Игорь Джерри Курас

Игорь Джерри Курас

Четвёртое измерение № 30 (378) от 21 октября 2016 г.

Подборка: Моя душа имеет направленье

* * *

 

Есть только облака и чернозём –

и тонкая прослойка между ними,

где мы с тобою связаны узлом

с такими же червями дождевыми.

Ты скажешь: участь? Отвечаю: часть –

частицей быть, коротким междометьем;

из грязи в князи – и обратно в грязь

рассыплемся, сплетясь – и не заметим.

Ты скажешь: прочерк? Отвечаю: честь

быть между двух разрозненных вселенных,

скрепляя их с червями вместе здесь,                                                               

где облака и чернозём мгновенны.

Вот я дышу – и ты дыши пока,

и пусть другие дышат вместе с нами,

связуя чернозём и облака

на краткий миг надёжными узлами.

 

* * *

 

В этом году не собрали листья,

и стулья с улицы не в подвале;

зелёный зонт тоже не выстирали –

так и оставили, даже не сняли.

Старуха-соседка из дома напротив

снова в больнице. Темнеют окна.

В небе малюсенький самолётик

неаккуратно летит в Марокко.

 

А там в Танжере лежат апельсины:

лежат на дороге, но лень наклониться;

там женщины яркие, но некрасивы

(сам я не видел – со слов очевидца)

Взять бы, махнуть бы – и hasta la vista –

селфи сделать на Гибралтаре!

Но в этом году не собрали листья,

и стулья с улицы не в подвале.

 

* * *

 

Пока я спал, всё снегом занесло:

я вышел посмотреть на то, как снегом

всё занесло и спутал землю с небом,

и растеряв слова стоял без слов.

Вот снег, и снег: и края нет, – кроя

вдоль-поперёк которого, мы бродим

с тобой на пешеходном переходе –

с земли на небо, милая моя.

Так всё внезапно снегом занесло,

что смысл потерялся в переводе:

и то, что было словом – стало вроде

бы и не словом, а, скорей, числом.

Числом, в котором нужно на вокзал

спешить с утра. Ты радовалась знакам,

всё перемножив. Я, сложив, заплакал:

хотел сказать тебе, но промолчал.

Ты выдумала мир, в котором я

не помещался, спутав землю с небом,

но я проснулся – всё покрыто снегом

с земли до неба, милая моя.

 

* * *

 

Здесь нехотя – едва – нам выпадает чудо:

на цыпочки привстав, как сосны на песке,

внезапно осознать, что улететь отсюда

не выйдет и у них – и не истлеть в тоске.

Я был такой как все, а ты была другая

и мне пришлось прожить две жизни наугад –

и вот, одна из них зачтётся мне у края;

а если сразу две – кто будет виноват?

Легко ли облакам всё принимать на веру:

не думать о траве, где выпало дождём

рассыпаться? Тогда – не должен ли примеру

их следовать и я, и всякий, кто рождён?

И зная наперёд, что просьбы неуместны –

над пасмурной землёй, пока встаёт рассвет –

я о тебе прошу у полосы небесной

и дерзновенно жду, что получу ответ.

 

* * *

 

С тобой, с тобой – и снова без тебя,

ведь вечность это тени на граните.

Ты женщина: попутал бес тебя,

с небес тебя впустив в мою обитель.

Ты здесь была – и снова не была,

и время в запрокинутой портьере

не двигалось – и темнота угла,

злорадствуя, шептала о потере

Мне снились удивительные сны,

в которых видел странную планету:

являлась ночь хрустальной белезны

сияющей. А день не ведал света.

Там посреди неназванных дорог,

среди каких-то узких колоколен

я жил, как мог – но, так как жить не мог, –

я ждал тебя и этим был доволен.

Обыденность бескрылая иным

не в тягость, не в упрёк – ведь всё на месте.

Но я с крылом, и ты с крылом – и мы

в сто тысяч раз всех остальных небесней.

 

* * *

 

Сокровище моё, мне плохо без тебя.

Ночные города в тоске невыносимой –

покуда над землёй, дурную весть трубя,

летит за горизонт тяжёлый клин гусиный.

И даже если клён звенящий – насеком

и радостен пока – я знаю: он от силы,

как всякий блудный сын, вернётся босиком

туда, откуда шёл в тоске невыносимой.

Сокровище моё! Безвестные дожди,

(трубя дурную весть) расходятся полками,

уже давным-давно не ведая вражды –

как будто даже смерть нашла косой на камень.

Мне плохо без тебя. Я тот же блудный сын,

я тоже в трёх соснах, в трёх клёнах, в трёх осинах

запутался, и жизнь растратил. Не один.

С тобою на паях – в тоске невыносимой.

Сокровище моё. Я вымучен. Смотри,

как стелются слова вдоль плоскости. Так ряска

затягивает пруд, но глубину внутри

не сможет одолеть – беспомощна и вязка.

И ветер за окном все ночи напролёт,

трубит дурную весть, бьёт клёны, гнёт осины.

Мне плохо без тебя, сокровище моё,

в безвылазных дождях; в тоске невыносимой.

 

Псалом 140 (Psalm 141)

 

Господи, воззвах Тебе, услышь мя!

Что же я один во тьме кромешной?

Прожил, никому не нужный, лишний.

Даже там, где вырос – был нездешний.

Пригоршнями я сгребал поспешно

угольки в едва остывшей ране;

этих линий контуры сотрешь ли?

сохранишь ли, как бывало ране?

В назиданье или в состраданье –

или просто потому что нежный:

как ладонь Ты называешь – дланью,

как Ты веки называешь – вежды.

Господи, воззвах Тебе, услышь мя!

укажи дорогу мне до брега –

где вечерней жертвой возлежишь на

чёрством небе мартовского снега.

Всё, что до и после, – бессловесно,

потому услышь мя где-то между:

может оттого, что интересно, –

или просто потому что нежный.

 

* * *

 

Возвратиться в свои палестины,

прокатиться туда-обратно;

запах яблока и апельсина

в грубой тумбочке прикроватной.

Запах детства, превью сиротства

с бородой непременно ватной,

где настенных газет уродства;

коридоры, углы, палаты.

Вот берёзка, а с ней рябина,

да над речкой висят ракиты:

те же яблоки-апельсины

позабытые – не забыты.

Здесь погосты весной, как грядки:

посмотри, ни одной оградки –

надо ж так заиграться в прятки,

чтоб исчезнуть совсем, ребятки.

Это яблоки и апельсины –

не противься, не бейся, сдайся:

возвратиться в свои палестины

не получится, не пытайся.

То берёзка, а то рябина –

то опять над рекой ракита;

всё струится моя тропинка

позабытая – не забыта.

Только память плодит плаксиво

эхом спятившим, – многократно:

запах яблока и апельсина

в грубой тумбочке прикроватной.

 

* * *

 

Моя душа имеет направленье

к тебе. Она взлетает по ночам

и слышит ветер в тонком оперенье

двух крыльев бьющих по её плечам.

Легко разрушен изначальный кокон

и куколка проснулась. Перед ней

дрожат обрывки крохотных волокон

сплетённые с осколками огней.

Так соткан мир. Он лёгок и беспечен –

весь напоказ: здесь точка, там тире –

сакральные, как будто части речи

зачёркнутые в главном словаре.

Кто помнит звуки этих междометий

тот, оперившись, знает свой черёд;

там снова будет бесконечный ветер,

и крыльев ровный и спокойный ход.

И куколка проснётся на мгновенье,

где под землёй шевелится трава.

Моя душа имеет направленье

к тебе, к тебе. И потому, жива.

 

* * *

 

Не бойся ничего. Мне страшно самому.

Щерблёная луна опять кривится в кашле,

но отражённый мир в ночном окне – не наш ли?

А тот, что за окном, – не вторит ли ему?

Не бойся ничего: похоже по всему,

что с темнотой давно заводит время шашни,

и часовые сна не стерегут на башне

часы, а всё идут. Идут по одному.

Не бойся ничего. Хотя до слёз пройму

тебя тоской о том, какой я тоже зряшный,

что жарко и темно, как в битве рукопашной –

и не забрать с собой ни сумму, ни суму.

Не бойся ничего. Я тоже не пойму,

что силится ожить в наброске карандашном:

попробуй толковать! Сгорает день вчерашний,

и мы, в который раз, не плачем по нему.

Не бойся ничего. Наверно, потому,

что мысли не страшны, а домыслы не страшны.

В истошной тишине – все звуки бесшабашны.

Не бойся, ничего. Мне страшно самому.

 

* * *

 

Видели диких зверей с высоты полёта,

в Кембридже под дождём промокли до нитки,

пели пьяными голосами про московские окна, ещё про что-то –

пили Рислинг, Пино Нуар, Мускат и другие напитки.

Любили друг друга до боли. Пару раз – до драки.

Вжимались друг в друга так, что следы оставались.

Ты принимала за названия улиц дорожные знаки,

твои сигареты дымились: дымясь – ломались.

Мы притирались друг к другу, как склеиваются осколки

разбитой скрипки, виолончели или античной чашки.

Ты запомнилась с голой грудью и в бордовой футболке

Гарвардского университета, и в ночной рубашке.

Если бы мы жили вместе – побили бы всю посуду,

извели бы друг друга ревностью, страстью, усталой лаской.

Хочешь, как в песне, спою, что тебя никогда не забуду?

или добавлю про то, что тебя никогда не увижу, с опаской?

Улицы наши – теперь декорации нервной

выпуклой драмы, – разлука представлена залу

в списке героев: она появляется первой

в первом же акте, чтоб выстрелить где-то к финалу.

Где-то к финалу, в последней высокой точке,

потусторонним каким-то увидишь взглядом

через оградку чужого дома – жёлтенькие цветочки,

кажущиеся райским садом.

 

* * *

 

Я не знаю названье деревьев и звёзд имена не знаю.

Я с трудом понимаю законы, что движут мою машину.

Если ехать всё время прямо, я знаю, – приедешь к краю

океана, где встречный ветер тугую несёт парусину.

До сих пор не могу понять, как же ходят они против ветра,

и не знаю, как чайки умеют висеть там, где волны дышат.

Иногда я зову имена живых, только нет ответа.

И тогда я шепчу имена ушедших – и что-то слышу.

 

Из Нового Света

 

Когда по небу белой полосой

летишь, летишь, пространство распечатав,

кто пожалеет горизонт пустой

одной тоской соединённых штатов?

Кто этот материк в лесных заплатах,

простроченных дорогой скоростной,

объяв – поймёт, и приютит – заплакав,

и пустит, пустит в сердце на постой?

Не торопись. Не ёрничай. Постой.

Смотри, как ровны, выпуклы, покаты

огни, огни дуги береговой

среди печали звёздно-полосатой.

Смотри, как острова замысловаты:

как с этой стороны темно, а с той –

закат, закат склонился виновато

тяжёлым солнцем над травой простой.

 

* * *

 

Холодно и промозгло

мальчику твоему;

мама, теперь ты – звёзды:

как же я обниму?

Луч до земли серебрян –

тянется, словно нить;

мама, теперь ты – небо

как же поговорить?

Свет осторожно тронет,

высветит ночь ясней.

Где же твои ладони

для головы моей?

Ветер ли? оклик? возглас? –

вслушаюсь – не пойму.

Холодно и промозгло

мальчику твоему.

 

* * *

 

Мой ангел! По утрам немое танго

вокзальное вздыхает о тебе –

и пахнет кофе из кофеен Данкин

на всех углах, и далее – везде.

 

Мы ждём дождя, но все зонты закрыты

(ведь дождь – как ты: не здесь пока, не здесь);

гул городской вступает басовито:

суровый присно – величавый днесь.

 

Всё на продажу: розы и пионы

ещё живые вроде бы. Ещё

в ладонях держат сонные бутоны:

но век – не вечен, дни – наперечёт.

 

Как на лотке желтеют апельсины! –

им вторит в небе купол огневой –

Клянусь, он о тебе (отца ли, сына,

святого духа?) просит, ангел мой!

 

И воробьи, в ленивой перебранке

вдруг невпопад застигнутые тут,

попарно, словно в такт немого танго,

бочком, бочком по мостовой снуют.

 

Бочком, бочком и мы неразлучимы –

здесь и везде. И потому ясней,

что жизнь идёт – что есть ещё причины

не торопиться с выводом о ней.