Кондор
Голубой, с меховою опушкой,
Обвивающей пеною зоб,
И с морщинисто-лысой макушкой,
С шоколадновым гребнем на лоб –
Над ущельями в хаосе диком
Он угрюмо оглядывал тьму.
Для чего и родиться великим,
Если не с кем сразиться ему?
1915
Автопортрет
Я вижу в зеркалах суровое лицо,
Пролёт широких век и сдвинутые брови,
У рта надутых мышц жестокое кольцо
И губы цвета чёрной крови.
Я вижу низкий лоб, упрямый срез волос,
Глаза, знакомые с огнём творящих болей.
И из угрюмых черт мне веет силой гроз,
Суровою жестокостью и волей.
1916
Жёлтый
Нет, я не вспомню – где, когда,
В каких эпохах и пустынях
У глаз моих, от ночи синих,
Певала лёгкая вода.
Сосать болтливую струю
По вечерам сходили лоси,
И собирал я на откосе
Кровь распалённую мою.
И не забыть мне этот хряск
Крестца, рассечённого лапой,
Его зарезанного храпа
И тела конвульсивный пляск.
Не помню – где. Но и теперь,
Когда забьётся жилка туго
На шее брата или друга,
Во мне ворочается зверь.
И вянет бойкий разговор,
И пальцы прыгают в колено,
И я с усилием на стены
Перевожу свой жёлтый взор.
1916-1917
Триолет
Девушка у моря бродит с тихим пеньем,
Золотые ноги в жёлтых босоножках.
Ветер лепит юбку к животу, коленям;
Девушка у моря бродит с тихим пеньем
С голыми ногами, но в манто осеннем,
И глядит, как мчится лето по дорожке.
Девушка у моря бродит с тихим пеньем,
Золотые ноги в жёлтых босоножках.
1917
Не могу понять…
Понимаю, что жалит гадюка
Заблудившегося порося,
Понимаю, что хищная щука
Перекусывает карася,
Что орёл, унеся черепаху,
Разбивает её о скалу,
И что муха – мир её праху –
Звенит в паутинном углу;
Понимаю, что дикобраз
Дикобраза обходит с краю,
И что ворон ворону глаз
Не выклюет – понимаю,
Но того, что издревле, от века,
Просвещаясь на каждом шагу,
На замок человек человека
Запирает, – понять не могу!!
1919, Севастополь
Мадам Эн-Эн
Нельзя на допросе бравировать, право,
Но и робеть, конечно, нельзя.
Красивая женщина хищного нрава
Допрашивала, по страницам скользя.
Поскольку все трое были студенты,
Мадам вспоминала университет:
Мелькали «презумпции», «прецеденты»,
Но я на всё отвечаю: «Нет!»
Но я, стараясь не падать духом,
Гнал свои мысли куда-то вбок.
Чтоб сделаться внутренне тугоухим,
Безмятежным, как голубок,
И этим ничуть не выдать испуга,
Унять в коленках проклятую дрожь,
Иначе не только эта хапуга –
Я сам себя не поставлю в грош.
Она говорила мне: «Образумьтесь!
Карьеру кладёте вы на весы»,
А я размышлял среди всяких презумпций:
«Какого цвета на ней трусы?»
(В раскрытых дверях, просыпаясь нередко,
Дежурит жандармская борода.)
«Розовые? Едва ли: брюнетка.
Синие? Вряд ли: она молода».
– Сосед! – шепчу я. – Одно лишь слово:
Какого цвета трусы на мадам?
– Трусы? А чёрт их знает! Лиловы.
Слушайте: мы ж накануне драм…
И он опять повторяет всё то же:
Мол, сам не знает, откуда ружьё.
Но что за вкус у всей молодёжи?
Лиловых не может быть у неё.
Входит конвой. Загремели скамьями.
Сейчас уведут. Но каков же ответ?
И я с деревянными желваками
Спросил: «Какой ваш любимый цвет?»
Она улыбнулась: «Какой? Лимонный».
Меня затолкали в спину и бок.
Но я ухмылялся, чуть-чуть охмелённый,
От хитрой интимности счастлив, как бог.
1920, Симферополь. Тюрьма
Мотькэ-Малхамовес
Новелла
Красные краги. Галифе из бархата.
Где-то за локтями шахматный пиджак.
Мотькэ-Малхамовес считался за монарха
И любил родительного падежа.
Полчаса назад – усики нафабрены,
По горлу рубчик, об глаз пятно –
Он как вроде балабус обошёл фабрику,
Он! А знаменитэр ин Одэсс блатной.
Там в корпусах ходовые девочки,
У них ещё деньжата за ночной «марьяж» –
Сонька, и Любка, и Шурочка Первая,
Которую отбил у всего ворья.
Те повыходили, – но снаружи не сердятся,
Размотали чулок и, пожалуйста, – на…
Вы ж понимаете: для такого мердэра
Что там может значить бабья война?..
Мотькэ хорошо. Чем плоха профессия?
Фирма работает – и ваших нет.
На губе окурок подмигивает весело,
Солнце обляпало носы штиблет.
Но тут вышел номер: сзади рабочие.
Сутенёр на тень позыривает скосу…
Вдруг: «Стой!» Цап за лапу:
«Кар-роче…»
Брови вороном на хребет носа.
Губы до горла лицо врезали,
Зубы от злобы враскошь – пемзой…
Оробели ребята… Обмякло желе-то…
Взяла тута оторопь и Тамбов, и Пензу.
Мотькэ-Малхамовес идёт по Коллонтаевской…
Сдрейфили хамулы, – холера им в живот!..
Он уже расходился, руками махается
И ищет положить глаз на живое.
И вдруг ему встрелись и совсем-таки нечаянно
Хунчик-дер-Заика и Сашка Жмых.
Ну, как полагается, завернули в чайную
И долго гиргиркали за стаканом на троих.
А на завтра днём меж домов пятиярусных
К магазину «Ювелир М. Гуревич и сын»
Подкатил. Грузовик. Содрогаясь. Яростно.
Волоча. Потроха. У мускулистых. Шин.
Магазин стал. Под наблюдением «приказчика»
Зелёных и рыжих два бородача
Не спеша выносили сундуки и ящики
И с шофёром нагружали оцинкованный чан.
Когда же подошли биржевые зайцы,
Задние колеса прямо в них навели:
«Я извиняюсь: магазин перебирается,
На следующем квартале есть ещё один ювелир».
Внутри ж сам хозяин и все покупатели
Внавалку, как бараны, пёрли в стену,
Налезли на мозоли и опять-таки пятились,
И один дёр другого за штаны тянул.
А над ними с фасоном главного махера,
Успев отскочь до дверей смерить,
Мотькэ-Малхамовес за хвост размахивал
Синим перцем фаршированную смерть.
«Господин Гуревич, вы неважно выглядите,
Может быть, что-нибудь, не дай бог, съели?
Молодой человек, дайте ж место родителю!
Что это за такое, на самом деле.
А вы? Эй, псс!.. Белый галстук!.. Тросточка…
Извинить за выраженье, – вы теряете брюк.
Мне чтобы было за ваши косточки –
Вы же так простудитесь: на самом сентябрю».
«Нет, кроме шуток, – что вы смотрите, как цуцики?
Вы ввозили сюда, мы вывозим туда.
В наше время, во время революции,
Надо же какое-нибудь разделение труда».
Никакая статуя и никакой памятник
Ни тут, ни за границей, ни где-нибудь ещё,
Наверно, не рассаживались так нагло в памяти,
Как вот этот вот налётчик, кривоногий чёрт.
В конце же концов, когда все были как пьяницы,
Он поставил бомбу коло самых дверей:
«Ша! Эта бомба уже от взгляда взрывается,
И только через час в ней потухнет вред…»
Но только их зажмурили через шторы рыжие,
Мотькэ с автобуса закричал: «Мура!
Какую жар-птицу вы там думаете высиживать?
Ведь это же не бомба, а просто бурак…»
1923
Русская девушка
Если ты пленился Россией,
Хочешь понять до корней
Эту душу, что нет красивей,
Это сердце, что нет верней, –
Не копайся в учёных книгах
И в преданиях старины,
А взгляни среди пажитей тихих
Лишь на девушку нашей страны.
Ты увидишь в глазах широких
Синий север высоких широт:
В них – легенда о светлых сроках,
В них – живой этой верой народ.
По разлёту крылатых линий
Меховых тёмно-русых бровей
Ты почуешь порыв соколиный
Неуёмных русских кровей,
А какая упрямая сила
В очертаньях этого рта!
В этой девушке – вся Россия,
Вся до родинки разлита.
Погляди на летящую гривку,
На лихую посадку её,
Когда с поля на стриженом Сивке
Скачет в галках через жнивьё.
Платье знаменем по ветру плещет,
Серебром полотна звеня,
А она, пригибая плечи,
Только гонит и гонит коня.
А она упоённо хохочет
И несётся вперёд, вперёд:
Если изгородь – перескочит,
Если рытвина – махом берёт.
1930
Читатель стиха
Розоватеньким, жёлтеньким, сереньким критикам,
а также критикам переливчатого цвета шанжан
Муза! Как ни грусти, ни сетуй,
А вывод мой, к сожаленью таков:
Среди миллионов, читающих газету,
Девять десятых не читает стихов.
Иного к поэтам влечёт их полемика,
Однако с затишьем и этот стихал…
Но есть
одно
лихое
племя,
Живущее на побережье стиха.
Это уже не просто читатель,
Не первый встречный и не любой.
Он не стучит по рифмам, как дятел,
Не бродит в образах, как слепой,
Не ждёт воспитанья от каждой точки,
Не умиляется от пустяка –
Совсем по-иному подходит к строчке
Читатель стиха.
Он видит звуки,
слышит краски,
Чувствует пафос, юмор, игру,
И свои пузырьки литературные карасики
Ему не всучат за жемчужью икру;
Ему не внушить, рассказавши про заек,
Что это львы,
да Толстые притом!
(Кстати сказать, вдохновенный прозаик
В его глазах – поэтический том.)
Иной читатель только в дороге,
Пейзаж пропускает, ищет любовь,
По вкусу ему Бальмонт и Доронин,
А больше беф-строганов или плов.
А наш, овеянный нашими снами,
Сам горит, как летящий болид,
А наш, как родственник, дышит с нами
И знает, что у кого болит…
Иной читатель – прочёл и двигай,
Давай другого. А первый катись!
А наш, как с девушкой, дружит с книгой…
Читатель стиха – артист.
Он ещё смутен, этот читатель,
Он ещё назревает, как бой,
Его меж нулей не учли в Госиздате,
Но он
управляет
нашей судьбой!
Как часто бездушные критикококки
Душат стих, как чума котят,
И под завесой густой дымогогии
В глобус землю втиснуть хотят;
Сколько раз, отброшен на мель,
Рычишь:
«Надоело! К чёрту! Согнули!»
И, как малиновую карамель,
Со смаком глотнул бы кислую пулю…
И вдруг получишь огрызок листка
Откуда-нибудь из-за бухты Посьета:
Это великий читатель стиха
Почувствовал боль своего поэта.
И снова, зажавши хохот в зубах,
Живёшь, как будто полмира выиграл!
И снова идёшь
Среди воя собак
Своей. Привычной. Поступью. Тигра.
1932, Пароход «Pronto» (Норвегия), Берингово море
Считалка
Дочке моей Таточке
Снег, снег, первый снег,
Чур, я первый, раньше всех.
Я пойду, пойду, пойду
По замёрзшему пруду,
Побегу скорей потом
По дороге в Жучкин дом
И скажу ей: «Здравствуй, Жуча,
Я с тобою не вожуся,
На мизинчик не дружу,
Оттого что весь дрожу.
А дрожу я отчего?
Оттого что ничего
Ничего что оттого что
Даже туфель нету вот что
На твоихних на ногах
Это про-
сто:
ах!
Первый раз такое в мире –
Босиком на все четыре.
Погляди же глупый пёс,
Выставь нос
На мороз:
Все щенята ма-леньки
Надевают ва-ленки,
А большие собаки
Надевают сапоги».
1932, Пароход «Совет», Японское море
Портрет моей матери
Нехай маты усмехнётся,
Заплакана маты.
Шевченко
Она подымается на пятый этаж,
Мелкая старушка с горькими слезами.
Лестница та же, и дверь всё та ж…
Но как волнуется! Точно экзамен.
Прыгают губы. Под сердцем нудит.
За дверью глухо звучит пианино.
С медной таблички бесстрастно глядит
Чужая жизнь родного сына.
Здесь кухня в шутку зовётся «лог»,
«Рыцарской залой» – столовая,
Послеобеденный чай – файф-о-клок
(Кто его знает, что за слово?)
И всё это комнатное арго
Полно игнорирующего уюта.
Она себя чувствует здесь каргой,
Севшей на шкаф и взирающей люто.
Но наконец нажимает звонок.
Его холодок остаётся на пальцах.
Слушает… Вот! Это стук его ног.
Да-да. Это он. Её мальчик.
В последний раз поправляет платок…
На лестницу бурно вырвался Штраус.
Я ей улыбаюсь, снимаю пальто,
Чмокаю в щёку. Стараюсь.
Она так мизерна. Может быть, я
Слишком басю? Я дьявольски кроток.
Это лучшие миги её бытия,
Она на минуту чувствует отдых.
И вместе с убогой лысой лисой
С души стекают ледовые оползни.
Её вековечное лицо
Опять становится симферопольским.
И слушаю этот милый слог,
И крымский пейзаж оживает снова…
Как в зимнем сене сухой василёк,
В речи попадается татарское слово.
Но вдруг исчезают «сенап» и «шашла»,
Лицо старушки сведено драмой:
Слышится внучкин голос: «Мама!
Чёрненькая бабушка пришла».
И входит жена, и зовёт пить чай.
И мы неестественно выходим из комнаты.
Старушка идёт, как сама печаль,
А мы с женой, как виновные в чём-то…
И к «чёрненькой бабушке» из-за стола
Розовая тёща встаёт и кланяется,
Подчерица вскакивает, как стрела,
Вспрыгивает женина племянница.
И каждый считает, что он не прав.
И все выстраиваются по линии,
Как будто в воздухе летят Эринии,
Богини материнских прав.
Но гранд-парада почётный строй
Старушка встречает горькой усмешкой:
Она себя чувствует здесь турой,
Стиснутой королевой и пешками.
Корни обиды глубоко вросли.
Сыновий лик осквернён отныне,
Как иудейский Иерусалим,
Ставший вдруг христианской святыней.
А что ей почёт? Это так… По годам.
От победителей нет признанья.
Она лишь попавшая к господам
Ихнего сына старая няня…
И дымная трудовая рука
В когтях и мозолях – рука вороны –
Делает к сахару два рывка
И вдруг становится как бы варёной,
Как пронзённой мильонами глаз…
И так ей муторно, как от болести,
Точно рука у неё зажглась
Огненной казнью на Лобном месте.
И всё молчит. То ли тема узка,
То ли напротив: миф для трагедии.
Берёт она два небольших куска,
Хотя ей очень хочется третий.
И я с раздраженьем хватаю ещё
И, улыбаясь, кладу в её чашку.
«К чему?» Она поднимает плечо –
И всем становится тяжко.
Потом жена её снова зовёт,
Уложит, укроет оленьей шубой.
И снится ей, что она живёт
Вместе с сыном в таврической глуби;
Что нет у него ни жены, ни детей.
Она в чулке бережёт его тыщи…
К чему? Зачем? Неизвестно и ей.
Просто так. Для духовной пищи.
Потом очнётся, как от вина,
Вздохнёт, отлежится и скажет сторожко:
«Дал бы, сынок, сахарку старушке,
Но только пускай не знает она».
И я, подмигнув, забираюсь в «лог»
И зазываю жену из «зала»:
«Дай-ка, рыжик, для мамы кулёк,
Но так, чтобы ты, понимаешь, не знала!»
И мать уходит. Держась за карниз,
Бережно ставя ноги друг к дружке,
Шажок за шажком ковыляет вниз,
Вся деревянненькая, как игрушка,
Кутая сахар в заштопанный плед,
Вся истекая убогою ранкой,
Прокуренный чадом кухонных лет,
Старый, изуродованный жизнью ангел.
И мать уходит. И мгла клубится.
От верхней лампочки дома темно.
Как чёрная совесть отцеубийцы,
Гигантская тень восстала за мной.
А мать уходит. Горбатым жуком
В страшную пропасть этажной громады,
Как в прах. Как в гроб. Шажок за шажком.
Моя дорогая. Заплакана маты…
1933, Ледокол «Челюскин», Мыс Рыркарпий
Ничего не случилось, пожалуй
Ничего не случилось, пожалуй,
Просто шла кавалерия вниз:
Впереди комиссар возмужалый,
В стороне молодой гармонист.
Небеса о грозе и не помнят.
Пела проволока за столбом.
Горожанки глядели из комнат,
И меж ними одна в голубом.
Ничего не случилось, пожалуй,
Просто шла кавалерия вниз:
Впереди комиссар возмужалый,
В стороне молодой гармонист.
Молодой, золотой, загорелый,
Он рванул и оскалил коня:
Это в синих глазах загорелось
Бирюзою пятно из окна.
Ничего не случилось, пожалуй,
Просто шла кавалерия вниз:
Впереди комиссар возмужалый,
В стороне молодой гармонист.
Комиссарское сердце из боя
Вышло громким и чёрным, как гром,
И по нём-то пятно голубое
Голубиным скользнуло пером.
Ничего не случилось, пожалуй,
Просто шла кавалерия вниз:
Впереди комиссар возмужалый,
В стороне молодой гармонист.
Вот пошли по базару и в горку –
Перетоп лошадей вороных…
Но один расстегнул гимнастёрку,
И зарылся другой в воротник.
Ничего не случилось, пожалуй,
Просто шла кавалерия вниз:
Впереди комиссар возмужалый,
В стороне молодой гармонист.
1933, Ледовитый океан, Поход 8 челюскинцев
© Илья Сельвинский, 1915–1933.
© 45-я параллель, 2020.