Игорь Лукшт

Игорь Лукшт

Четвёртое измерение № 6 (282) от 21 февраля 2014 г.

Подборка: Под сводом открытых небес

Чарка на посох

 

Ушли,  поклонившись  младенцу, волхвы…

Густые снега заметают округу –

замёрзшее озеро, лодки, лачуги

и берег покатый с клоками травы.

Под хриплые вздохи  студёного норда,

на землю нисходят крахмальные орды,

в утробах шурша облаков кочевых.

Печатью ложится холодный покров

на дранку бараков  и золото храмов,

 харчевни, жилища, кладбищенский  мрамор,

на реки во льду и горбины мостов.

Прозрачна  печаль, словно чарка на посох, –

всё сыплется сонно небесное просо,

мир светел, как лунь, отрешён и суров...

Испей свою чашу, калика, молчком,

нам с детства дарована тёплая доля –

петь гимны в тисках золочёной неволи

да оды слагать окровавленным ртом…

Но с нами дорога, и небо, и слово.

Но нищая муза к скитаньям готова –

кого же ты в хоженье славишь своём?

 

«Влекома любовью и болью, по ком

рыдает душа в долгих шелестах вьюги?

Скрипит над державой заржавленный  флюгер –

всё царь, всё разбойник, всё шут с бубенцом,

то юг полыхает, то запад дымится…

И мечется сердце в багряной темнице,

 и горло тревожит мольбой и стихом...

 С псалтырью и хлебом, нежданы никем,

 под небом высоким угрюмой отчизны

 по градам и весям, от детства  до тризны,

 поём ли,  глаголем  в негромкой строке

 о Боге и свете! О льве златокудром…

 Пусть будет язык наш, как снег, целомудрен,

 как звёздная россыпь на Млечной реке»…

 

Смеркается рано, мой  певческий брат.

Крещенье.  Крепчает январская стужа –

позёмка  над вёрстами дальними кружит,

и путь непокойный метелью чреват.

Лишь белая чайка, в смятенье и хладе,

над нами поводит крылом в снегопаде,

и горние крохи ей клюв серебрят.

 

Дорога на Ярославль

 

Олегу Горшкову

Евгению Коновалову

 

В метельной мути древняя земля,

укрытая лавинами печали,

пластами леденеющих перин,

во снах блаженных спящие поля

с бегущими белёсыми смерчами,

где избы, как сомнамбулы, качают

дымком седин.

Под вьюгою склоняя древеса,

кресты столбов с куделью бесконечной

влекутся вдоль обочин ледяных

сквозь белые безлюдные леса,

сиротство стужи пьют в тоске извечной,

погребены в сугробах млечной гречи

и тишины.

Не го - мо - ни! В слезах ли, немоте –

пригубь печаль и стынь цикуты белой

сквозь льдистую проталину стекла…

Метёт, метёт на вепревой версте,

бараночным серьёзным занят делом,

водитель со щекой орозовелой,

что так кругла,

ворча, дорогу взором ворожит,

спина ковшом, и  где-то под Ершовым

откроет дверь замерзшую… Легка,

впорхнёт пичуга в облаке снежин,

в жемчужном свете северных покровов.

Горит румянец в ворохе вишнёвом

воротничка,

как бубенцы, мерцают в полумгле

сосульки из-под шапочки лиловой

над крохотными блюдцами ушей…

Господень дар в унылом феврале

под глыбою  эпохи ледниковой –

сквозь тёмные хрустальные оковы

остывших дней.

Как свет из бездны вьюжистых небес,

предвестие и звук грядущей встречи –

«друзья мои, прекрасен наш союз…»

В тумане Ярославль-златоуст

укутан в скань серебряных древес –

зима-зима на сотни вёрст окрест,

где в рокоте ли, в лепете ль словечек

воркуют родники родимой речи

сквозь снежный хруст…

 

* * *

 

Ещё снега, как влажные холсты,

с холодными размывами теней –

искрятся льдисто-синие цветы,

струятся льдисто-тонкие стволы.

Текут под небом, строги и белы,

серебряные реки февралей.

 

Ещё морозен воздух голубой,

но солнце медь расплавленную льёт,

суровость льдов смягчая рыжиной,

и хмурь небес недавнюю теснит.

Молчат леса, трава под снегом спит,

и юный март горланит у ворот.

 

Вечер

 

Усталое солнце в осоке намокло,

белёсые шлейфы текут по низинам.

На выжженных спинах холмов кособоких

берёзы в волокнах тумана поблёкли,

в слоистых сединах.

 

Становится к ночи безликой холстиной

узорная ткань золотой поволоки.

Погасли поля, холодны и пустынны,

наволгли тенями оврагов морщины,

речные протоки.

 

Там робкие ивы в молочные космы

доверчиво ветви свои  опускают.

Безгласые рыбы в неведомый космос

глазами хрустальными смотрят серьёзно,

волну разгребая.

 

Вдали разливается синька густая,

в ней скоро моргнут и затеплятся звёзды.

Стада прошагали, крестцами вихляя,

молочные торбы свои окуная

в вечерние росы.

 

Кричит и волнуется птичий народец,

к ночлегу готовясь  в темнеющих кронах.

Заброшенных пугал  недвижны уродцы,

и сонные вёдра роняют в колодцы

железные звоны.

 

В бревенчатых избах уклад церемонный

под солнцем удач, под луною невзгодиц:

детишки да скот, да стаканчик гранёный –

размеренной жизни жужжат веретёна,

лампады горят у икон богородиц.

 

Ковчег

 

Паутина мерцает,

полусумрак и шорохи, ворохи сена.

Как созвездья, пылины пылают в лучах,

проникающих в чрево сенного сарая

сквозь щербатые щели неструганных плах.

И звенит тишина здесь и нощно и денно

на окраине рая.

 

В захолустье великом

лишь гудение ос под стропилами кровли…

Смоляные янтарные капли соча,

сохнут доски  на балках. И горней музыкой

проливается древний напев скрипача -

на камнях, на былинах, поленницах  дров ли –

вольно гимны пиликать.

 

Пой в краю глухоманном,

где в охапках примятых подсохшие травы

колко память хранят драгоценных ночей –

лепет губ и прохладные пальцы Татьяны.

И надкушенный плод, щёк зардевших красней,

всё мерещится в космах зелёноё отавы,

в белой зыбке тумана…

 

День. В ковчеге дощатом

пахнет сеном  нагретым, сосною  и летом.

Дверь распахнута, и веткой вишни шуршит

пробегающий ветер – шаманит,  крылатый,

шевелит облаков снеговые ковши.

Степь колышет соцветья. И в осыпях  света –

нежный  щебет  касаток…

 

Июль. Купальщица

 

На ряби

озёрной, где зыбок узор

и розов, как зяблик,

качается Солнце.

То влево, то вправо – придумал забаву

божок в балахонце.

В одёжке

пурпурной, багрит балагур,

округлый как грошик,

вечерние воды,

где плещет карасик. И в золото красит

шатёр небосвода.

На ветер

пушины! Влачат камыши,

метёлки соцветий

в шуршании сонном,

в закатных лучах бархоточный прах

роняют на лоно.

Насыщен,

как соты, медовый песок,

где ветер нас ищет…

Тамбовской мадонны

плечо бронзовеет под лаской Борея

и лоб окроплённый

Вся – притча

о Солнце, чёй огненный чёлн,    

как мир, архаичен.

Лучи заплетая

в намокшие пряди, как в древнем обряде,

пылает нагая.

И капли

мерцают, и тень плавунца,

и лёт серой цапли…

Июльская нега,

стрекозьи просторы – ни чиха мотора,

ни скрипа телеги…

 

Засуха

 

Над зеркалом глухого пруда,

мелеющего год от года,

мошки злокозненные гуды,

рябящей оспинами воду,

да порх сердитый диких уток

от люда.

 

Борщевиков пустые трубки,

полёгшие в пожарах лета,

осыпаны охряной крупкой

средь паутины мелких веток.

На иле высохшем и хрупком –

скорлупки.

 

Побеги узколистой ивы

под небом яростно-бездонным

пронзают, нежны и пугливы,

сухих суков, к земле склонённых,

густоплетёные извивы:

«Мы живы!»

Осоки ус усох и съёжен.

И мутен взгляд в июньском жаре

коряги, в мареве  похожей

на голову болотной твари

крадущейся,  морщинокожей,

с кормёжек.

 

Степи и трав, дороги пыльной

полынный запах, ила, тины…

Далёкий стрекот лесопильни,

и высоко в   ультрамарине

стремительные птичьи  крылья

в плавильне.

 

о квазимодо

 

горбат и стар благословляя летний жар

сарай кривил хребет в расплавленную синь

о квазимодо

ворчал и слушал как под брюхом  небосвода

качались мята зверобой чабрец полынь

резным венцом узорный лист мерцал с ленцой

знобим слегка когда венозные бока

царапал ветер

что навещал забытый край блажен и светел

в зелёных космах шелестя  березняка 

и лопотал ни с кем на птичьем языке

свирельный бог отшельник гулких пустырей 

крылатый странник

арканил облако в воздушной таракани

клонил дыханием татарник да репей

 

сарай скрипел бурча  про нищенский удел

в утробе шмыгали и сено вороша

шуршали мыши

смола  слезой текла к дождям сквозила крыша

где гостевали  мох лохматый и лишай

 

о день так мал когда шиповник отдавал

последний свет – всходили  две больших звезды

над чёрной степью

как очи Господа – благоговейный лепет

в потёмках полнил полудрёмные сады 

вздыхал сенник в астральный вглядываясь лик

молил стропила подпереть до белых мух

ему не к спеху

надежды  робкие ворочалась под стрехой

он засыпал и детство грезилось ему

 

Тамбовский часослов

 

В сонливости легчайших облаков,

в оцепененье перистого стада,

пастух ярился в белых  небесах,

трещал кузнечик – шалый вертопрах –

в подсохших травах брошенного сада,

и я листал тамбовский часослов,

где август длился жарок и багров.

Сквозь дым зеленоватой кисеи,

высокий осокорь – в сгущенье соков,

с изрезанной морщинами корой –

мерцал дремотно узкою листвой

и простирал громады сучьев к стёклам.

В окно моё столистые ручьи

стекали водопадом с веток и

 

в  жасминовую кипень ли, сирень 

пронизанного солнцем палисада…

Там шёл ребёнок. В розовый загар

легко окрасил горний медовар

его плечо и лоб, осколки радуг

цвели в глазах и голубела  тень

под нежным подбородком – в знойный день,

как тонкую и хрупкую скудель,

несла котёнка дочь, откинув локон.

Дыхание над крохотным зверьём   

и бережные пальчики её   

мир делали не столь уж кособоким,

не столь больным войной…

Под птичью трель

полудня чуть скрипела карусель:

 

В виолончельных жалобах пчелы

на сквозняке покачивалась шляпа,

в луче, светло  целующем стекло,

крыло соломки блёклое цвело

узором золотистых крупных крапин,

и свет, сходя на старые полы,

их срез седой являл из полумглы.

Тот древний деревянный манускрипт

с причудливою строфикой прожилин

хозяев добрым словом поминал,

фамильный их храня инициал, –

как трудно, но достойно жизнь прожили

в любви – сквозь беды, голод,  недосып...

В тиши полдневной скрип… и скрип… и скрип…

 

Старый сад

 

Бурые спины прохладным ветрам подставляя,

листья сухие бегут по дорожкам, как крабы,

скрипом, чуть слышным, и шорохом сад наполняя.

 

Мяты стихающий запах. На грубое ложе

скоро улягутся прахом, иссохши и слабы,

клевер, репей, одуванчик, полынь, подорожник.

 

Чёрные с синим грачи под деревьями бродят

в красных плодах, им в заморские страны пора бы,

крепкими клювами сочную мякоть изводят.

 

Встать на крыло и, пространство пером загребая,

трассы воздушной почувствовать злые масштабы.

Все ли вернуться домой из далёкого края?

 

Жёлтая прядка пронзительной нотой. Но с нами

тихое солнце. В зелёной лопочущей ряби

матовых яблок коробки гремят семенами.

 

Ветки склоняются долу, усыпаны густо,

зыбкие в солнечных бликах лучистых парабол,

полные света и сока, и звонкого хруста.   

 

Гладкую плоть полнотелых стволов наклоняют

яблони в травы, как будто зардевшие  бабы

В зеркало сонной запруды колени макают,

тонкие пальцы в хрустальную стынь опускают.

 

Посыльный

 

Приходит срок.

В глухой тиши краснеет барбарис,

в дождях косых плывут архипелаги

шуршащие листвы золотожильной.

Подрагивает зябко бурый лист,

покорно принимая капли влаги,

и, отрясая матовые крылья,

вдыхает хладный воздух, сыр и сиз.

 

Приходит срок.

Намокших веток тяжкий свис

листве сулит большие передряги.

Пылает горн лесной медеплавильни,

во влажной пелене дождливых риз

струится медь узорная в овраги,

и дерева над буднями и былью

вершат обряды поминальных тризн.

 

Приходит срок.

Черёд листу срываться вниз,

легко чертить по воздуху зигзаги

и пасть в траву, и становиться пылью…

Закат на серых тучах кровянист,

необозрим простор. Осенней саги

звучат рога…И крохотный посыльный

тебя зовёт, раскос и  серебрист.

 

Сумеречный свет

 

Октябрь. Полдень. Сумеречный свет.

Порывы ветра. Тусклые пожары

печальной рощи, в нитях дождевых

плывущей скорбно в небе вне сует,

лимонно-золотой, зелёно-ржавой,

в молчании и шелестах сырых.

 

Дрожит листва рябин. Борщевики

к свинцовым тучам тянут горла трубок

и мокрые дырявые зонты,

в болотца луж роняют лепестки

холодных капель, нежных, тонкогубых,

целующих прозрачные пласты..

 

По зеркалам расходятся круги

подвижной паутиной треволнений.

Волна с волной встречается, и та

ломает лёд серебряной фольги,

в осколки превращая отраженья.

Но сколько б дождь не лил – тщета, тщета –

 

уронит  капли сумеречный свет,

и в бликах луж чернеющие ветки

протянутся к омшелому стволу…

Лиловых туч размытый силуэт,

крылатые плащи прохожих редких,

и лист скользит по зыбкому стеклу.

 

Октябрь. Печники

 

Серо-угрюмые сумерки старого сада

солнце холодное шелестом ветра наполнило,

яблонь извивы продув сквозняковыми волнами хлада.

Вишен листва, как мираж, винно-розовым облаком

в стыни пылает. Их лепет печальный запомнить бы,

скорбную хрупкость стволов в глуховатой тоске листопада.

 

В охристой крошке, в косматости мхов, выплывает

кровля сарая, как горб  ископаемой рыбины.

Древний скрипит целакант, к небу рёбра косые вздымая,

в утренних реках багря. Их  потоками зыблема,

знобко поводит хребтом деревянная глыба над

дымом костров, над тоской и мольбой опустевшего края.

 

В гулком железном корыте, до дыр проржавелом,

красную глину с песком будоража лопатами,

месят раствор печники в кирзачах, перепачканных мелом.

Брови белёсые, речь на арго хитроватая,

в рыжих усах пламенеют бычки самосадные,

пальцы целованы ветром, грубы и  умелы…

 

Цокнет сорока в рогатых ветвях осокоря

и застрекочет, по дереву шаркая лапками,

скорую зиму браня, с заморокой голодною споря...

За  терракотовой банькой, за сливою  зябкою

Изредка скатится в травы сиротское яблоко

в стылом безмолвно-суровом великом просторе.

 

Предчувствие зимы

 

В стынь прозрачных  небес ноября

нежно-рыжий обоз облаков

волглых  ветров  волы волокут –

минотавры осенних мистерий

Кроны сада целует заря.

Воздух голью суков  исколов,

зыбля ветками алый лоскут,

сад пылает, смущён и растерян

 

В ожиданье хозяев своих,

поосыпался солнечный плод.

В лужи впаяны тонким ледком,

припорошены снежной крупою –

не дошли до ларей кладовых

капли сочных Господних щедрот,

пали в травы, в тугой чернозём,

стали золотом верхнего слоя.

 

Захрустит спелый яблочный бок –

зубы ломит морозная плоть.

Звякнет цепью железной ведро,

опускаясь в  скрипучий  колодец…

Всё к зиме приготовлено впрок…

Да удастся ль тоску побороть

в  гулком карканье дальних ворон,

в  приближенье глухих непогодиц?

 

Веслево. Декабрьские кануны

 

В стрекозьих снах над мёрзлою землёю,

осыпанной  крупою ледяною,

иззябшие  соломенные космы

сухой осоки гнутся на ветру…

Здесь, на юру предзимнего погоста,

студёных  вихрей половецкий посвист

летит над  грубым  полем, непокоен,

тревожа неба серую хандру.

О, тихий плач осин окоченелых!

Ветвями поводя  в шуршанье  белом –

тумане зыбком,  кроны голой  рощи

кропят  печалью снежную кутью…

И  мнится – в исполнение пророчеств, 

звеня  веслом,  угрюмый перевозчик

торопит  в наши стылые пределы

по водам Стикса утлую ладью.

Готовь обол в кошель его потёртый!

Но…жизнь бренчит монистами в аорте, –

цыганка! – в бренном сердце балаганит

и ворожит в соцветьях альвеол.

Прости,  гребец, ей жадный хрип  дыханья,

смятенье чувств и ветреность скитаний –

полным-полны аидовы когорты  –

табань  к причалу свой казачий чёлн…
 

Так думал я. Переполох вороний

прервал моё послание к  Харону  –

над  алыми стигматами рябины

протарахтел, ликуя,  параплан…

Над свежей грудой нежно-рыжей глины,

над зернью снега, лёгшего в низинах,

нежданный гость, в ангарах сотворённый,

на  тризну предзимовия  не зван,

он, парус раздувая полосатый,

гремел мотором, ангел мой, спасатель,

вселял надежду, весело глаголил,

верша полёт к замёрзшим берегам…

 

Осоки шорох, скорбь седого поля

 да шелест ветра…К зимнему Николе

на край под распашными небесами

сошли суровые великие снега.