тоннель-то роется с двух сторон.

 

1954

 

 

* * *

 

Нет, любовь не эротика!

Это отдача себя другому,

Это жажда

Чужое сердце

Сделать собственной драгоценностью.

Это не просто ловушка

Для продолжения рода

Это стремление человека

Душу отмыть от будней.

Это стремление человечества

Лаской срубить злодейство,

Мир поднять над войной.

 

1967

 

Никогда не перестану удивляться...

 

Никогда не перестану удивляться

Девушкам и цветам!

Эта утренняя прохладца

По белым и розовым кустам...

Эти слезы листвы упоенной,

Где сквозится лазурная муть,

Лепестки, что раскрыты удивленно,

Испуганно даже чуть-чуть...

Эта снящаяся их нежность,

От которой, как шмель, закружись!

И неясная боль надежды

На какую-то возвышенную жизнь...

 

1920

 

Новелла о затяжном сне

 

Что ни ночь – один и тот же сон.

Как я жаждал наступленья ночи!

 

С чего всё это началось?

Однажды,

Когда я шёл на службу к десяти,

Мне встретилась в пустынном переулке

Она.

Мы разминулись.

В ту же ночь,

Хоть я совсем о девушке не думал,

Приснилось мне, что я ей поклонился.

Она ответила и улыбнулась.

 

На следующий день, когда я снова

Пошёл на службу к десяти, она

Мне встретилась в пустынном переулке.

Под мышкой у неё была ракетка

В клеёнчатом чехле.

Я поклонился.

Но девушка с надменным выраженьем

Откинула головку.

Этой ночью

Мне снилось, будто мы сидели рядом

На голубой скамейке у воды.

Лица я не запомнил, но приметил

Лишь ямочку на подбородке…

Утром

Я снова поклонился ей. Она

По-прежнему откинула головку,

И я увидел ямочку, которой

Не видел наяву.

На этот раз

Мне снилось: девушка сидит на камне,

А я в самозабвении сжимаю

Её колени, милые колени,

Крутые, как бильярдные шары.

Но больше я не кланялся. К чему?

Ведь эта недотрога всё равно

Не обращала на меня вниманья.

 

С тех пор прошло немало дней. И всё же

Все свои ночи проводил я с ней.

Она меня не замечала днём,

Но в полночь приходила, целовала.

Шептала девичьим своим дыханьем

Заветные слова, которых я

Ещё ни разу в жизни не слыхал.

 

Как я был счастлив!

Что за чудо – сон…

Кто мог мне запретить?

Мы с ней, бывало,

Лежали в дюнах у морской губы,

Схватившись за руки, бросались в волны,

Плескались, хохотали – всё как люди,

Но утром, утром… В переулке снова

Она, любимая. Пройдёт, не глядя

И даже отвернувшись. Белый свитер,

Такой пушистый… Клетчатая юбка…

На каучуке жёлтые ботинки…

А я? Я думал: «Знаете ли вы,

Что вы – моя? До трепета моя!»

 

Ушли недели, месяцы ушли.

И вдруг в один из августовских дней

Она прошла в кровяно-красном платье

И на руках

          несла ребёнка

                              в сон…

Теперь она приснилась мне женой,

А мальчик… Он, конечно, был моим.

И вот тогда-то среди бела дня.

Когда я шёл на службу… И она…

Я вдруг остановился перед ней.

Как бык пред матадором, – будь что будет! –

И чувствовал, как на моём лице

Все мышцы заплясали, точно маска…

«Я больше не могу! – вскричал я зычно,

И переулок отозвался гулом. –

Поймите, больше не-мо-гу!»

Она

Испуганно взглянула на меня

И шёпотом ответила:

«Я тоже…»

 

1967

---

«Старое радио»: «Новеллу о затяжном сне» читает В. Андреев:

http://www.staroeradio.ru/audio/23919

 

Норвежская мелодия

 

1

 

Я с тоской,

Как с траурным котом,

День-деньской

Гляжу на старый дом,

До зари

В стакан гремит струя,

   (О, Мария,

   Милая моя...)

 

        2

 

Корабли сереют

Сквозь туман,

Моря блик

Сведет меня с ума.

Стой! Замри,

Скрипичная змея!

   (О, Мария,

   Милая моя...)

 

        3

 

Разве снесть

В глазах бессонных соль?

Разве есть

Еще такая боль?

О миры

Скрежещется ноябрь!

   (О, Мария,

   Милая моя...)

 

        4

 

Кончен грог.

Молочницы скрипят.

Скрипку в гроб,

Как девочку, скрипач.

Звонари

Уходят на маяк.

   (О, Мария,

   Милая моя...)

 

        5

 

День как год,

Как черный наговор.

Я да кот,

И больше никого,

Примири

Хоть с гибелью меня,

   О, Мария,

   Милая моя!

 

1932, Пароход «Пронто» (Норвегия), пролив Лаперуза

 

Ночная пахота

 

В темном поле ходят маяки

Золотые, яркие такие,

В ходе соблюдая мастерски

Планировок линии тугие.

 

Те вон исчезают, но опять

Возникают и роятся вроде,

А ближайшие на развороте

Дико скосоглазятся - и вспять!

 

И плывут, взмывая над бугром,

Тропкою, намеченною строго;

И несется тихомирный гром,

Мощное потрескиванье, стрекот.

 

Словно тут средь беркутов и лис -

Всех созвездий трепетней и чище -

Этой ночью бурно завелись

Непомерной силы светлячища...

 

На сухмень, на допотопный век,

Высветляя линии тугие,

Налетела добрая стихия,

И стихия эта - Человек.

 

1954, Кзыл-Ту

 

О любви

 

Если умру я, если исчезну,

Ты не заплачешь. Ты б не смогла.

Я в твоей жизни, говоря честно,

Не занимаю большого угла.

 

В сердце твоем оголтелый дятел

Не для меня долбит о любви.

Кто я, в сущности? Так. Приятель.

Но есть права у меня и свои.

 

Бывает любовь безысходнее круга —

Полубезумье такая любовь.

Бывает — голубка станет подругой,

Лишь приголубь ее голубок,

 

Лишь подманить воркованием губы,

Мехом дыханья окутать ее,

Грянуть ей в сердце — прямо и грубо —

Жаркое сердцебиенье свое.

 

Но есть на свете такая дружба,

Такое чувство есть на земле,

Когда воркованье просто не нужно,

Как рукопожатье в своей семье,

 

Когда не нужны ни встречи, ни письма,

Но вечно глаза твои видят глаза,

Как если б средь тонких струн организма

Новый какой-то нерв завелся.

 

И знаешь: что б ни случилось с тобою,

Какие б ни прокляли голоса —

Тебя с искалеченною судьбою

Те же теплые встретят глаза.

 

И встретят не так, как радушные люди,

Но всей

      глубиною

            своей

                чистоты,

Не потому, что ты абсолютен,

А просто за то, что ты — это ты.

 

1939

 

О родине

 

За что я родину люблю?

За то ли, что шумят дубы?

Иль потому, что в ней ловлю

Черты и собственной судьбы?

 

Иль попросту, что родился

По эту сторону реки —

И в этой правде тайна вся,

Всем рассужденьям вопреки.

 

И, значит, только оттого

Забыть навеки не смогу

Летучий снег под рождество

И стаю галок на снегу?

 

Но если был бы я рожден

Не у реки, а за рекой —

Ужель душою пригвожден

Я был бы к родине другой?

 

Ну, нет! Родись я даже там,

Где пальмы дальние растут,

Не по судьбе, так по мечтам

Я жил бы здесь! Я был бы тут!

 

Не потому, что здесь поля

Пшеницей кланяются мне.

Не потому, что конопля

Вкруг дуба ходит в полусне,

 

А потому, что только здесь

Для всех племен, народов, рас,

Для всех измученных сердец

Большая правда родилась.

 

И что бы с нею ни стряслось,

Я знаю: вот она, страна,

Которую за дымкой слез

Искала в песнях старина.

 

Твой путь, республика, тяжел.

Но я гляжу в твои глаза:

Какое счастье, что нашел

Тебя я там, где родился!

 

1947

 

 

Осень

 

Битые яблоки пахнут вином,

И облака точно снятся.

Сивая галка, готовая сняться,

Вдруг призадумалась. Что ты? О чём?

Кружатся листья звено за звеном,

Черные листья с бронзою в теле.

Осень. Жаворонки улетели.

Битые яблоки пахнут вином.

 

1919

Дер. Ханышкой на Альме

 

Охота на тигра

 

1

 

В рыжем лесу звериный рев:

   Изюбрь окликает коров,

Другой с коронованной головой

   Отзывается воем на вой —

И вот сквозь кусты и через ручьи

На поединок летят рогачи.

 

          2

 

Важенка робко стоит бочком

   За венценосным быком.

Его плечи и грудь покрывает грязь.

   Измазав чалый окрас,

И он, оскорбляя соперника басом,

Дует в ноздри и водит глазом.

 

          3

 

И тот выходит, огромный, как лось,

   Шею вдвое напруживая.

До третьих сучьев поразрослось

   Каменное оружие.

Он грезит о ней,

          о единственной,

                       той!

Глаза залиты кровавой мечтой.

 

          4

 

В такие дни, не чуя ног,

   Иди в росе по колени.

В такие дни бери манок,

   Таящий голос оленя,

И лад

    его

      добросовестно зубря,

Воинственной песнью мани изюбря.

 

          5

 

Так и было. Костром начадив,

   Засели в кустарнике на ночь

Охотник из гольдов, я и начдив,

   Некто Игорь Иваныч.

Мы слушали тьму. Но брезжит рассвет,

А почему-то изюбрей нет.

 

          6

 

Охотник дунул... Тишина.

   Дунул еще. Тишина.

Без отзыва по лесам неслась

   Искусственная страсть.

Что ж он, оглох, этот каверзный лес-то?

Думали — уж не менять ли место.

 

          7

 

И вдруг вдалеке отозвался рев.

   (В уши ударила кровь...)

Мы снова — он ближе. Он там. Он тут —

   Прямо на наш редут.

Нет сомненья: на дудошный зык

Шел великолепный бык.

 

          8

 

Небо уже голубело вовсю.

   Было светло в лесу.

Трубя до тропам звериных аллей,

   Сейчас

       на нас

           налетит

                олень...

Сидим — не дышим. На изготовке

   Три винтовки.

 

          9

 

И вдруг меж корней

           в травяном горизонте

   Вспыхнула призраком вихря

Золотая. Закатная. Усатая, как солнце,

   Жаркая морда тигра!

Полный балдеж во блаженном успенье —

Даже... выстрелить не успели.

 

          10—11

 

Олени для нас потускнели вмиг.

   Мы шли по следам напрямик.

Пройдя километр, осели в кустах.

   Час оставались так.

 

Когда ж тишком уползали в ров,

Снова слышим изюбревый рев —

И мы увидали нашего тигра!

В оранжевый за лето выгоря,

Расписанный чернью, по золоту сед,

   Драконом, покинувшим храм,

Хребтом повторяя горный хребет,

   Спускался он по горам.

 

          12

 

Порой остановится, взглянет грустно,

Раздраженно дернет хвостом,

И снова его невесомая грузность

Движется сопками в небе пустом.

Рябясь от ветра, ленивый, как знамя,

Он медленно шел на сближение с нами.

 

          13

 

Это ему от жителей мирных

Красные тряпочки меж ветвей,

Это его в буддийских кумирнях

Славят, как бога: Шан —

                  Жен —

                  Мет —

                  Вэй!1

Это он, по преданью, огнем дымящий,

Был полководцем китайских династий.

 

          14

 

Громкие галки над ним летали,

Как черные ноты рычанья его.

Он был пожилым, но не стар летами —

Ужель ему падать уже на стерво?

Увы, все живое швыряет взапуск

Пороховой тигриный запах.

 

          15

 

Он шел по склону военным шагом,

Все плечо выдвигая вперед;

Он шел, высматривая по оврагам,

Где какой олений народ —

И в голубые струны усов

Ловко цедил... изюбревый зов.

 

          16

 

Милый! Умница! Он был охотник:

Он применял, как и мы, «манок».

Рогатые дурни в десятках и сотнях

Летели скрестить клинок о клинок,

А он, подвывая с картавостью слабой,

Целился пятизарядной лапой.

 

          17

 

Как ему, бедному, было тяжко!

Как он, должно быть, страдал, рыча:

Иметь. Во рту. Призыв. Рогача —

И не иметь в клыках его ляжки.

Пожалуй, издавши изюбревый зык,

Он первое время хватал свой язык.

 

          18

 

Так, вероятно, китайский монах,

Косу свою лаская, как девичью,

Стонет...

        Но гольд вынимает «манок».

Теперь он суровей, чем давеча.

Гольд выдувает возглас оленя,

Тигр глянул — и нет умиленья.

 

          19

 

С минуту насквозь прожигали меня

   Два золотых огня...

Но вскинул винтовку товарищ Игорь,

Вот уже мушка села под глаз,

Ахнуло эхо!— секунда — и тигр

Нехотя повалился в грязь.

 

          20

 

Но миг — и он снова пред нами, как миф,

   Раскатом нас огромив,

И вслед за октавой, глубокой, как Гендель,

   Харкнув на нас горячо,

Он ушел в туман. Величавой легендой.

   С красной лентой. Через плечо.

 

1932, Владивосток

 

Пейзаж

 

Белая-белая хата,

Синий, как море, день.

Из каски клюют цыплята

Какую-то дребедень.

 

Вполне знакомая каска:

Свастика и рога...

Хозяин кричит: «Параска,

Старая ты карга!»

 

Параске четыре года.

Она к цыплятам спешит.

Хозяин

     сел

       на колоду,

На каску хозяин глядит.

 

«Видали? Досталась курам!»

Он был еще молод, но сед.

«Закурим, что ли?»—

               «Закурим».

Спички. Янтарь. Кисет.

 

И вот задумались двое

В голубоватом дыму.

Он воевал под Москвою.

Я воевал в Крыму.

 

1945

 

Первый пласт

 

Еще не расцвел над степью восток,

    Но не дождаться утра -

И рупор сказал, скрывая восторг:

    "Внимание, трактора!»

 

Громак переходит лужу вброд,

    Оттер от грязи каблук,

Сел. Сейчас он двинет вперед

    "С-80» и плуг.

 

У этого плуга пять корпусов,

    По сталям сизый ручей.

Сейчас в ответ на новый зов

    Пять упадут секачей.

 

Уже мотор на мягких громах,

    Сигнала ждут топоры...

Так отчего же, товарищ Громак,

    Задумался ты до поры?

 

Степь нахохлила каждую пядь,

    Но плуг-то за пятерых!

Ее, бескрайнюю, распахать -

    Как новый открыть материк;

 

Она покроет любой недород,

    Зерно пудовое даст.

Громак! Тебе поручает народ

    Первый

        поднять

            пласт.

 

Какая награда за прежний труд!

    Но глубже, чем торжество,

Чует Громак: история тут...

    И я понимаю его.

 

«Пошел!»

      Отливая, как серебро,

    Трактор грянул серьгой.

Первый пласт поднялся на ребро,

    За ним повалился другой.

 

И залоснился в жире своем,

    Свиному салу сродни,

Фиолетовый чернозем,

    Перегнои одни.

 

Первая... Первая борозда!

    Но что

        одной

           за цена?

Этой ли тоненькой обуздать

    Такое, как целина?

 

Желтеет степь, и рыжеет дол -

    Они

      во весь

           кругозор!

А трактор ниточку повел,

    Стремясь доползти до зорь.

 

Вокруг огромный горизонт,

    Нахмуренный, злой...

А трактор медленно грызет

    По нитке шар земной.

 

Но ниточка уж так строга

    И в дымке так тепла,

Как гениальная строка,

    Что эпос начала.

 

1954, МТС Кокчетавской области

 

Песня казачки

 

Над рекой-красавицей птица не воркует —

Голос пулемета заменил дрозда.

Там моя заботушка, сокол мой воюет,

      На папахе алая звезда.

 

Я ли того сокола сердцем не кормила?

Я ли не писала кровью до зари?

У него, у милого, от его да милой

      Письмами набиты газыри.

 

Письма — не спасение. Но бывает слово —

Душу озаряет веселей огня.

Если там хоть весточки ожидают снова,

      Это значит — помнят и меня.

 

Это значит — летом ли, зимней ли порошей

Постучит в оконце звонкое ружье.

Золотой-серебряный, друг ты мой хороший,

      Горюшко военное мое.

 

Над моей бессонницей пролетают ночи,

Как закрою веки — вижу своего.

У него, у милого, каренькие очи...

      Не любите, девушки, его.

 

1943, 72-я Кубанская дивизия

 

Портрет Лизы Лютце

 

Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,

Фамилия рифмуется со словом «революция».

Этой шарадой

          начинается Лиза

          Лютце.

Теперь разведем цветной порошок

И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.

Сначала

      всё

          идет

             хорошо —

Она необычайно женственна:

Просторные плечи и тесные бедра

При некой такой звериности взора

Привили ей стиль вызывающе-бодрый,

      Стиль юноши-боксера.

 

Надменно идет она в сплетне зудящей,

Но яд

    не пристанет

          к шотландской

                    колетке:

Взглянешь на черно-белые клетки —

«Шах королеве!» — одна лишь задача.

 

Пятном Ренуара сквозит ее шея,

Зубы — реклама эмалям Лиможа...

Уж как хороша! А всё хорошеет,

Хорошеет — ну просто уняться не может.

 

Такие — явленье антисоциальное.

Осветив глазом в бликах стальных,

Они, запираясь на ночь в спальне,

Делают нищими всех остальных;

Их красота —

          разоружает...

Бумажным змеем уходит, увы,

Над белокурым ее урожаем

   Кодекс

        законов

               о любви.

 

Человек-стервец обожает счастье.

Он тянется к нему, как резиновая нить,

Пока не порвется. Но каждой частью

Снова станет тянуться и ныть.

 

Будет ли то попик вегетарьянской секты,

Вождь травоядных по городу Орлу,

Будет ли замзав какой-нибудь подсекции

Утилизации яичных скорлуп,

Будет ли поэт субботних приложений,

«Коммунхозную правду» сосущий за двух

(Я выбрал людей,

          по существу

Не имеющих к поэзии прямого приложенья,

Больше того: иметь не обязанных,

Наконец обязанных не иметь!),—

И вдруг

      эскизной

          прически

                медь,

Начищенная, как в праздник!

 

И вы, замзав, уже мягче правите,

И мораль травоеда не так уж строга,

И даже в самой «Коммунхозной правде»

Вспыхивает вдруг золотая строка.

Любая деваха при ней — урод,

Таких нельзя держать без учета.

Увидишь такую — и сводит рот.

И хочется просто стонать безотчетно.

 

Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.

(Пусть даже кричат, что тут —

                       выдвиженщина!)

И шесть или восемь часов перепархивать

В клетке с хищной надписью: «Женщина»,

Чтоб каждый из нас на восходе дня,

Преподнеся ей бессонные ночи,

Мог бы спросить: «Любишь меня?»

И каждому отвечалось бы: «Очень».

 

И вы, излюбленный ею вы,

Уходите в недра контор и фабрик,

Но целые сутки будет в крови

Любовь топорщить звездные жабры.

 

Шучу, конечно. Да дело не в том.

Кто хоть раз услыхал свое имя,

Вызвоненное этим ртом,

Этими зубами в уличном интиме...

 

Русые брови лихого залета

Такой широты, что взглянешь — и дрожь!

Тело, покрытое позолотой,

Напоминает золотой дождь,

Тело, окрашенное легкой и маркой

Пылью бабочек, жарких как сон,

Тело точно почтовая марка

С каких-то огромней Канопуса солнц.

 

Вот тут и броди, и кури, и сетуй,

Давай себе слово, зарок, обет,

Автоматически жуй газету

И машинально читай обед.

И вдруг увидишь ее двою...

Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!

И пластырем ляжет на рану твою

Почтовая марка с Канопуса.

 

И всё ж не помогут ни стрижка кузины,

К сходству которой ты тверд, как бетон,

Ни русые брови какой-нибудь Зины,

Ни зубы этой, ни губы той —

Что в них женского? Самая малость.

Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,

Тут женское к женственному подымалось,

Как уголь кристаллизовался в алмаз.

Но что, если этот алмаз не твой?

Если курок против сердца взведен?

Если культурье твое естество

Воет под окнами белым медведем?

 

Этот вопрос я поднял не зря.

Наука без действенной цели — болото.

Ведь ежели

        от груза

              мочевого пузыря

Зависит сновидение полета,

То требую хотя бы к будущей весне

Прямого ответа без всякой водицы:

С какими еще пузырями водиться,

Чтоб Лизу мою увидать во сне?

 

Шучу. Шучу. Да дело не в том.

Кто хоть однажды слыхал свое имя,

Так... мимоходом... ходом мимо

Вызвоненное этим ртом...

 

Она была вылита из стекла.

Об нее разбивались жемчужины смеха.

Слеза твоя бы по ней стекла,

Как по графину: соленою змейкой,

Горечь и кровь скатились по ней бы,

Не замутив водяные тона.

Если есть ангелы — это она:

Она была безразлична, как небо.

 

Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,

Завтра повизгивай от умор —

Она,

   как будто

          из трюмо,

Оправит тебя драгоценными глазами.

Она... Но передашь ее меркой ли

Милых слов: «подруга», «жена»?

Она

  была

     похожа

           на

Собственное отражение в зеркале.

 

Кто не страдал, не умеет любить.

Лиза же, как на статистике Дания,—

Рай молока и шоколада, а не быт:

Полное отсутствие страдания.

 

В «социализм» ее вкраплено имя,

Фамилия рифмуется со словом «революция».

О, если бы душой была связана с ними

          Лиза Лютце!

 

1929

 

Поэзия

 

Поэзия! Не шутки ради

Над рифмой бьешься взаперти,

Как это делают в шараде,

Чтоб только время провести.

 

Поэзия! Не ради славы,

Чью верность трудно уберечь,

Ты утверждаешь величаво

Свою взволнованную речь.

 

Зачем же нужно так и эдак

В строке переставлять слова?

Ведь не затем, чтоб напоследок

Чуть-чуть кружилась голова?

 

Нет! Горизонты не такие

В глубинах слова я постиг:

Свободы грозная стихия

Из муки выплеснула стих!

 

Вот почему он жил в народе.

И он вовеки не умрет

До той поры, пока в природе

Людской не прекратится род.

 

Бывают строфы из жемчужин,

Но их недолго мы храним:

Тогда лишь стих народу нужен,

Когда и дышит вместе с ним!

 

Он шел с толпой на баррикады.

Его ссылали, как борца.

Он звал рабочие бригады

На штурмы Зимнего дворца.

 

И вновь над ним шумят знамена —

И, вырастая под огнем,

Он окликает поименно

Бойцов, тоскующих о нем.

 

Поэзия! Ты — служба крови!’

Так перелей в себя других

Во имя жизни и здоровья

Твоих сограждан дорогих.

 

Пускай им грезится победа

В пылу труда, в дыму войны

И ходит

     в жилах

          мощь

              поэта,

Неся дыхание волны.

 

1941, Действующая армия

 

 

Прелюд

 

Вот она, моя тихая пристань,

Берег письменного стола...

Шёл я в жизни, бывало, на приступ.

Прогорал на этом дотла.

Сколько падал я, подымался,

Сколько рёбер отбито в боях!

До звериного воя влюблялся,

Ненавидел до боли в зубах.

В обличении лживых «истин»

Сколько глупостей делал подчас

И без сердца на тихую пристань

Возвращался, тоске подчинясь.

Тихо-тихо идут часы,

За секундой секунду чеканя,

Четвертушки бумаги чисты.

Перья

дремлют

в стакане.

Как спокойно. Как хорошо.

Взял перо я для тихого слова...

Но как будто

я поднял

ружье:

Снова пламя! Видения снова!

И опять штормовые дела

В тихой комнате буря да клики...

Берег письменного стола.

Океан за ним – тихий. Великий.

 

1957

 

Прелюд

(из сюиты «Моленье о чуде»)

 

О, как сбежало из парадного

Её ликующее тело!

Она могла меня порадовать,

Но этого не захотела,

 

И чудеса преображения,

Присущие её дыханью,

С собой умчала эта женщина

С её весенними духами.

 

Уж вот среди домов высотных

Растаяла в чужих плечах,

Но, как перчатку или зонтик,

Она оставила печаль.

 

Печаль... Зря на неё клевещут:

Она не может погубить.

Но что мне делать с этой вещью:

Привыкнуть к ней и полюбить?

 

1963

 

* * *

 

Пускай не все решены задачи

И далеко не закончен бой –

Бывает такое чувство удачи,

Звериности сил, упоенья собой,

Такая стихия сродни загулу,

В каждой кровинке такой магнит,

Что прикажи вот этому стулу:

«Взлететь!» – и он удивлённо взлетит.

 

1959

 

России

 

Взлетел расщепленный вагон!

Пожары... Беженцы босые...

И снова по уши в огонь

Вплываем мы с тобой, Россия.

Опять судьба из боя в бой

Дымком затянется, как тайна,—

Но в час большого испытанья

Мне крикнуть хочется: «Я твой!»

 

Я твой. Я вижу сны твои,

Я жизнью за тебя в ответе!

Твоя волна в моей крови,

В моей груди не твой ли ветер?

Гордясь тобой или скорбя,

Полуседой, но с чувством ранним

Люблю тебя, люблю тебя

Всем пламенем и всем дыханьем.

 

Люблю, Россия, твой пейзаж:

Твои курганы печенежьи,

Станухи белых побережий,

Оранжевый на синем пляж,

Кровавый мех лесной зари,

Олений бой, тюленьи игры

И в кедраче над Уссури

Шаманскую личину тигра.

 

Люблю, Россия, птиц твоих:

Военный строй в гусином стане,

Под небом сокола стоянье

В размахе крыльев боевых,

И писк луня среди жнивья

В очарованье лунной ночи,

И на невероятной ноте

Самоубийство соловья1.

 

Ну, а красавицы твои?

А женщины твои, Россия?

Какая песня в них взрастила

Самозабвение любви?

О, их любовь не полубыт:

Всегда событье! Вечно мета!

Россия... За одно за это

Тебя нельзя не полюбить.

 

Люблю стихию наших масс:

Крестьянство с философской хваткой.

Станину нашего порядка —

Передовой рабочий класс,

И выношенную в бою

Интеллигенцию мою —

Все общество, где мир впервые

Решил вопросы вековые.

 

Люблю великий наш простор,

Что отражен не только в поле,

Но в революционной воле

Себя по-русски распростер:

От декабриста в эполетах

До коммуниста Октября

Россия значилась в поэтах,

Планету заново творя.

 

И стал вождем огромный край

От Колымы и до Непрядвы.

Так пусть галдит над нами грай,

Черня привычною неправдой,

Но мы мостим прямую гать

Через всемирную трясину,

И ныне восприять Россию —

Не человечество ль принять?

 

Какие ж трусы и врали

О нашей гибели судачат?

Убить Россию — это значит

Отнять надежду у Земли.

В удушье денежного века,

Где низость смотрит свысока,

Мы окрыляем человека,

Открыв грядущие века.

 

1942, Действующая армия

 

Севастополь

 

Я в этом городе сидел в тюрьме.

Мой каземат — четыре на три. Все же

Мне сквозь решетку было слышно море,

И я был весел.

         Ежедневно в полдень

Над городом салютовала пушка.

Я с самого утра, едва проснувшись,

Уже готовился к ее удару

И так был рад, как будто мне дарили

Басовые часы.

          Когда начальник,

Не столько врангелевский,

                сколько царский,

Пехотный подполковник Иванов,

Решил меня побаловать книжонкой,

И мне, влюбленному в туманы Блока1,

Прислали... книгу телефонов — я

Нисколько не обиделся. Напротив!

С веселым видом я читал: «Собакин»,

     «Собакин-Собаковский»,

     «Собачевский»,

     «Собашников»,

И попросту «Собака» —

И был я счастлив девятнадцать дней,

 

Потом я вышел и увидел пляж,

И вдалеке трехъярусную шхуну,

И тузика за ней.

             Мое веселье

Ничуть не проходило. Я подумал,

Что, если эта штука бросит якорь,

Я вплавь до капитана доберусь

И поплыву тогда в Константинополь

Или куда-нибудь еще... Но шхуна

Растаяла в морской голубизне.

 

Но все равно я был блаженно ясен:

Ведь не оплакивать же в самом деле

Мелькнувшей радости! И то уж благо,

Что я был рад. А если оказалось,

Что нет для этого причин, тем лучше:

Выходит, радость мне досталась даром.

 

Вот так слонялся я походкой брига

По Графской пристани, и мимо бронзы

Нахимову, и мимо панорамы

Одиннадцатимесячного боя,

И мимо домика, где на окне

Сидел большеголовый, коренастый

Домашний ворон с синими глазами.

 

Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.

Безумно счастлив! Девятнадцать лет —

И ни копейки. У меня тогда

Была одна улыбка. Все богатство.

 

Вам нравятся ли девушки с загаром

Темнее их оранжевых волос?

С глазами, где одни морские дали?

С плечами шире бедер, а? К тому же

Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?

Одна такая шла ко мне навстречу...

То есть не то чтобы ко мне. Но шла.

 

Как бьется сердце... Вот она проходит.

Нет, этого нельзя и допустить,

Чтобы она исчезла...

               — Виноват!—

Она остановилась:

               — Да?—

                    Глядит.

Скорей бы что-нибудь придумать.

                            Ждет.

Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?

— Я... Видите ли... Я... Вы извините...

 

И вдруг она взглянула на меня

С каким-то очень теплым выраженьем

И, сунув руку в розовый кармашек

На белом поле (это было модно),

Протягивает мне «керенку». Вот как?!

Она меня за нищего... Хорош!

Я побежал за ней:

              — Остановитесь!

Ей-богу, я не это... Как вы смели?

Возьмите, умоляю вас — возьмите!

Вы просто мне понравились, и я...

 

И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,

Что все мое тюремное веселье

Пыталось удержать мой ужас. Ах!

Зачем я это делал? Много легче

Отдаться чувству. Пушечный салют...

И эта книга... книга телефонов.

 

А девушка берет меня за локоть

И, наступая на зевак, уводит

Куда-то в подворотню. Две руки

Легли на мои плечи.

                 — Что вы, милый!

Я не хотела вас обидеть, милый.

Ну, перестаньте, милый, перестаньте...

 

Она шептала и дышала часто,

Должно быть, опьяняясь полумраком,

И самым шепотом, и самым словом,

Таким обворожительным, прелестным,

Чарующим, которое, быть может,

Ей говорить еще не приходилось,

Сладчайшим соловьиным словом «милый».

 

Я в этом городе сидел в тюрьме.

Мне было девятнадцать!

                 А сегодня

Меж черных трупов я шагаю снова

Дорогой Балаклава — Севастополь,

Где наша кавдивизия прошла.

 

На этом пустыре была тюрьма,

Так. От нее направо.

                 Я иду

К нагорной уличке, как будто кто-то

Приказывает мне идти. Зачем?

Развалины... Воронки... Пепелища...

 

И вдруг среди пожарища седого —

Какие-то железные ворота,

Ведущие в пустоты синевы.

Я сразу их узнал... Да, да! Они!

 

И тут я почему-то оглянулся,

Как это иногда бывает с нами,

Когда мы ощущаем чей-то взгляд:

Через дорогу, в комнатке, проросшей

Сиренью, лопухами и пыреем,

В оконной раме, выброшенной взрывом,

Все тот же домовитый, головастый

Столетний ворон с синими глазами.

 

Ах, что такое лирика!

                 Для мира

Непобедимый город Севастополь —

История. Музейное хозяйство.

Энциклопедия имен и дат.

Но для меня... Для сердца моего...

Для всей моей души... Нет, я не мог бы

Спокойно жить, когда бы этот город

Остался у врага.

              Нигде на свете

Я не увижу улички вот этой,

С ее уклоном от небес к воде,

От голубого к синему — кривой,

Подвыпившей какой-то, колченогой,

Где я рыдал когда-то, упиваясь

Неудержимым шепотом любви...

Вот этой улички!

             И тут я понял,

Что лирика и родина — одно.

Что родина ведь это тоже книга,

Которую мы пишем для себя

Заветным перышком воспоминаний,

Вычеркивая прозу и длинноты

И оставляя солнце и любовь.

Ты помнишь, ворон, девушку мою?

Как я сейчас хотел бы разрыдаться!

Но это больше невозможно. Стар.

 

1944, Действующая армия

 

Сирень

 

Сирень в стакане томится у шторки,

   Туманная да крестастая,

Сирень распушила свои пятерки,

   Вывела все свои «счастья».

 

Вот-вот заквохчет, того и гляди,

   Словно лесная нежить!

Не оттого ль в моей груди

   Лиловая нежность?

 

Брожу, глазами по свету шаря,

   Шепча про себя невесть что...

Должна же быть где-то

             на земном шаре

   Будущая моя невеста?

 

Предчувствия душат в смутном восторге.

   Книгу беру. Это «Гамлет».

Сирень обрываю. Жую пятерки.

   Не помогает.

 

NN позвонить? Подойдет она, рыженькая:

   «Как! Это вы? Анекдот».

Звонить NN? А на кой мне интрижка?

   Меня же невеста ждет!

 

Моя. Невеста. Кто она, милая,

   Самое милое существо?

Я рыщу за нею миля за милею,

   Не зная о ней ничего...

 

Ни-че-го про нее не знаю,

   Знаю, что нет ничего родней,

Что прыгает в глаз мой солнечный «заяц»

   При одной мысли о ней!

 

Черны ли косы ее до радуги,

   Или под стать урожаю,

Пышные ль кудри, гладкие прядки —

   Обожаю!

 

Проснусь на заре с истомою в теле,

   Говорю ей: «Доброе утро!»

Где она живет?

      В Палас-отеле?

   А может быть, дом у ней — юрта?

 

И когда мы встретимся? В марте? Июне?

   А вдруг еще в люльке моя невеста!

Куда же я дену юность?

   Ничего не известно.

 

Иногда я схватываю глобус,

Тычу в какой-нибудь пунктик

И кричу над миром на голос:

«Выходи! Помучила! Будет!»

 

Так и живу, неся в груди

   Самое дорогое,

И вдруг во весь пейзаж впереди

Вижу возможность, мрачную, как Гойя:

 

Ты шаришь глазами! Образ любой

   В багет про себя обрамишь!

А что,

   как твоя

         любовь

   За кого-нибудь вышла замуж?

 

Ведь мыслимо же на одну минуту

   Представить такой конец?

Ведь можем же мы, наконец, разминуться,

   Не встретиться, наконец?

 

Сколько таких от Юкона до Буга,

   От Ганга до Янцзыкиана,

Что, так никогда и не встретив друг друга,

   Живут по краям океана!

 

А я? Почему моя линия жизни

   Должна быть счастливее прочих?

Где-нибудь в Кашине или Жиздре

   Ее за хозяйчика прочат,

 

И вот уже лоб флердоранжем обвит,

   И губы алеют в вине,

И будет она читать о любви,

   Считая, что любви нет...

 

Но хватит! Довольно! Беда молодым:

   Что пользы в глухое стучаться?

Всему виной сиреневый дым,

   Проклятое слово «Счастье».

 

1923

 

Сказка

 

Толпа раскололась на множество группок.

И, заглушая трамвайный вой,

Три битюга в раскормленных крупах -

Колоколами по мостовой!

 

«Форды», «паккарды», «испано-сюизы»,

«Оппель-олимпии», «шевроле» -

Фары таращат в бензинщине сизой:

Что, мол, такое бежит по земле?

 

А мы глядим, точно тронуты лаской,

Точно доверясь мгновенным снам:

Это промчалась русская сказка,

Древнее детство вернувшая нам.

 

1959

 

 

Сонет

 

Бессмертья нет. А слава только дым,

И надыми хоть на сто поколений,

Но где-нибудь ты сменишься другим

И всё равно исчезнешь, бедный гений.

 

Истории ты был необходим

Всего, быть может, несколько мгновений...

Но не отчаивайся, бедный гений,

Печальный однодум и нелюдим.

 

По-прежнему ты к вечности стремись!

Пускай тебя не покидает мысль

О том, что отзвук из грядущих далей

Тебе нужней и славы и медалей.

 

Бессмертья нет. Но жизнь полным-полна,

Когда бессмертью отдана она.

 

14 ноября 1943, Аджи-Мушкайские каменоломни

 

Сонет (Воспитанный разнообразным чтивом...)

 

Правду не надо любить: надо жить ею.

 

Воспитанный разнообразным чтивом,

Ученье схватывая на лету,

Ты можешь стать корректным и учтивым,

Изысканным, как фигурист на льду.

 

Но чтобы стать, товарищи, правдивым,

Чтобы душе усвоить прямоту,

Нельзя учиться видеть правоту –

Необходимо сердцу быть огнивом.

 

Мы все правдивы. Но в иные дни

Считаем правду не совсем удобной,

Бестактной, старомодной, допотопной –

 

И гаснут в сердце искры и огни...

Правдивость гениальности сродни,

А прямота пророчеству подобна.

 

1955

 

Сонет (Душевные страдания как гамма...)

 

А я любя был глуп и нем.

Пушкин

 

Душевные страдания как гамма:

У каждого из них своя струна.

Обида подымается до гама,

До граянья, не знающего сна;

 

Глубинным стоном отзовется драма,

Где родина, отечество, страна;

А как зудит раскаянье упрямо!

А ревность? M–м... Как эта боль слышна.

 

Но есть одно беззвучное страданье,

Которое ужасней всех других:

Клинически оно – рефлекс глотанья,

Когда слова уже горят в гортани,

Дымятся, рвутся в брызгах огневых,

Но ты не смеешь и... глотаешь их.

 

1951

 

Сонет (Обыватель верит моде...)

 

Обыватель верит моде:

Кто в рекламе, тот и витязь.

Сорок фото на комоде:

«Прорицатель», «Ясновидец»!

 

Дорогой, остановитесь...

Нет, его вы не уймете:

Не мечтает он о меде,

Жидкой патокой насытясь.

 

Но проходит мода скоро.

Где вы, диспуты и споры?

   Пустота на ринге.

 

И, увы, предстанут взору

Три–четыре золотинки

   И вот сто–олько сору.

 

1963

 

Сонет (Обычным утром...)

 

В. Усову

 

Обычным утром в январе,

Когда синё от снежной пыли,

Мне ящерицу в янтаре

На стол рабочий положили.

 

Завязнувши в медовом иле,

Она плыла как бы в жаре,

И о таинственной заре

Ее чешуйки говорили.

 

Ей сорок миллионов лет,

За ней пожары и сполохи!

О, если б из моей эпохи

 

Прорвался этот мой сонет

И в солнечном явился свете,

Как ящерица, сквозь столетье!

 

1963

 

Сонет (Я испытал и славу и бесславье...)

 

Я испытал и славу и бесславье,

Я пережил и войны и любовь;

Со мной играли в кости югославы,

Мне песни пел чукотский зверолов.

 

Я слышал тигра дымные октавы,

Предсмертный вой эсэсовских горилл,

С Петром Великим был я под Полтавой,

А с Фаустом о жизни говорил.

 

Мне кажется, что я живу на свете

Давнее давнего... Тысячелетье...

Я видел все. Чего еще мне ждать?

 

Но, глядя в даль с ее миражем сизым,

Как высшую

       хочу я

           благодать —

Одним глазком взглянуть на Коммунизм.

 

1957

 

Страшный суд

 

В этот день в синагоге

Мало кто думал о боге.

Здесь плакали,

           рыдали,

Рвали

    ворот

        на вые,

Стенали и просто рычали,

Как глухонемые.

Когда же сквозь черный ельник

Юпитер взглянул на порог,

В рыдающей молельне

Взвыл бычачий рог.

 

Был в этом древнем вое

Такой исступленный стон,

Как будто всё вековое

Горе выкрикивал он!

Всю тоску и обиду,

Мельчайшей слезинки не пряча,

Глубже псалмов Давида

Выхрипел рог бычачий.

Пока он вопил от боли,

Пока он ревел, зверея,

На улицу вышли евреи,

Не убиваясь более:

Теперь от муки осталась

Тихая усталость.

 

Их ждали уже катафалки,

Щиты библейской легенды,

Искусственные фиалки,

Смолистые елки, ленты.

Взглянув на пустые гробы,

Поплелся раввин гололобый;

Одеты в суконные латы

И треуголки Галлии,

Подняв на плечи лопаты,

Факельщики зашагали;

Сошел с амвона хор,

Спустились женщины с хор -

И двинулись толпы в застенок

К бывшему «Лагерю смерти»,

Дабы предать убиенных

        Тверди.

 

Но где же трупы, которые

Грудой, горой, мирами

Лежали у крематория,

Отмеченные номерами?

Где пепел хотя бы? Могила?

И вдруг - во взорах отчаянных

Оплывы сурового мыла

Блеснули в огромных чанах.

Глядите и леденейте!

Здесь не фашистский музей:

В отцов тут вплавлены дети,

Жены влиты в мужей;

Судьба, а не бренные кости,

Уйдя в квадратные соты,

Покоится тут на погосте

В раю ароматной соды.

 

Ужели вот эта зона

Должна почитаться милой?

Но факельщики резонно

В гроба наложили мыла,

И тронулись бойкие клячи,

За ними вороны нищие.

Никто не рыдает, не плачет...

Так дошли до кладбища.

 

О, что же ты скажешь, рабби,

Пастве своей потрясенной?

Ужели в душонке рабьей

Ни-че-го, кроме стона?

Но рек он, тряся от дрожи

Бородкой из лисьего меха:

«В’огавто

     л’рейехо

           комейхо!» -

Всё земное во власти божьей...

 

А в вечереющем небе

Бесстрастье весенней тучи.

И кто-то: «Вы лжете, ребе!» -

Закричал и забился в падучей.

 

«Ложь!» - толпа загремела,

«Ложь!» - застонало эхо.

И стала белее мела

Бородка из рыжего меха.

 

А тучу в небе размыло -

И пал

   оттуда

       на слом

Средь блеска душистого мыла

Архангел с разбитым крылом...

За ним херувимов рой,

Теряющих в воздухе перья,

И прахом,

     пухом,

         пургой

Взрывались псалмы и поверья!

А выше, на газ нажимая,

Рыча, самолеты летели,

Не ждавшие в месяце мае

Такой сумасшедшей метели.

 

1960, Кунцево

 

 

Тамань

 

Когда в кавказском кавполку я вижу казака

На белоногом скакуне гнедого косяка,

В черкеске с красною душой и в каске набекрень,

Который хату до сих пор еще зовет «курень»,-

Меня не надо просвещать, его окликну я:

«Здорово, конный человек, таманская земля!»

 

От Крымской от станицы до Чушки до косы

Я обошел твои, Тамань, усатые овсы,

Я знаю плавней боевых кровавое гнильцо,

Я хату каждую твою могу узнать в лицо.

Бывало, с фронта привезешь от казака письмо -

Усадят гостя на топчан под саблею с тесьмой,

И небольшой крестьянский зал в обоях из газет

Портретами станичников начнет на вас глазеть.

Три самовара закипят, три лампы зажужжат,

Три девушки наперебой вам голову вскружат,

Покуда мать не закричит и, взяв турецкий таз,

Как золотистого коня, не выкупает вас.

 

Тамань моя, Тамань моя, форпост моей страны!

Я полюбил в тебе уклад батальной старины,

Я полюбил твой ветерок военно-полевой,

Твои гортанные ручьи и гордый говор твой.

Кавалерийская земля! Тебя не полонить,

Хоть и бомбежкой распахать, пехотой боронить.

Чужое знамя над тобой, чужая речь в дому,

Но знает враг:

           никогда

                не сдашься ты ему.

Тамань моя, Тамань моя! Весенней кутерьмой

Не рвется стриж с такой тоской издалека домой,

С какую тянутся к тебе через огонь и сны

Твои казацкие полки, кубанские сыны.

 

Мы отстоим тебя, Тамань, за то, что ты века

Стояла грудью боевой у русского древка;

За то, что где бы ни дралось, развеяв чубовье,

Всегда мечтаю о тебе казачество твое;

За этот дом, за этот сад, за море во дворе,

За красный парус на заре, за чаек в серебре,

За смех казачек молодых, за эти песни их,

За то, что Лермонтов бродил на берегах твоих.

 

1943

 

Тигр

 

Обдымленный, но избежавший казни,

Дыша боками, вышел из тайги.

Зелёной гривой* он повёл шаги,

Заиндевевший. Жёсткий. Медно-красный.

 

Угрюмо горбясь, огибает падь,

Всем телом западая меж лопаток,

Взлетает без разбега на распадок

И в чащу возвращается опять.

 

Он забирает запахи до плеч.

Рычит –

     не отзывается тигрица...

И снова в путь. Быть может, под картечь.

Теперь уж незачем ему таиться.

 

Вокруг поблескивание слюды,

Пунцовой клюквы жуткие накрапы...

И вдруг – следы! Тигриные следы!

Такие дорогие сердцу лапы...

 

Они вдоль гривы огибают падь,

И, словно здесь для всех один порядок,

Взлетают без разбега на распадок

И в чащу возвращаются опять.

 

А он – по ним! Гигантскими прыжками!

Весёлый, молодой не по летам!

Но невдомёк летящему, как пламя,

Что он несётся по своим следам.

 

---

*Опушка тайги.

 

1960

 

Трактор С-80

 

Есть вещи, знаменующие время.

Скажи, допустим, слово «броневик» -

И пред тобой гражданская, да Кремль,

Да в пулеметных лентах большевик.

 

Скажи «обрез» - и, матюги обруша,

Махновщина средь зелена вина!

А в милом русском имени «Катюша»

Дохнет Отечественная война.

 

Тут в каждой вещи - дума и характер.

В любой подробности

                  оттенок свой:

Вот я гляжу на этот синий трактор,

На флаг его, задорный, заревой,

 

На гусеничьи ленты в курослепе,

На фары, где застряли ковыли,

На мощное стекло, в котором степи

Как будто сами карту обрели,

 

И думаю о том, что в этой вещи,

Со стенда залетевшей в глухомань,

Не только мая радостные вести -

Коммуны отшлифованная грань.

 

1954, Боровое

 

* * *

 

Трижды женщина его бросала,

Трижды возвращалась. На четвёртый

Он сказал ей грубо: «Нету сала,

Кошка съела. Убирайся к черту!»

 

Женщина ушла. Совсем. Исчезла.

Поглотила женщину дорога.

Одинокий – он уселся в кресло.

Но остался призрак у порога:

 

Будто слеплена из пятен крови,

Милым, незабвенным силуэтом

Женщина стоит у изголовья...

Человек помчался за советом!

 

Вот он предо мной. Слуга покорный –

Что могу сказать ему на это?

Женщина ушла дорогой чёрной,

Стала тесной женщине планета.

 

Поддаваясь горькому порыву,

Вижу: с белым шарфиком на шее

Женщина проносится к обрыву...

Надо удержать её! Скорее!

 

Надо тут же дать мужчине крылья!

И сказал я с видом безучастным:

«Что важнее: быть счастливым или

Просто-напросто не быть несчастным?»

 

Он:

Не улавливаю вашей нити...

Быть счастливым – это ведь и значит

Не бывать несчастным. Но поймите:

Женщина вернётся и заплачет!

 

Я:

Но она вернётся? Будет с вами?

Ну, а слёзы не всегда ненастье:

Слезы милой осушать губами –

Это самое большое счастье.

 

1959

 

Ты не от женщины родилась...

 

Ты не от женщины родилась:

Бор породил тебя по весне,

Вешнего неба русская вязь,

Озеро, тающее в светизне...

Не оттого ли твою красу

Хочется слушать опять и опять,

Каждому шелесту душу отдать

И заблудиться в твоем лесу?

 

1957

 

Урок мудрости

 

Можно делать дело с подлецом:

Никогда подлец не обморочит,

Если только знать, чего он хочет,

И всегда стоять к нему лицом.

 

Можно делать дело с дураком:

Он встречается в различных видах,

Но поставь его средь башковитых -

Дурачок не прыгнет кувырком.

 

Если даже мальчиком безусым

Это правило соблюдено,

Ни о чем не беспокойся. Но -

Ни-ког-да не связывайся с трусом.

 

Трус бывает тонок и умен,

Совестлив и щепетильно честен,

Но едва блеснет опасность - он

И подлец и дурачина вместе.

 

1961

 

* * *

 

Уронила девушка перчатку

И сказала мне: «Благодарю».

Затомило жалостно и сладко

Душу обречённую мою.

В переулок девушка свернула,

Может быть, уедет в Петроград.

Как она приветливо взглянула,

В душу заронила этот взгляд.

Море ждет... Но что мне это море?

Что мне бирюзовая вода,

Если бирюзовинку во взоре

Не увижу больше никогда?

Если с этой маленькой секунды

Знаю – наяву или во сне, –

Все норд-осты, сивера и зунды

Заскулят не в море, а во мне?

А она и думать позабыла...

Полная сиянья и тепла,

Девушка перчатку уронила,

Поблагодарила и ушла.

 

Евпатория, 1920

 

 

Утро

 

По утрам пары туманно-сизы,

По утрам вода как черный лёд.

А по ней просоленные бризы

Мерят легкий вычурный полёт.

Тихо-тихо. Борода туманца,

Острый запах мидий на ветру...

И проходят в голубом пару

Призраки Летучего голландца.

 

1916

 

Художница

 

Тате С.

 

Твой вкус, вероятно, излишне тонок:

Попроще хотят. Поярче хотят.

И ты работаешь, гадкий утенок,

Среди вполне уютных утят.

 

Ты вся в изысках туманных теорий,

Лишь тот для тебя учитель, кто нов.

Как ищут в породе уран или торий,

В душе твоей поиск редчайших тонов.

 

Поиск редчайшего... Что ж. Хорошо.

Простят раритетам и муть и кривинку.

А я через это, дочка, прошел,

Ищу я в искусстве живую кровинку...

 

Но есть в тебе все-таки «искра божья»,

Она не позволит искать наобум:

Величие

    эпохальных дум

Вплывает в черты твоего бездорожья.

 

И вот, горюя или грозя,

Видавшие подвиг и ужас смерти,

Совсем человеческие глаза

Глядят на твоем мольберте.

 

Теории остаются с тобой

(Тебя, дорогая, не переспоришь),

Но мир в ателье вступает толпой:

Натурщики — физик, шахтерка, сторож.

 

Те, что с виду обычны вполне,

Те, что на фото живут без эффекта,

Вспыхивают на твоем полотне

   Призраком века.

 

И, глядя на пальцы твои любимые,

В силу твою поверя,

Угадываю уже лебединые

           Перья.

 

1964

 

Цыганская

 

Эх вы, кони-звери,

Звери-кони, эх!

Черные да Серый,

Да медвежий мех...

 

Там, за белой пылью,

В замети скользя,

Небылицей-былью

Жаркие глаза...

 

Былью-небылицей

Очи предо мной...

Так быстрей же, птицы!

Шибче, коренной!

 

Эх вы, кони-звери,

Звери-кони, эх!

Черные да Серый,

Да медвежий мех.

 

А глаза сияют,

Ласкою маня.

Не меня встречают.

Ищут не меня,

 

Только жгут без меры

Из-под темных дуг...

Гей, чубарь мой серый,

Задушевный друг!

 

Эх вы, кони-звери,

Звери-кони, эх!

Черные да Серый,

Да медвежий мех.

 

Я рыдать не стану,

В дурь не закучу -

Я тебя достану,

Я тебя умчу!

 

Припадешь устами,

Одуришь, как дым...

В полынью с конями

К черту угодим!

 

Эх вы, кони-звери,

Звери-кони, эх!

Вороны да Серый,

Да медвежий мех...

 

1954

 

Человек выше своей судьбы!

 

Что б ни случилось - помни одно:

Стих - тончайший громоотвод!

Любишь стихи -

              не сорвешься на дно:

Поэзия сыщет, поймет, позовет.

Живи,

   искусства не сторонясь,

Люди без лирики, как столбы.

Участь наша ничтожнее нас:

Человек

      выше своей судьбы.

 

1960

 

Швеция

 

Огоньки на горизонте светятся.

Там в тумане утреннего сна

Опочило королевство Швеция,

Говорят, уютная страна.

 

Никогда не знала революции,

Скопидомничала двести лет;

Ни собрания, ни резолюции,

Но у каждого велосипед.

 

В воскресенье едет он по ягоды,

Ищет яйца в чаечном гнезде.

Отчего ж в аптеке банки с ядами,

Черепушки в косточках везде?

 

Почему, как сообщают сведенья,

Несмотря на весь уютный быт,

Тихая классическая Швеция —

Страшная страна самоубийц?

 

В магазинах гордо поразвесила

Свитера, бюстгальтеры, штаны...

Только где же у нее поэзия?

Нет великой цели у страны.

 

Что же заставляло два столетия

Жить среди вещей, как средь богов?

Смерти не боится Швеция —

Страшно выйти ей из берегов.

 

1964

 

Шиповник

 

Среди цветов малокровных,

Теряющих к осени краски,

Пылает поздний шиповник,

Шипящий, закатно-красный.

 

Годные только в силос,

Качаясь, как богдыханы,

Цветы стоят «безуханны»,

Как в старину говорилось.

 

А этот в зеленой куще,

Лицом отражая запад,

Еще излучает ликующий

Высокомерный запах.

 

Как будто, ничуть не жалея

Тебя со всей твоей братией,

Сейчас прошла по аллее

Женщина в шумном платье.

 

Запах... Вдыхаю невольно

Это холодное пламя...

Оно омывает память,

Как музыкальные волны.

 

Давно уже спит в могиле

Та женщина в каплях коралла,

Что раз назвала меня:

                "милый» -

И больше не повторяла.

 

Было ли это когда-то?

Прошли океаны

       да рельсы...

Но вот

    шиповник

         зарделся,

Полный ее аромата,

 

И, алой этой волною

Рванувшись ко мне отчаянно,

Женщина снова со мною

С лаской своей случайной.

 

1959

 

Шумы

 

Кто не знает музыки степей?

Это ветер позвонит бурьяном,

Это заскрежещет скарабей,

Перепел пройдется с барабаном,

Это змейка вьется и скользит,

Шебаршит полевка-экономка,

Где-то суслик суслику свистит,

Где-то лебедь умирает громко.

 

Что же вдруг над степью понеслось?

Будто бы шуршанье, но резины,

Будто скрежет, но цепных колес,

Свист, но бригадирский, не крысиный -

Страшное, негаданное тут:

На глубинку чудища идут.

 

Всё живое замерло в степи.

Утка, сядь! Лисица, не ступи!

Но махины с яркими глазами

Выстроились и погасли сами.

И тогда-то с воем зимних вьюг

Что-то затрещало, зашипело,

Шум заметно вырастает в звук:

Репродуктор объявил Шопена.

 

Кто дыханием нежнейшей бури

Мир степной мгновенно покорил?

Словно плеском лебединых крыл,

Руки плещут по клавиатуре!

Нет, не лебедь - этого плесканья

Не добьется и листва платанья,

Даже ветру не произвести

Этой дрожи, сладостной до боли,

Этого безмолвия почти,-

Тишины из трепета бемолей.

 

Я стою среди глухих долин,

Маленький - и всё же исполин.

 

Были шумы. Те же год от года.

В этот мир вонзился шум иной:

Не громами сбитая природа -

Человеком созданная. Мной.

 

1954, Берлинский совхоз Кокчетавской области

 

 

Юность

 

Вылетишь утром на воздух,

Ветром целуя женщин.

Смех, как ядреный жемчуг,

Прыгает в зубы, в ноздри.

Что бы это такое?

Кажется, нет причины:

Небо прилизано чинно,

Море тоже в покое.

Слил аккуратно лужи

Дождик позавчерашний,

Десять часов на башне –

Гусеницы на службу.

А у меня в подъязычье

Что-то сыплет горохом,

Так что лёгкие зычно

Лаем врываются в хо-хот.

Слушай! Брось! Да полно...

Но ни черта не сделать:

Смех золотой, спелый,

Сколько смешного на све-те:

Вот, например, «капус-та».

Надо подумать о грустном,

Только чего бы наметить?

Могут пробраться в погреб

Завтра чумные крысы.

Я буду тоже лысым.

Некогда сгибли обры.

Где-то в Норвегии флагман...

И вдруг опять: «капуста»!

Чертовщина – как вкусно

Так грохотать диафрагмой!

Смех золотого разлива,

Пенистый, сочный, отличный!

Тсс... брось: ну, разве прилично

Эдаким быть счастливым?

 

1918

 

Юность

(Венок сонетов)

 

1

 

Мне двадцать лет. Вся жизнь моя – начало.

Как странно! Прочитал я сотни книг,

Где мудрость все законы начертала,

Где гений все премудрости постиг.

А всё ж вперёд продвинулся так мало:

Столкнись хотя бы на единый миг

С житейскою задачей лик о лик

И книжной мудрости как не бывало!

Да, где-то глубина и широта,

А юность – это высь и пустота,

Тут шум земли всего лишь дальний ропот,

И несмотря на философский пыл,

На фронтовой и на тюремный опыт,

Я только буду, но ещё не был.

 

2

 

Я только буду, но ещё не был.

Быть – это значит стать необходимым.

Идёт Тамара за кавказским дымом:

Ей нужен подпоручик Михаил;

Татьяна по мосточкам еле зримым

Проходит, чуть касаяся перил.

Прекрасная тоскует о любимом,

Ей Александр кровь заговорил;

А я ничей. Мне все чужое снится.

Звенят, звенят чудесные страницы,

За томом возникает новый том.

А в жизни бродишь в воздухе пустом:

От Подмосковья до камней Дарьяла

Души заветной сердце не встречало.

 

3

 

Души заветной сердце не встречало…

А как, друзья, оно тянулось к ней,

Как билось то слабее, то сильней,

То бешено, то вовсе обмирало,

Особенно когда среди огней

На хорах гимназического зала

Гремели духовые вальсы бала,

Мучители всей юности моей.

Вот опахнет кружащееся платье,

Вокруг витают лёгкие объятья,

Я их глазами жадными ловил.

Но даже это чудится и снится.

Как томы, как звенящие страницы:

Бывал влюблённым я, но не любил.

 

4

 

Бывал влюблённым я, но не любил.

Любовь? Не знаю имени такого.

Я мог бы описать ее толково,

Как это мне Тургенев объяснил,

Или блеснуть цитатой из Толстого,

Или занять у Пушкина чернил…

Но отчего – шепну лишь это слово,

И за плечами очертанья крыл?

Но крылья веяли, как опахала.

Душа моя томилась и вздыхала,

Но паруса не мчали сквозь туман.

Ничто, ничто меня не чаровало.

И хоть любовь – безбрежный океан,

Еще мой бриг не трогался с причала.

 

5

 

Ещё мой бриг не трогался с причала.

Его еще волнами не качало,

Как затянулась молодость моя!

Не ощутив дыханья идеала,

Не повидаешь райские края.

Все в двадцать лет любимы. Но не я.

И вот качаюсь на скрипучем стуле…

Одну, вторую кляксу посадил,

Сзываю рифмы: гули-гули-гули!

Слетают: «был», «быль», «билль», «Билл», «бил».

Но мой Пегас, увы, не воспарил.

Как хороши все девушки в июле!

А я один. Один! Не потому ли

Ещё я ничего не совершил?

 

6

 

Еще я ничего не совершил,

Проходит мир сквозь невод моих жил,

А вытащу – в его ячеях пусто:

Одна трава да мутноватый ил.

Мне говорит обычно старожил,

Что в молодости ловится негусто,

Но возраст мой, что всем ужасно мил,

Ведь этот возраст самого Сен-Жюста!

Ах, боже мой… Как страшен бег минут…

Клянусь, меня прельщает не карьера,

Но двадцать лет ведь сами не сверкнут!

Сен-Жюст… Но что Сен-Жюст без Робеспьера?

Меня никто в орлы не возносил,

Но чувствую томленье гордых сил.

 

7

 

Но чувствую: томленье гордых сил

Само собою – что б ни говорили

Не выльется в величественный Нил.

Я не поклонник сказочных идиллий.

Да и к тому ж не все величье в силе.

Ах, если бы какой-нибудь зоил

Меня кругами жизни поводил,

Как Данта, по преданию, Вергилий!

Подруги нет. Но где хотя бы друг?

Я так ищу его. Гляжу вокруг.

Любви не так душа моя искала,

Как дружбы. В жизни я ищу накала,

Я не хочу рифмованных потуг

Во мне уже поэзия звучала!

 

8

 

Во мне уже поэзия звучала…

Не оттого ли чуждо мне вино…

Табак, и костяное домино,

И преферанс приморского курзала?

Есть у меня запойное одно,

С которым я готов сойти на дно,

Все для меня в стихе заключено,

Поэзия – вот вся моя Валгалла.

Но я живу поэзией не так,

Чтобы сравнить с медведем Аю-Даг

И этим бесконечно упиваться.

Бродя один над синею водой,

Я вижу все мифические святцы,

Я слышу эхо древности седой.

 

9

 

Я слышу эхо древности седой,

Когда брожу, не подавая вида.

Что мне видна под пеной нереида.

Глядеть на водяную деву – грех.

Остановлю внимание на крабах.

Но под водою, как зелёный мех,

Охвостье в малахитовых накрапах,

Но над водою серебристый смех,

Моя душа – в её струистых лапах!

И жутко мне… И только рыбий запах

Спасает от божественных утех.

Как я люблю тебя, моя Таврида!

Но крымец я. Элладе не в обиду

Я чую зов эпохи молодой.

 

10

 

Я чую зов эпохи молодой

Не потому, что желторотым малым

Полгода просидел над «Капиталом»

И «Карла» приписал в матрикул свой

В честь гения с библейской бородой.

Да, с этим полудетским ритуалом

Я стал уже как будто возмужалым,

Уж если не премудрою совой.

И все же был я как сама природа.

Когда раздался стон всего народа

И загремел красногвардейский топ.

Нет, я не мог остаться у залива:

Моя эпоха шла под Перекоп.

О, как пронзительны её призывы!

 

11

 

О, как пронзительны её призывы…

Товарищ Груббе, комиссар-матрос!

Когда мы под Чонгаром пили пиво,

А батарейный грохот рос и рос,

Ты говорил: «Во гроб сойти не диво,

Но как врага угробить – вот вопрос!»

И вдруг пахнули огненные гривы,

И крымским мартом сжёг меня мороз.

И я лежу без сил на поле брани.

Вот проскакал германский кирасир.

Ужели же не помогло братанье?

Но в воздухе ещё дуэль мортир,

И сладко мне от страшного сознанья,

Что ждёт меня забвенье или пир…

 

12

 

Что ждёт меня? Забвенье или пир?

Тюремный дворик, точно у Ван-Гога.

Вокруг блатной разноголосый клир,

Что дружно славит веру-печевь-бога…

Ворвётся ли сюда мой командир

С седым броневиком под носорога?

Или, ведя со следствия, дорогой

Меня пристрелит белый конвоир?

Но мне совсем не страшно почему-то.

Я не одену трауром минуты,

Протекшие за двадцать долгих лет.

Со мной Идея! Входит дядька сивый,

Опять зовут в угрюмый кабинет,

И я иду, бесстрашный и счастливый.

 

13

 

И я иду. Бесстрашный и счастливый,

Сухою прозой с ними говоря,

Гремел я, как посланник Октября.

Зачем же вновь пишу я только чтиво?

И где же дот божественный глагол,

Что совесть человеческую будит?

Кто в двадцать лет по крыльям не орёл,

Тот высоко летать уже не будет.

Да что гадать! Орёл ли? Птица вир?

Одно скажу – что я не ворон-птица:

Мне висельник добычею не снится.

Я всем хочу добра. Я эликсир.

Впивай! Не исчерпаешь! Я – столицый!

Мне двадцать лет – передо мною мир!

 

14

 

Мне двадцать лет. Передо мною мир.

А мир какой! В подъёме и в полете!

Люблю я жизнь в её великой плоти,

Все остальное – крашеный кумир.

Вы, сверстники мои, меня поймёте:

Не золочёный нужен мне мундир,

Не жемчуг, не рубин и не сапфир.

Чего мне надо? Все – в конечном счёте!

Сапфир морей, горящих в полусне,

Жемчужина звезды на зорьке алой

И песня золотая на струне.

Все прошлое богатство обнищало,

Эпоха нарождается при мне.

Мне двадцать лет. Вся жизнь моя – начало.

 

15 (Магистрал)

 

Мне двадцать лет. Вся жизнь моя – начало.

Я только буду, но еще не был.

Души заветной сердце не встречало:

Бывал влюблённым я, но не любил.

Ещё мой бриг не тронулся с причала,

Ещё я ничего не совершил,

Но чувствую томленье гордых сил

Во мне уже поэзия звучала.

Я слышу эхо древности седой,

Я чую зов эпохи молодой.

О, как пронзительны ее призывы!

Что ждёт меня? Забвенье или пир?

Но я иду, бесстрашный и счастливый:

Мне двадцать лет. Передо мною мир!

 

1920

Симферополь

 

Я мог бы вот так: усесться против...

 

Я мог бы вот так: усесться против

И всё глядеть на тебя и глядеть,

Всё бытовое откинув, бросив,

Забыв о тревожных криках газет.

 

Как нежно до слез поставлена шея,

Как вся ты извечной сквозишь новизной.

Я только глядел бы, душой хорошея,

Как хорошеют у моря весной,

 

Когда на ракушках соль, будто иней,

Когда тишина еще кажется синей,

А там, вдали, где скалистый проход,-

Огнями очерченный пароход...

 

Зачем я подумал о пароходе?

Шезлонг на палубе... Дамский плед...

Ведь счастье всё равно не приходит

К тому, кто за ним не стремится вслед.

 

1961

 

Я это видел!

 

Можно не слушать народных сказаний,

Не верить газетным столбцам,

Но я это видел. Своими глазами.

Понимаете? Видел. Сам.

 

Вот тут дорога. А там вон - взгорье.

Меж нами

     вот этак -

                ров.

Из этого рва поднимается горе.

Горе без берегов.

 

Нет! Об этом нельзя словами...

Тут надо рычать! Рыдать!

Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,

Заржавленной, как руда.

 

Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.

Может быть, партизаны? Нет.

Вот лежит лопоухий Колька -

Ему одиннадцать лет.

 

Тут вся родня его. Хутор «Веселый».

Весь «Самострой» - сто двадцать дворов

Ближние станции, ближние села -

Все заложников выслали в ров.

 

Лежат, сидят, всползают на бруствер.

У каждого жест. Удивительно свой!

Зима в мертвеце заморозила чувство,

С которым смерть принимал живой,

 

И трупы бредят, грозят, ненавидят...

Как митинг, шумит эта мертвая тишь.

В каком бы их ни свалило виде -

Глазами, оскалом, шеей, плечами

Они пререкаются с палачами,

Они восклицают: «Не победишь!»

 

Парень. Он совсем налегке.

Грудь распахнута из протеста.

Одна нога в худом сапоге,

Другая сияет лаком протеза.

Легкий снежок валит и валит...

Грудь распахнул молодой инвалид.

Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»

Поперхнулся. Упал. Застыл.

Но часовым над лежбищем смерти

Торчит воткнутый в землю костыль.

И ярость мертвого не застыла:

Она фронтовых окликает из тыла,

Она водрузила костыль, как древко,

И веха ее видна далеко.

 

Бабка. Эта погибла стоя,

Встала из трупов и так умерла.

Лицо ее, славное и простое,

Черная судорога свела.

Ветер колышет ее отрепье...

В левой орбите застыл сургуч,

Но правое око глубоко в небе

Между разрывами туч.

И в этом упреке Деве Пречистой

Рушенье веры десятков лет:

«Коли на свете живут фашисты,

Стало быть, бога нет».

 

Рядом истерзанная еврейка.

При ней ребенок. Совсем как во сне.

С какой заботой детская шейка

Повязана маминым серым кашне...

Матери сердцу не изменили:

Идя на расстрел, под пулю идя,

За час, за полчаса до могилы

Мать от простуды спасала дитя.

Но даже и смерть для них не разлука:

Невластны теперь над ними враги -

И рыжая струйка

            из детского уха

Стекает

      в горсть

              материнской

                        руки.

 

Как страшно об этом писать. Как жутко.

Но надо. Надо! Пиши!

Фашизму теперь не отделаться шуткой:

Ты вымерил низость фашистской души,

Ты осознал во всей ее фальши

«Сентиментальность» пруссацких грез,

Так пусть же

           сквозь их

                   голубые

                         вальсы

Торчит материнская эта горсть.

 

Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,

Ты за руку их поймал - уличи!

Ты видишь, как пулею бронебойной

Дробили нас палачи,

Так загреми же, как Дант, как Овидий,

Пусть зарыдает природа сама,

Если

    все это

           сам ты

                 видел

И не сошел с ума.

 

Но молча стою я над страшной могилой.

Что слова? Истлели слова.

Было время - писал я о милой,

О щелканье соловья.

 

Казалось бы, что в этой теме такого?

Правда? А между тем

Попробуй найти настоящее слово

Даже для этих тем.

 

А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,

Но строчки... глуше вареных вязиг.

Нет, товарищи: этой муки

Не выразит язык.

 

Он слишком привычен, поэтому бледен.

Слишком изящен, поэтому скуп,

К неумолимой грамматике сведен

Каждый крик, слетающий с губ.

 

Здесь нужно бы... Нужно созвать бы вече,

Из всех племен от древка до древка

И взять от каждого все человечье,

Все, прорвавшееся сквозь века,-

Вопли, хрипы, вздохи и стоны,

Эхо нашествий, погромов, резни...

Не это ль

       наречье

             муки бездонной

    Словам искомым сродни?

 

Но есть у нас и такая речь,

Которая всяких слов горячее:

Врагов осыпает проклятьем картечь.

Глаголом пророков гремят батареи.

Вы слышите трубы на рубежах?

Смятение... Крики... Бледнеют громилы.

Бегут! Но некуда им убежать

От вашей кровавой могилы.

 

Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.

Травою взойдите у этих высот.

Кто вас увидел, отныне навеки

Все ваши раны в душе унесет.

 

Ров... Поэмой ли скажешь о нем?

Семь тысяч трупов.

              Семиты... Славяне...

Да! Об этом нельзя словами.

Огнем! Только огнем!

 

1942, Керчь

про войну