Игорь Шкляревский

Игорь Шкляревский

Новый Монтень № 9 (393) от 21 марта 2017 года

Золотая блесна. Книга радостей и утешений (часть 3)

Окончание

 

* * *

 

Днём ещё лето, а вечером и утром осень пронизывает холодком. Рябь набегает на лицо, и мой двойник со спиннингом стареет прямо на глазах, а мне стареть нельзя. Я не подсвечник и не статуэтка в лавке антиквара, где уважают старость.

Я знаю, где живу, здесь мне никто не скажет: «Старшим преимущество».

Какие-то шуршавые слова, как попрошайки с шамкающим ртом.

В оригинале звук отчётливый и величавый:

– Сэниорэс приорэс! Что означает – старшим преимущество. Латынь.

Рябь улеглась, лицо помолодело. Я подымаюсь по крутому склону – без одышки, мне стареть нельзя.

Марухин и Олег уплыли на попутной лодке за провизией, и я – один, иду и громко повторяю:

– Сэниорэс приорэс!

 

* * *

 

Белая кружка, соль, зелёный огурец на ледниковом камне… Интуитивно я люблю привычные цвета.

Когда моя жена купила чёрную посуду (на тарелке муху не увидишь), в моём сознании возник сигнал опасности, как на дозиметре возле «Добрянки».

Оттуда я ушёл, не задевая ивы.

Поджариваю сало на костре, завариваю чай и ставлю кружку на другой валун, слегка затопленный, быстрей остынет.

Марухин и Олег спускаются с холма, я вижу вспышку на блесне Олега.

Блуждающий мираж библейских рыболовов. Безлюдье приближает к прошлому…

 

* * *

(На тропе)

 

– Почему-то они выбирали меня. Уже тогда. И кем я только не был!

В пятнадцать лет, еще не целовавший, я был развратником, и на столе у нас в 12 ночи танцевали девушки.

Там же мать проверяла тетради, на другой половине стола.

– Ещё придумают и не такое.

– Дай Бог дожить!

– Ещё узнаешь о себе такие чудеса, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

– Дай Бог дожить!

 

* * *

(На тропе)

 

Лапландский серебристый мох, свисающий с куста, обрисовал знакомое лицо с волнистой бородой.

– Вы нравитесь себе, синьора? ­ спросил художник, сдернув покрывало с небольшой картины.

– Ой!

– Что-то вас огорчает?

– Здесь я такая хитрая.

– Нет, вы таинственная.

– А где цепочка с золотым сердечком?

– Цепочка отвлекала.

– Кольцо не нарисовано. С рубином…

– Ну, синьора, если картина вам не нравится, вот ваш задаток.

– А если кое-что подрисовать?

– Подрисовать? Затея интересная, – сказал, смеясь морщинами, художник, – напишите ваши пожелания…

И вот она идёт мощёным переулком и бормочет:

– Цепочку не нарисовал, кольцо с рубином не нарисовал, как будто у меня нет украшений, я же не бедная.

У синьоры Паолы войдёшь и видишь на стене портрет, больше окна, а этот маленький. Надо было заказать её художнику. Я так и сделаю!

Глаза блеснули, каблуки зацокали бодрее. И появилась странная улыбка Моны Лизы, та самая…

Кого здесь только не увидишь сквозь серебристый мох, свисающий над головой, пока проходит дождевая туча.

 

– Комар под пленкой оглушил меня, как будто я сидел под колоколом.

– Контузия! – смеётся брат.

 

Под баркалабовскими грозами в июле мы отбегали ночью от костра, ложились на лугу и накрывались плёнкой. Дождь пробегал по нашим спинам. В отверстие, оставленное для дыхания, текла такая свежесть, что земля кренилась…

 

* * *

 

Ночью прошла гроза, и я боюсь проспать сбитые ветром яблоки.

В овражном переулке, что ведёт к базару, яблони свешиваются над деревянным тротуаром и над лестницей. Надо только прибежать туда пораньше и наберёшь кошёлку «белого налива»… Упавшие на землю яблоки – ничьи. Срывать нельзя, а что упало, то пропало. Только бы не проспать!

В открытое окно текут потоки свежести, и голова моя пьянеет, я лежу на воздухе и засыпаю… А когда проснусь, яблоки все подберут – до следующей грозы. А когда она соберётся? Может, ночью ни одной не будет или начнут громыхать недели через две, летние яблоки уже уплывут к торговкам. Эти – первые, самые вкусные и дорогие. Мать приносит с базара два яблока, брату и мне.

От волнения и от обиды, как будто я уже проспал, больно кусаю губы, стараясь превозмочь своё безволие. Силы небесные меня затягивают в сон, диван плывет, и я опять кусаю губы.

Лежу с открытыми глазами и смотрю в сверкающее чёрное окно, смотрю на мокрый серебристый тополь. Совесть моя чиста, мне трудно не заснуть, но я не думаю об этом и ничего не знаю о нечистой совести.

Нет, лучше я дождусь рассвета во дворе.

Тихо встаю, беру клеёнчатую сумку, теперь таких не делают, и тихо открываю дверь. На улице светлей, чем дома, потому что больше неба. Бегу по мокрому булыжнику. Пожарный переулок, запахи развалин и сараев, кинотеатр «Родина» с Тарзаном на афише, в скверике возле скамеек блестят селёдочные головы, вонючий рыбный магазин и… лестница, ведущая через овраг к базару. Спускаюсь в яблоневый переулок и вижу прямо под ногами в лужах, в траве, в канаве – белые большие яблоки. И на дощатом тротуаре. В июле даже буквы округляются – июль. И если падает с баржи коробка, то от неё расходятся круги, а не квадраты.

Я подбираю яблоки, прохладные и мокрые, и вздрагиваю, – на крыльце стоит старик, хозяин сада.

Он говорит:

– Бери, бери, не бойся.

Я молча прохожу мимо него и слышу:

– Кто рано встаёт, тому Бог даёт.

Я быстро набираю полную кошёлку, она оттягивает руку, в овраге – тишина, враги все спят, по скользкой лестнице взлетаю в город и бегу домой. Всем хватит! И брату, и отцу, и матери. Во дворе я вытираю о рубаху яблоко, надкусываю, и тонкий запах «белого налива» долго висит после меня в подъезде. Об этом я не думаю.

И тот старик, измученный бессонницами или совестью, и лестница, ведущая через овраг, и яблоки на мокрых досках исчезли навсегда с такой щемящей безвозвратностью, с такой невозвратимостью, что в Могилёв я больше не приеду.

 

* * *

 

Шли по тропе, и я сказал Марухину:

– В глазах какой-то голый куст и лодочный сарай. Зачем они сейчас возникли?

– Причуды памяти…

– Но почему невзрачные места? Столько было роскошных закатов! На Сояне, на Керети… Так нет же, голый куст, канава вдоль забора… Необъяснимое сочувствие невзрачному.

Тропа сужается, и я молчу. Спиной не разговаривают. В глазах – река. Осины. Мокрый мох… «Классические мифы древних греков», книга, купленная в Умбе.

– Почему ты смеёшься?

– Я упрощаю мифологию!

– А можно вслух?

– Нарцисс не мог сидеть так долго над водой без удочки и без горбушки хлеба, натёртой чесноком.

Невыразимый звук согласия…

– Когда я убегал на Днепр, мать говорила:

– На целый день не уходи.

А отец говорил:

– Захочет есть, вернётся.

Марухин сел на мокрый мох и стонет от восторга.

– Нарцисс… Захочет есть, вернётся!

 

* * *

(На Сояне)

 

Усилия античного солдата, вооруженного пращой, и спиннингиста с двухкилограммовой сумкой – примерно одинаковые.

Измученные, мы пришли домой. Не было сил сготовить ужин.

Из двух лошалых самок достали недозрелую икру, обычно мы их отпускаем, но этим рыбам не повезло, слишком глубоко застряли в челюстях крючки.

Икру обдали кипятком и съели по тарелке свернувшегося плотного белка, похожего на недоваренный горох.

Проснулись мы одновременно от внезапной боли. К горлу подкатывала тошнота. Марухин выбежал из дома, зажимая рот.

Даже испорченная сёмга не вызывает отравлений. Лосось «с душком» у местных жителей считается деликатесом, как у французов сыр «Рокфор».

– Диагноз – отравление белками, – весело сказал Марухин, – мы съели по тарелке витаминов!

Всю ночь мы пили чай, инстинкты самоизлечения нам подсказали, что лучше не ложиться, чтобы вода быстрей промыла печень. Если лежишь, в твоём желудке – озеро, если стоишь – река.

К утру пришли в себя и затряслись от смеха.

– Допустим, у тебя есть миллиард, – сказал я бледному Марухину, – а твоему желудку хватит четырёх картофелин. Даже тарелку семужьей икры ты съесть не смог!

– Миллиард, это сто миллионов?

– Нет, это тысяча миллионов.

– Кошмар!

– Если считать руками, потратишь три или четыре месяца.

– Какими бумажками?

– Сотенными.

– Четыре месяца?

– Если считать и днем и ночью. А десятками – несколько лет.

– Миллиард – это что-то тоскливое, лучше миллион.

– Но без любимых книг…

– Почему?

– Потому что перечитать «Три мушкетера» или «Тиля Уленшпигеля» для деловых людей – непозволительная роскошь.

– Лучше сто тысяч с Тилем Уленшпигелем.

– А с Геккельбери Финном? Помнишь, он постучался к людям. «Это всего лишь я, Гек Финн».

– В придачу ничего не надо!

 

* * *

 

В открытое окно влетали мотыльки, и в Могилёве наступало лето.

Под лампочкой без абажура мать проверяла школьные тетради, последние. Отец готовил ужин. Брат проявлял в кладовой фотографии, а я читал истории кладоискателей, вдыхая запахи укропа и картофеля.

И это было счастье.

 

* * *

 

Любимых книг всего-то ничего, до весны не хватает. Как же я не выучил их наизусть, всё время перечитывая? Ведь я же помню. где вычерпывал из лодки воду консервной банкой с надписью «Фасоль», возле какой канавы с одуванчиками завязывал шнурок.

Уютный свет в углу и тайна незапечатления – спасительная в полосе дождей и прозябания.

 

* * *

 

Под звёздами, после бутылки «Кьянти», я говорю, обняв Марухина и брата:

– Время и место пребывания живого существа в необозримости Вселенной не имеет времени и места, а юридическая тяжба этого несуществующего существа с другим отсутствующим собирателем невидимых с Луны квадратных метров является научным подтверждением существования зеркальной бесконечности, когда присутствие ничтожного почти непостижимо.

Чем беспредельнее пространство, тем бесконечней уменьшение обратной меры. И миллион – это микрон, а миллиард – микроб среди других мельчайших инфузорий, когда мы левым глазом смотрим в микроскоп, а правым – в телескоп. Я предлагаю выпить за Рокфеллера. Он заглянул туда и загулял в нарядных шёлковых рубахах. Брызги шампанского! – у края бесконечного отсутствия.

– Придется выпить, – говорит Марухин и уточняет: – Предпоследняя…

 

* * *

 

Утром во сне болели руки. Изрезанные леской пальцы опухли, трещины не заживают, им надо дать покой и ничего не делать, а это значит не ловить, но не ловить я не могу и ничего не делать не могу – за счёт Олега и Марухина, пальцы у них такие же истерзанные, холодная вода ломает наши руки, ноющие до локтей, я засыпаю позже всех и слышу стоны. Утром я говорю:

– Вы стонете по очереди.

– Гуси уже летят.

– Лебеди, – уточняет Олег. Ложку он держит, не сгибая пальцы, и я прямыми пальцами завариваю чай, открываю консервы.

Забавно быть примитивнее своих возможностей, одновременно восхищаясь совершенством человеческого мозга, координацией движений, как это всё возникло?! Израненные пальцы дарят изумление, раньше мне в голову не приходило такое осознание своих возможностей, а вместе с ним оттенков радости, которых раньше не было, их тончайшую связь с управляющей силой сознания, гармонией нервной системы.

Я с удивлением смотрю на брата, на Марухина, смотрю на две необъяснимых тайны, и тишина безлюдья обостряет изумление перед реальностью биологического чуда. Так и с ума сойдёшь от новизны того, что было для тебя таким обычным.

 

* * *

 

Инспектор Тишин получил зарплату и пересчитывает новые бумажки негнущимися пальцами, стараясь расслоить купюру.

– Олег, они не слиплись?

– Нет, – говорит Олег, – не слиплись.

– А бывает, новые слипаются.

Олег сочувственно молчит.

Пересчитав зарплату, Тишин махнул рукой. Идёт по деревянным тротуарам в магазин, и доски прогибаются.

– Тишин! Зачем они тебе? Эликсир бессмертия не продаётся.

Остановился. Возвращается.

– Бессмертие – абсурд! Ну сколько будет длиться детство человека? Тысячи лет? Это же дети – паразиты.

– Время растянут в сознании, минута превратится в год.

– Ну и сколько ты будешь пить чай?

– На конторке всю рыбу выловят, – сказал Марухин.

– Тогда вперёд!

Мотор – 12 лошадиных сил, звенит и превращает небо в колокол.

Марухин принимает на себя потоки холода, а я сижу спиной к нему и вижу убегающее время…

 

Шумит порог. Вода переплетает звуки, похожие на плач и смех. Отголоски далёкого хора витают над водоворотами и струями, над глыбами отполированных зеркальных валунов; причудливый мираж воздушных колебаний, висящих надо мной, напоминает мне, что есть другие гласные, неуловимые для слуха, незнакомые.

Замечу заодно, что эта книга – для прерывистого чтения.

 

Сегодня мне приснилось слово, которого нет в русском словаре. Красивое и легкое, как синьорина, как синьор. Я проснулся счастливый. Марухин и Олег заметили, что я всё время улыбаюсь.

– Игорь что-то скрывает.

– Нашёл струю! И где-то недалеко…

Я взял тетрадь и вышел на крыльцо, чтобы впервые написать приснившееся слово, и вдруг оно исчезло, растворилось.

Только что я держал его перед глазами, как же так? Я забыл его звучание и начертание.

В отчаянье я повторял все буквы алфавита с надеждой – зацепиться, вспомнить, увидеть между ними щель, в которую спрятались буквы.

Мычал – в забытых судорогах речи, среди холодных валунов и острой свежести воды, трясясь от перенапряжения, коверкая слова и составляя звуки, я был почти взаправду там, где не было ни итальянской, ни китайской речи, я говорил на всех возможных языках, не понимая смысла (как буквы ни сложи, получишь слово на каком-нибудь наречии – родном или чужом).

Забыл! Забыл! Забыл!

 

* * *

 

Бывает, прилетит с туманом что-то щемящее, невыразимое, только душа на вздохе всхлипывает, как расстегнувшийся баян, свисающий с плеча слепого баяниста. И ты не знаешь, что же это было, даже вернёшься к месту, где возникло это состояние, но не вернёшь…

 

* * *

 

Дрожа от свежести, я рыскал по росе в намокших башмаках, выдёргивал крючок из серебристой челюсти чехони и что-то бормотал в языческом экстазе на языке исчезнувших племён, а солнце опускалось.

Четырнадцатилетний рыболов, я знал места, где у меня могли отнять моих чехоней, и обходил возможную засаду. Это был исторический опыт, запрятанный в потёмках памяти.

Все человечество однажды разделилось на убегающих и настигающих, и я принадлежал к той половине, которая спасалась от погони. В своих фантазиях я часто прятался и что-то знаю… Убегать интереснее, чем настигать.

 

Взлетев по лестнице на городскую кручу, я замедлял шаги при свете фонарей. Страх исчезал и вместе с ним куда-то исчезали молекулы таинственных кислот, в которых закодированы все набеги и засады.

После Чернобыля мне снился сон… Оглядываясь, я и брат переплываем Сож на плоскодонке и уходим лугами, заросшими сорной травой.

Дозиметр я выбросил в кусты, лучше не слушать писк и не смотреть, как набегают цифры.

В пустой деревне далеко слышны удары падающих яблок, и мы идём туда…

Брат говорит:

– Теперь они нас не найдут!

 

* * *

 

Над Кандалакшей и над Умбой моросят дожди, все побережье затянуло. Читал «Словарь античности» и наслаждался прозябанием, как будто я сбежал в унылую Халкиду.

Мокрые куры во дворе, и Аристотель с чашкой сыродоя…

Он убежал! В Халкиде есть вино, есть козий сыр, они приятнее цикуты.

Его ученики, привыкшие к ходьбе перипатетики, с мешками книг и рукописей ночью шли на север. Светильники не погасили, пусть думают, что их учитель дома.

Шли в темноте, оглядываясь и прислушиваясь. Днём отсыпались в зарослях орешника. Не доверяли даже пастухам.

Сократ не убежал. Он не умел записывать и выпил яд. Всё ненаписанное гениальнее, если не дали записать.

Но сыродой приятнее цикуты. По правде говоря, я не прочёл трактаты Аристотеля (материя, эстетика), но я люблю его за то, что он бежал, не дался, не позволил им надавливать ногами на живот и прижигать железом, проверяя качество своей работы.

В темноте с рыбаком переплыли залив, отделяющий остров Эмбею от Греции.

– Пусть караулят свет! – сказал весёлый Аристотель, вдыхая кислый запах сыродоя.

 

Навьюченные рюкзаками, Марухин и Олег выходят из моторной лодки.

– Привет, перипатетики!

– О, это что-то новое.

– Нет, очень старое, философы-натуралисты из лицея Аристотеля, они беседовали на ходу.

– Так это мы! – смеется брат. – Пе-ри-па-те-ти-ки.

 

* * *

 

Весёлый ужин без числа и года…

– В лунные ночи там появляются мерцающие браконьеры, дробильщики слюды. Они выходят из земли и ставят сети, спрятанные под кустами. Суп из слюды не сваришь.

– Там карьер, – уточняет Панков, – я был у них заложником, пока стояла сеть. Потом исчезли…

– Ты пропустил начало.

– Вот ужас! Мы идём – они стоят и светятся. На волосах и на одежде – слюдяная пыль переливается и вспыхивает, но сходство с марсианами опровергает лексика с преобладающими «ять».

Слава Богу, свои!

 

* * *

 

Инспектор Тишин – инвалид реки. Пальцы его хрустят, колени щелкают, а в рюкзаке у Тишина – ти-ши-на. Зарплата меньше, чем у продавца в киоске, но никуда он не уедет. И Харьковский останется в Сояне. Я знаю, что их держит. Азарт погони, которой миллионы лет – от мамонта и до Марухина.

– В Умбе ты покупаешь сахар-рафинад, а в Варзугу привозишь сахарный песок, – сказал нам Тишин.

– Ну и что? Мы будем посыпать морошку!

Тишин махнул рукой, и мы поехали.

 

– Дальше дорога будет хуже.

– Неужели бывает хуже?

– Машина не выдержит тряски.

– А мы?

– Резина и металл изнашиваются быстрей живой материи, – сказал философ Тишин, – знаешь, сколько лодочных моторов я пережил? Сколько напильников, отверток, гаечных ключей… А сколько чайников! Резиновые сапоги – на два сезона. Надо немного подождать, пока отступит море.

 

Олег нашёл родник, подвесил чайник над огнём, Марухин расстелил клеёнку, нарезал хлеба и открыл консервы.

– А почему живая человеческая кожа, задень крючком и проступает кровь, выносливей резины и брезента?

Слушая Тишина, я молча вспомнил тёмные заборы и переулки юности, где отвлекал погоню от приятеля, он был хромым, и в свете фонаря, когда они отстали, увидел на ладони белую полоску…

Пальцы мои были липкими от крови, в кустах поранил руку, но царапина в минуту затянулась от страха или от волнения.

 

* * *

 

Остановились возле «Корабля» – продолговатого гранитного холма, где добывают аметисты. Я подобрал осколок, переливающийся на изломе лиловыми лучами.

– Сакральный камень византийских императоров…

Мы оглянулись. Из бревенчатой сторожки полигона возник интеллигентный сторож и вежливо сказал:

– Мечтаю закурить.

Марухин выделил ему несколько пачек сигарет.

– Я не во сне? – спросил счастливый сторож.

В знак благодарности он одарил нас целым рюкзаком сиреневых сияний.

– Привет из Византии.

До устья Варзуги мы ехали песчаной полосой отлива, идеально ровной, упоительной после ухабов.

Море плескалось под колёсами, а слева простирались Кузоменьские пески, безлюдные заветренные дюны, печальные, как детская любовь.

 

– Только в свою реку идёт она из Баренцева моря и Атлантического океана, только в свою реку, минуя все другие. Неповторимый вкус родной воды запечатлён её тончайшим осязанием… Дальше думать боюсь.

Заборщиков, инспектор Варзуги, достал никелированную фляжку, подарок за собачью службу от коллег по ревматизму.

– За Варзугу?

– Нет, за ухабы…

Вся Варзуга была в кругах и всплесках.

– За ухабы от Умбы до Варзуги!

 

* * *

 

Развёрнутые спальные мешки с рисунками материков и океанов, с жирафами и пальмами – наши географические одеяла.

Нарядная клеёнка на столе, железная коробка с чаем и белые эмалированные кружки до стены продолжают приятное глазу пространство, – владения Марухина перед набегами Панкова, правда, не более чем половецкими, преувеличенными в «Слове о полку», что подтверждает подлинность и время написания, хотя при чём тут время?

– Дружину твою, князь, птицы крыльями приодели…

 

На Сояне есть место, где ручей напоминает голос Дмитрия Сергеевича Лихачёва, его негромкий смех за чаем в Комарове.

В свой день рождения он подарил мне ручку с золотым пером и каждодневную тетрадь в красивом переплёте, «для стихов», а я записывал в ней связки чисел, выпадавших на рулетке: 21–12, 29–36…

Произошло признание, и Лихачёв смеялся, как вода, под ивами на перекатах.

 

* * *

 

– И Сулб уже не течёт серебристыми струями к Переяславлю, и Двина помутнела под криками половецкими (вброд перешли Двину)…

– На Немиге снопы головами стелют, молотят цепами железными, жизнь кладут на току, веют душу от тела…

При чём тут Оссиан с его риторикой?

– Скрипят телеги в полуночи, будто лебеди заметались…

– Рцы! – пронзительная ось несмазанного колеса.

– Волки воем в оврагах грозу подзывают…

Какой-то белорус из Полоцка (Ходына?) гипнотизирует века метафорами гениальной силы, белкой течёт по древу речь Бояна, в Киеве слышит, как звонят Всеславу в Полоцке колокола, и увлекает ритмом скачки, – в пятницу спозаранок потоптали полки половецкие, и пречет в буквах карканье (говор галочий пробудился), и удлиняет строчку, – «перегородили русичи широкую степь щитами», и на ходу роняет поговорки – «с конца копья вскормлены. Что тебе Волгу, вёслами расплескать?». И завораживает звуками «а Игорь рече: – О, Донче!». Как такое возникло в XII веке среди повествовательной риторики?

Ну, феномен, феномен перед долгим прозябанием без Архимеда и без Авиценны. Не повезло с завоевателями. Европу – Древний Рим, а нас – колым.

И ко всему – Гольфстрим не должен был сворачивать налево (так нам сказал учитель географии), но вопреки вращению Земли шарахнулся от нас.

Я и теперь, бывает, бормочу, затапливая печь на Умбе: – Не туда повернул.

Холодный пол, холодная одежда, как будто собираюсь в школу и стучу зубами. Но радио гремит, играет «Марш нахимовцев»:

 

– Солнце сияет ясное,
Здравствуй, страна прекрасная

 

На валенках скрипят алмазы снега, и воробей, которого я подобрал в сугробе и напоил слюной, чирикает за пазухой. Чив-чив, живём!

 

И наступает лето! На тёмном серебре Днепра застыл мой поплавок; и набегает рябь, пронизывая до озноба такой невыразимой жалостью, как в «Слове о полку…». Но поплавок притапливает густера! Ого, какая густера – на сковородку! Еще бы две таких…

 

* * *

 

Вода в реке все время подымается. На водомерной палке каждый день мы делаем зарубки. Пока не остановится и не начнёт спадать, ничего не поймаешь.

Игорь Чепелев включил и слушает транзистор.

– Ну что там у людей?

– Ну что у них…

Заходится беззвучным смехом.

– Чёрный квадрат Малевича показывают в Амстердаме.

– Панков, – коварно спрашивает Чепелев, – что ты об этом думаешь?

– Что я думаю?

– Ну, продолжай…

– Я ремонтировал квартиру. Квадратный метр покрасочных работ стоит сорок четыре рубля.

– Александр! – с восторгом произносит Чепелев и с утонченной грустью провокатора заманивает в разговор Панкова.

– А очереди в галерею? Ах, гениально! Александр, что ты думаешь о них?

– Я думаю, а не сварить ли нам картошки и заодно проверим качество засола.

– Панков сошёл с блесны!

Счастливый смех в уютном теплом доме.

Я вижу этот дом внутри и в то же время – тёмный, мокрый, одинокий – со стороны, как будто вышел за водой. Необъяснимое двойное зрение.

 

Олег нашёл в кустах оборванную сеть, распутал и повесил над плитой – сушить грибы.

Так странно, просыпаясь, видеть в ячеях для сельди подосиновики.

Наглядное пособие для неожиданных соединений и возможностей.

 

Ночью возникла смутная догадка… На всякий случай, чтобы не забыть, бросаю на пол сломанную сигарету и смеюсь, аккуратный Марухин подымет её, и я не вспомню, что же это было…

 

* * *

 

Высвистывая полонез Огинского, Панков меняет леску на катушке, а Игорь Чепелев сидит напротив и смотрит с умилением.

– Александр! Давай поговорим.

– О чём?

– Об утончённом счастье одиночества…

– Поговори об этом с Игорем Шкляревским.

– А я хочу с тобой.

– Счастье одиночества?

– Ну, продолжай.

– Это когда ты ловишь на Большом пороге, а я на Малом. А утончённое счастье одиночества, это когда ты ловишь на Мегре, а я на Сояне.

В углу Олега – носовые звуки, уже невыразимые письмом.

– Александр! Ты так не думаешь, ты не такой. Я подарил вам две реки. Я научил вас медленно вести блесну…

– А Игорь?

– Что Игорь? Я тащил его рюкзак.

 

* * *

(1974 г.)

 

Из Долгощелья на моторной лодке мы приплыли в Сояну. На берегу стояли мрачные дома, в окнах было темно, и только два окна светились в доме на горе.

Мы постучали в мокрую дверь и стали извиняться за вторжение.

– Входите, дом с собой не носят, – сказал хозяин.

 

Есть тайные опознавательные знаки, по ним здесь узнают своих. И получается, что незнакомый гость с указательным пальцем, изрезанным леской, и никуда его не спрячешь за ужином, за чашкой чая, промокший гость со спиннингами в тубусе, как будто он –проектировщик (хозяин только усмехнётся), найдёт ночлег и ужин. И килограммов десять соли крупного помола ему отсыплет тайный член речного ордена. И где ловить, расскажет голосом, шершавым, как пшеница, когда её пересыпаешь из мешка…

 

Был тихий, пасмурный, прохладный вечер. Мы подошли к «Горшку», – вода на повороте как бы закипает пеной.

Игорь Чепелев сделал заброс и побледнел. Удилище его согнулось. Сёмга на леске вылетела из потока! Закувыркалась через голову, разметывая воду жёсткими ударами хвоста.

Счастливый Чепелев зажмурился от солнца, возникшего лишь на мгновение, и крикнул:

– Игорь! Мы нашли реку.

 

* * *

 

Вношу дрова и слышу голос брата.

– Грибники даже в лесу идут по правой стороне дороги. По привычке они соблюдают правила уличного движения.

– Это ты подметил?

– Это подметил Игорь. Мы пропускали их вперёд и двигались по левой стороне.

– Да, это тонкие манёвры, – отмечает Чепелев, поглядывая на Панкова.

– Александр!

– Ну чего тебе?

– Как ты думаешь, почему в двадцатом веке дамы не падают в обморок? Ведь человек физически не изменился.

– Дамы падали в обморок, чтобы привлечь к себе внимание и возбудить упругостью спины того, кто их подхватывал.

– Значит, столько лет они притворялись?

– В Петербурге в 1815 году ходила секретная брошюра, перевод с французского, «Как падать в обморок».

– Не может быть!

– Барышни охотно покупали её и репетировали плавные падения на руки кавалеров. Ах! – и визжали от восторга.

– Ну вот, а мы им верили… Олег, ты спишь?

– Ещё не сплю.

– Расскажи нам что-нибудь о первых чувствах, но с благоговением.

Сыплется тонкое толчёное стекло…

– Сам расскажи с благоговением!

 

Вхожу с ведром воды и слышу голос Чепелева.

– Александр! А знаешь, сколько производят пудры, губной помады, лака для ногтей? Больше, чем удобрений! Все облака пропахли парфюмерией, все ангелы. Ты иногда их видишь?

– Я попадал в них из рогатки.

– Что?

– Возле нашего дома стояла церковь без крыши, мы стреляли ворон из рогаток и попадали в нарисованных ангелов.

– Александр, ты не виноват, в твоих действиях не было умысла.

– Одному я попал прямо в глаз!

Марухин поперхнулся чаем и перекрестился.

– Сколько тебе было лет?

– Дай вспомнить, лет двенадцать или тринадцать.

– Он тебя простил.

– Интересно, что у меня после этого вскочил ячмень.

– Вот! Ты легко отделался.

– Промыли чаем…

Из Чепелева сыплется хрусталь!

 

Что-то неуловимое исчезло в воздухе.

Несколько дней назад я мог с закрытыми глазами сказать, где мы идем: болото, ельник… Да, это запахи, исчезнувшие ночью, и настроение, навеянное их отсутствием. Солнце уже не нагревает смолы, и цветы, и запахи исчезли.

 

* * *

 

Под вечер Тишин в плоскодонной лодке привёз нам старые обшарпанные стулья и произносит речь:

– Всё человечество сидит на стульях, на коврах, на корточках, три знаменитых позы. А табурет – ни то ни сё, спина не отдыхает, откинуться назад нельзя, даже рубаху не повесишь. Табурет – для родственника из провинции с непринятым подарком, «сало мы не едим». Табурет, – распаляется Тишин, – это отсутствие в тылу засадного полка, на Куликовом поле. Это Ватерлоо.

– О, – говорит Олег, – мы оценили и принимаем с благодарностью.

Довольный Тишин уплывает вверх по реке, в засаду. В Умбе работы нет, все вышли на тропу. Привёз и всё, и никакой стратегии. Для собственного удовольствия привёз нам стулья и уплыл.

Что-то ещё пришло ему на ум, хотел добавить, но мотор завёлся…

Стулья стоят на берегу, пустые.

– Надо внести их в дом.

– Пускай проветрятся.

Оставили их до утра. Так странно было видеть из окна четыре стула на безлюдной Умбе.

 

* * *

 

Солнце заходит, и Панков поёт, перебирая струны на гитаре:

 

– У ней следы проказы на руках,
На ней татуированные знаки…

 

Что-то сиротское и журавлиное дрожит в его приятном голосе, и даже Чепелев тактично выжидает с терпением на время очарованной змеи.

Панков поёт:

 

– Эх, тополя и клёны облетают,
а меня во вторник расстреляют.

 

Солнце заходит за осинами, просвечивая их насквозь.

Панков поёт над зеркалом вечерней Умбы, а у Марухина в руке картофелина, наполовину неочищенная, и для него почти невыносимо – не очистить её до конца, не положить в кастрюлю, я вижу по его лицу, что он старается забыть о ней, преодолеть себя, и прихожу ему на помощь – аплодирую Панкову.

Картофельная кожура спиралью падает в ведро, кастрюля на плите. Марухин даже руки сполоснул. Теперь он может слушать Александра, не раздваиваясь.

 

– Не жалею, не зову, не плачу…

 

* * *

 

Вода в реке уже такая стылая, что руки ноют до костей и отдаёт в затылке, но Чепелев купается недалеко от берега, Марухин тоже обжигает нервы и ломает вены, насилуя заветный замысел тепла и света в первоначальной капле человечества.

Олег и я предпочитаем душ за домом. Ведро с отверстиями на берёзе и замкнутая душевая, обтянутая плёнкой.

Согреем два ведра воды и наслаждаемся – под стаями гусей в холодном небе.

– Онг, онг…

– Ого-го-го!

У нас одни и те же восклицания. Приятно иногда поговорить на языке гусей и растереться чистым полотенцем, не нарушая тайну африканской заводи.

 

* * *

 

Под ёлкой возле Малого порога мы развели огонь и заварили чай.

– Александр!

– Ну, что ты там придумал? – благодушно спрашивает Панков.

– У тебя есть бриллианты?

– Бриллиантов у меня нет.

– А пальто из леопарда?

– Меха я не ношу.

– Хотя бы шапка из хорька?

– У меня есть шерстяная шапка.

– А у тебя, Олег, есть что-нибудь из горностая? Ну вот, ни у кого нет лисьих шапок и жакетов из ондатры.

– Ну и что из этого?

– А то, что 96 процентов меховых изделий из леопардов, котиков, бельков, песцов, лисиц и белок – носят женщины. Сколько женщин сейчас проживает в северном полушарии?

– Миллионов пятьсот…

– Допустим, триста пятьдесят. Зажиточных – одна десятая, тридцать пять миллионов. Помножь их на лисиц, койотов, норок, соболей. На диких козликов, на горностаев…

– Ужас!

– А знаешь сколько нужно шкурок, чтобы сшить манто? Варфоломеевская ночь зверей к 8 Марта.

 

Мощный удар на плесе!

Круги ещё расходятся, а Чепелев уже послал блесну туда, где выплеснулась рыба.

– Сидит!

И, судя по изгибу жёсткого удилища, большая рыба. Сосредоточенный и бледный Игорь угадывает ее броски и ослабляет тормоз, изматывая сёмгу.

– Не торопись, она ещё рванёт.

И снова визг катушки, ноющая леска… хриплый голос Чепелева:

– Села на все три крючка.

Марухин грустно смотрит на Панкова: вот, был кумир и нет кумира, эта рыба покрупнее пойманной Панковым.

Она сверкает платиновым брюхом, только с моря, широкая и мощная, килограммов на пятнадцать. Сёмга уже на отмели – хватает воздух жабрами. В одно мгновение, переложив удилище из правой в левую руку, Чепелев берёт её за хвост, широкий жёсткий хвостовой плавник не позволяет ей выскользнуть из цепких пальцев человека, выносит ослепительную сёмгу с блесной во рту. Всё! Остаётся вырезать блесну из пасти.

– Александр, леска очень хорошая, спасибо, но, беседуя с тобой… – Марухин смотрит на Панкова так выразительно.

И снова – смех… На берегу безлюдной Варзины, под низким серым небом с пустыми горизонтами. Там дальше нет людей, и мы смеёмся где-то во Вселенной, четыре существа, возникшие так ненадолго на планете, которая случайно оказалась на идеальном расстоянии от солнца и в сочетаниях воды, тепла и света возникла зрячая икринка человечества и разные другие капли таинственных созданий с хвостами, с чешуей.

Дух Одиночества, тоскуя в бесконечности, затеял их в какой-то африканской заводи, дух, дуновение, дыхание… И все философы, великие биологи, лауреаты  Нобелевской премии, шпионы кардинала Ришелье, иезуиты генерала Игнатия Лойолы не сумели узнать, кто раскрасил крылья мотылька…

 

* * *

 

Под сапогами на крыльце скрипят кристаллы инея. Вокруг сверкает острый холод неба, не хочется туда смотреть.

Возьмёшь охапку дров и, передернувшись, вбегаешь в тёплый дом, не притворяясь гением осенней ночи.

Вот керосиновая лампа, сияющая метра на четыре вокруг стола. Сковорода с поджаренной форелью, аккуратно нарезанный хлеб.

Тень брата на бревенчатой стене… Он перемешивает угли кочергой, соединяя вечера людей, тысячи лет смотревших на огонь в своих домах.

Я забываю, что над нами бездна, безразличная к нам, и я к ней безразличен. Непонимание её умнее «понимания»…

 

Ни Паскаль, ни Эйнштейн ничего не сказали о вечности и бесконечности, только сержант-сверхсрочник с выбритыми скулами соединяет время и пространство, приказывая новобранцам:

– Копайте от забора до обеда!

В отличие от вечности, которая абстрактна и существует у меня в сознании, бесконечность реальна. Чихать она хотела на число, она – здесь слово неуместное, но иначе не скажешь.

Весь ужас в том, что она длиннее мысли…

И колокольчики на донных удочках осенней ночью отвлекают меня от бессилия перед Вселенной.

– Как же так, ни конца ни края, такого не может быть…

– Тише, звонит колокольчик!

 

* * *

 

Осенней ночью на Березине светился окнами наш деревянный дом. Тончайшие дожди покалывали шею и ладони. В коридоре стояли корзины с грибами.

Некляев что-то бормотал в плену счастливых наваждений, вытряхивал из глаз боровики. Еще он не забрёл, как рыболов с графитовым удилищем, под линии высоковольтных передач, где ноющая сталь предупреждает человека. В доме было тепло, но холодком уже тянуло в ноги от дверей.

– Напомни через пять минут, – сказал Олег, – добавим уксус.

Секунды тикали, а я смотрел на них, не соглашаясь с исчезающим… Осталось только слово. В него не надо добавлять укроп и соль, чеснок и семена горчицы. Олег уже собрал их и командует:

– Укладывайте рыжики слоями, не так, пластинками надо кверху, и каждый слой пересыпайте солью, а я займусь маслятами.

Выходишь на крыльцо – Березина в тумане, по ивам пробегает свет.

– К нам кто-то едет.

– Это Сенькин, – говорит Олег.

Сияющий, он входит и кричит (он плохо слышит):

– За километр запах залетел в машину!

 

* * *

 

Солнце насквозь просвечивает перекаты. На мелководье – галька и песок, засеянные золотыми точками, фантазия струящейся воды и преломлений света. И уходить не хочется, так радостно стоять в реке с живым уловом. У брата – килограммов пять оттягивает шёлковую нитку, привязанную к поясу.

– Олег, спадут штаны!

А впереди у нас – сверкают перекаты Хариусиный и Жемчужный.

Летит со свистом шнур, вытягиваясь в линию.

Ну хватит, хватит! И нельзя уйти. В глазах – танцуют пятна света на песке, изрезанном узорами перловниц и жемчужниц; едва родившись, шустрые жемчужницы стараются прилипнуть к жабрам сёмги, живут на них и всасывают перламутровое молоко, а потом отпадают. Только такие раковины – с жемчугом.

– Вот настоящая, возьми.

– Пускай лежит!

Выходим из воды и золотые точки плавают в глазах, я их несу домой… Они ещё нам пригодятся!

 

* * *

(Под вереницами гусей)

 

Гуси кричат за облаком, и в магазине слышно, дверь открыта, что летят казарки. У них отчетливые ноющие голоса.

– Гуси Рим спасли, а римляне их съели! Могли бы выделить лужок и озерцо.

Продавщица насмешливо слушает нас.

– Десять буханок хлеба, десять килограммов соли, пятьдесят коробок спичек.

Выходим на крыльцо и слышим:

– Онг! Онг!

– Гусь, – говорит Панков, – любит, чтобы его долго тушили.

– Очень любит, – смеётся Олег.

– Онг! Онг!

В солнечном холоде над Умбой пролетают гуси.

 

…В лесу все мокрое, костёр дымит, зубы стучат по кружке, озябший сон пронизывают крики селезней. Пора идти домой.

Обычно девять километров мы проходим за полтора часа, если молчим, но молчание удлиняет дорогу, и получается, что мы приходим раньше, но в пути мы дольше… Такого быть не может! Не понимаю времени и не ношу часы. Тайна, которой нет.

 

Олег принёс дрова, растапливает печь и ставит чайник… Я засыпаю за столом. Во сне стоит невыпитая кружка чая, и нету сил в блаженстве изнурения освежить пересохшее горло, нету сил дотянуться до неё рукой, но у меня в запасе это удовольствие, что-то всегда должно быть впереди, мечта о кружке чая… Она стоит во сне и наяву, реальность и мечта соединились, не дай вам Бог разбогатеть на старости. О чём-то я ещё подумал, полуисчезая. Проснусь и выпью чай, без сахара! Как интересно иногда мечтать о том, что есть.

 

* * *

 

Бедности я не боюсь, на старость не коплю, в компании не жду, когда другие вытащат бумажники. Старость свою я обеспечил книгами и золотыми листьями, упавшими сегодня ночью на крыльцо, на плёсы, на тропу.

В одно мгновение я проживаю годы, которые ещё не прожил, и вот я стар и очень одинок, и все мои друзья отсутствуют по самой уважительной причине.

И только книга – мой последний друг, единственное утешение ещё живых, но никому не нужных, включающих в своей берлоге свет и наслаждающихся плавленым сырком на белом хлебе, они остались с ней, отзванивая чайной ложкой время счастья и предвкушая изумительные превращения в любимых персонажей.

И это – книга! С библиотечным штампом, формуляр заполнен до отказа, такая длинная за ней стояла очередь и руки детства стерли позолоту. Я оказался там, когда её списали, и унёс домой.

В компьютере теперь – любая книга, но я не вижу их, а книги надо видеть.

Когда я ночью выбираю книгу для пребывания в ином пространстве или времени, когда ищу целительную книгу, спасаясь от тоски, от одиночества, от подлости людей, когда я выбираю книгу, я должен видеть их.

Один предатель перенёс их в лоджию, но человек он впечатлительный, ночью лежит и слышит на балконе кашель.

Хозяину квартиры. Заявление:

– В лоджии стало холодно и сыро. Убедительно просим перенести больного Чехова к мусоропроводу на лестничной площадке.

Дефо, Дюма, Оскар Уайльд, Сервантес.

К утру я засыпаю с книгой на подушке, не на компьютере же засыпать лицом, не на пластмассе ноутбука.

Меня им не поймать!

Крапивин рассказал мне сон: на леске бушевала сёмга. Он оглянулся – за спиной инспектор, и в лодке на реке – инспектор.

– Всё равно вы меня не поймаете!

– А это почему?

– А я сейчас проснусь, – сказал Крапивин и проснулся.

Такой весёлый сон с дырой в заборе.

Меня им не поймать! Сейчас проснусь, и старости как не бывало, а книги всё стоят, и между ними – щели. Нашла кого ловить своими ноутбуками.

 

* * *

(Легенда о Сервантесе)

 

Заготовитель провианта для испанского королевского флота, солдат Мигель Сервантес, потерявший руку в морском бою, завёз домой бочонок масла и мешок муки, но по доносу наблюдательных соседей (детишки стали веселей и больше бегают) был осуждён и отбывает срок в Севилье, где сочиняет длинную пародию на рыцарский роман про хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского.

Тюремный двор перебегает надзиратель с платком на голове.

Жара скрутила листья и стручки акаций. В Севилье очень жарко, а в тюрьме прохладно, и на свободу выходить не хочется. Там нищета, а здесь дают баланду и вино. Осадок можно выливать в чернила, добавляя сажу.

Сегодня он почувствовал, что книга заскучала.

Парализованной рукой во сне ловил метафору и не поймал.

Два надзирателя вкатили бак с баландой, толкуя о своем.

– С утра поеду к мельнику.

– Возьми и мне мешок.

И вот она – метафора! И Дон Кихот с копьём наперевес летит на ветряную мельницу.

Подсказка Бога через надзирателя, незлого хлебореза.

Нет, это вор сказал ему:

– Поеду к брату, буду жить на мельнице, там изготовлю новый инструмент…

И подвигнул. Обнять его! Отдать монету, спрятанную в башмаке.

И сочинять, подмигивая человечеству, всё зная наперед… Могила затерялась, и Дон Кихот уехал навсегда из скучной книги. Не захотел смешить испанских пастухов. Великие творения чудят, не подчиняясь замыслу.

Одна метафора, подсказанная вором или надзирателем, и вместо старика с тарелкой на усохшей голове – бессмертный Дон Кихот, превосходящий славой Бонапарта и Александра Македонского, одна метафора…

А вот ещё одна. Проворный Санчо разболтал муку и на щите печёт пшеничные лепёшки, а Дон Кихот снял раскалённые доспехи и опустил худые ноги в холодок ручья.

Забыл, не записал. Досрочное освобождение – под жгучий зной с монетой в башмаке. Суконные штаны в жару усугубляют унижения.

Мигель Сервантес изгнан на свободу.

 

* * *

 

Тень вертолёта, догоняя нас, скользит по краю тундры. Внизу стоят озёра без названий, в них никогда не отражались люди. Мы летим на Тиман…

 

* * *

 

– Меркурий – это чайник на костре!

– Так близко к Солнцу?

– Очень близко.

– А Венера?

– Венера дальше Меркурия.

– Насколько дальше?

– Как отодвинутая от костра кастрюля… Надо её ещё немного отодвинуть, жаркое пригорит.

– А что на Марсе?

– На Марсе минус двести…

– Даже слушать – уши замерзают.

Сии познания, как говорили звездочёты, – из школьной «Астрономии», которую я подобрал на лестничной площадке.

– Меркурий закипел! – смеётся брат.

 

* * *

 

Выходим на тропу, и всё блестит – мох, валуны. Лучи дробятся в каплях, образуя временные бриллианты.

Спускаемся в каньон и на ходу налаживаем спиннинги. Вода, пронизанная солнцем, подсказывает тёмную блесну, покрытую погасшим оловом. К цевью заточенного тройника привязываю красные шерстинки, чтобы они играли на струе, воссоздавая трепет.

 

* * *

 

На горизонте подымался дым одинокого костра.

– Это биологи, они едят моллюсков и морских червей.

– Сырыми?

– Немного варят – уточнил Олег, – здесь мало дров.

– Может, попробуем моллюсков?

Я видел, – их притягивает к одинокому костру. Забавный парадокс безлюдья… Сюда мы убегаем от людей, а здесь мы радуемся человеку.

 

* * *

(Видение, возникшее на лётном поле в Долгощельи 
во время ожидания Ан-2)

 

Уходящие за горизонт вереницы людей тянулись к молчаливым кораблям-баракам.

По обе стороны стояли альбиносы с повязками эвакуаторов. Уши у них были залеплены зелёным пластилином, неустаревшая уловка Одиссея.

– Значит, в чём-то они уязвимы, – подумал поэт.

Вокруг валялись крылья истребителей и перевёрнутые танки, разрезанные пополам.

Молебны не спасли…

Мелодии Чайковского и Нино Рота не проникали через пластилин.

В толпе изгнанников, прихрамывая, шёл поэт с любимой удочкой и старым чемоданом, и это он подумал о пришельцах:

– Отказ от молчаливого общения лишит их чувства превосходства.

Им всё понятно. А поэтические образы? Метафоры, свисающие яблоками с тополей?

Он молча стал читать стихи:

 

Окуная лицо в облака,
долго пьем холодок родника,
отползая с улыбкой смиренной
в неподвижную тёплую тень.
Долго тянется день

в этой жизни мгновенной.

 

У них в глазах возникло несогласие.

 

– Лес над рекою зелёный склонился,
жёлтый в реке отразился…

 

Головы их поворачивались, отыскивая время, исчезнувшее между жёлтым и зелёным.

 

– Так близко небо грозовое,
такая лёгкость и тоска,
что вспоминаешь сквозь века
своё отсутствие живое.
 

Они оглядывались…

 

– Дай мне всё! Я не стану богаче.
Всё возьми! Я не стану бедней.

 

Возникла паника. Он продолжал читать.

 

– Ну что нам стоит до парома
дойти за полтора часа?
Совсем недалеко от дома
стоят далёкие леса.

 

И что нам стоит до затона
дойти, валяя дурака?
Совсем недалеко от дома
течёт далёкая река.

 

Он видел, как внутри себя они искали выход за пределы логики и натыкались на слепые стены. Он продолжал читать:

 

Пиджак Рембо пошит из синей ночи,
к воротнику приколот махаон…

 

*

За бездарность, за робость свою

ненавижу себя и наглею.

Я люблю тебя, свято люблю
и в лицо твоё нагло курю,
потому что я благоговею!

 

Он продолжал читать!

 

Вот старость вижу я во сне.
Огромной белой глыбой снега
она уже нависла с неба
и держится

на тишине…

 

Их лица сморщились, симметрию перекосило. Непонимание ломало изнутри перегородки Интернета. Не находя обочины, они «пустили сок» и потекли какой-то яркой ядовитой смазкой.

Уже открыто, вслух – он продолжал читать!

 

Мелькнули в книге белые страницы,
и не пеняй на типографский брак.
С 14-й – улетели птицы!
С 16-й ручей удрал в овраг!
И лес в леса ушёл

из этой книги…

 

Сила сёмги в потоке становится силой потока.

Он продолжал читать!

 

Вода смотрела мальчику в глаза.
На сиротливой отмели песчаной,
забыв себя, он смутно вспоминал
себя – ещё до своего рожденья.
Смотрел на убегающую воду
и радостно её не понимал

 

Всепонимание трещало в них и вспыхивало по цепи. «Закоротило», как сказал бы жэковский электрик.

– Тупицы! – весело крикнул поэт и замахнулся удочкой, как на гусей.

И это было нестерпимым унижением. Их серебристые посудины, похожие на скороварки, повисли над толпой и улетучились, исчезли, как воздушные шары, когда-то он сбивал их из рогатки!

В другом конце толпы уже возник спаситель человечества.

– Я предъявил им ультиматум… Взорвать урановые склады… – долетали оттуда слова.

Его уже несли восторженные толпы. Чуть припоздавшие образовали свиту. Вокруг уже стояло оцепление.

– Туда нас не пропустят! – весело сказал поэт, оберегая удочку в ужасной давке.

– Да и нечего там делать. Лучше уеду на рыбалку, – на всю жизнь.

 

* * *

 

Стояла золотая осень! Мы прилетели на Мегру и целый день ловили в ямах над порогами.

– Что-то здесь не так, – сказал Марухин.

– Что не так?

– Не знаю… Но Мегра не такая тревожная. И подосиновики были ярче.

– Ярче были от страха! Лицензия, которая лежит в твоём кармане, их погасила.

– Порви лицензию, Марухин, – советует Олег и, прикрывая рот, смеётся. Сентябрь – для души, а к стоматологу можно пойти и в слякоть.

У Чепелева на лице – презрение.

– Затоптали тропу. Где они были раньше, эти клерки с банковскими картами, чтобы нищему нечего было подать? Это моя река.

– Уже не твоя. Они уже на Умбе, на Поное, на Варзуге.

 

– Мы бежали по тундре,
по широкой равнине.
– По-тун-дре… – пел у костра Панков.

 

Панкова нет… Осенний ветер гонит с тундры облака. Отходишь от горелого холма, Олег, Марухин, Чепелев сидят, прижатые к пустому горизонту.

– Снизу кто-то плывёт.

– Пускай плывёт.

Не поворачивая голову на звук мотора, седой Марухин смотрит в никуда.

А Игорь Чепелев готовит свой салат из огурцов, крапивы, головастиков… Он не согласен с установленным пределом, и удочка – его антенна для переговоров с Богом.

– Надо взбодрить костёр…

 

В эту ночь мне приснился счастливый Марухин.

Он сказал: – Игорь, мы никогда не умрём. Мы остаёмся в «Золотой блесне»!

 

Текст печатается с ведома автора

и по разрешению редколлегии журнала «Знамя»

 

Иллюстрации:

картины, графика и фотомонтаж выполнены

художником Владимиром Беляковым (город Устюжна Вологодской области:

Владимир – один из первых иллюстраторов печатного издания «45-я параллель»

 

_____

* Начало: «45-я параллель» № 7 (391) от 1 марта 2017 года

Продолжение: «45-я параллель» № 8 (392) от 11 марта 2017 года