Виктор Генрихович Гофман

Виктор Генрихович Гофман

Все стихи Виктора Генриховича Гофмана

Басё

 

Ветер плечи твои согнул,

истрепал соломенный плащ;

под его сиротливый гул

слушай цапли осенней плач.

 

Говорил о судьбе монах

у теченья большой реки,

и качаются на волнах

облетевшие лепестки.

 

Завтра выпадет первый снег, –

и захочется мир вдохнуть,

и отправится человек

в свой последний, морозный путь.

 

До селенья двенадцать ри,

там заждалась тебя родня;

на холодной заре замри

перед белым простором дня.

 

Незаметно промчался век,

и слились впечатленья лет;

и заносит летящий снег

на снегу одинокий след.

 

* * *

 

Ведь не зря предупреждали,

это тягостный транзит,

от толкучки на вокзале

трупным запахом сквозит.

 

От газетного киоска

блудным зудом и тоской,

от высокого подростка

зоркой хваткой воровской.

 

Догрызай своё печенье

на заёрзанной скамье,

впредь — до пункта назначенья

лишь качанье в заключенье

по железной колее.

 

Где ложатся в такт качанья

сожаленья, забытьё

и в стакане ложки чайной

дребезжащее нытьё.

 

Где прошлись по перелескам

зубы острые пурги,

где за жухлой занавеской

не видать уже ни зги.

 

 

Далёкое

 

На пятачке ещё свободно,

и праздным взглядом

смотреть отрадно и дремотно

на море рядом.

Там солнце медленно садится,

и от литфонда

волна безвольная искрится

до горизонта.

И чайка реет и ныряет,

и вечер ясен,

и лёгкий ветерок гуляет

среди балясин.

И Рюрик шкиперской бородкой

трясёт над палкой,

любуясь худенькой и кроткой

провинциалкой.

А рядом Миша по аллеям

бубнит и бродит

и, дирижируя хореем,

рукою водит

там, где, сливаясь воедино,

ликуя, вьются

цветы сирени и жасмина

и в сердце льются.

И только где-то за шанхаем

томленье мая

недолгим оглашает лаем

сторожевая.

Ещё не мучит шум досадный

и дым мангальный;

и ты глядишь в простор отрадный

на профиль дальний.

 

Жара

 

Настойчивой томит голубизною

небесный свод, и всё сильней печёт;

и время, обмелевшее от зноя,

ленивее, медлительней течёт.

 

За трапезой дородные узбеки,

степенно разместившись на полу,

от наслажденья прикрывая веки,

к сухим губам подносят пиалу.

 

Привычно им в полуденной истоме

беседовать вальяжно на ковре,

всё на местах – жена и деньги в доме,

аллах на небе, дети во дворе.

 

Кружатся мухи над зелёным чаем,

в пустых тарелках высыхает жир;

привычный зной тягуч и нескончаем,

и под высоким солнцем прочен мир.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Жить невозможно в тупом постоянстве

и комарином жужжаньи забот;

всё перемелется в этом пространстве,

в мутный затянется водоворот.

 

Не потому ль от тоски монотонной

тянет мятежно ступить за порог

дрожи вагонной и доли бездомной,

зыбкой свободы сквозной ветерок.

 

Годы минуют; и воля устала

чахнуть смиренно средь пыли и книг –

здравствуй, пронзительный запах вокзала

и отправленья качнувшийся миг.

 

Позднюю боль одинокого волка

примут в объятья иные края,

вновь приютит меня верхняя полка,

в поле плывущая келья моя.

 

С домом и миром в высокой разлуке

в мареве воспоминаний и грёз –

всё растворить в нарастающем стуке

вдаль уносящих куда-то колёс.

 

 

Замерзающий бомж

 

Где я кружился?

Куда я бежал?

Вот я сложился,

как в маме лежал.

 

В чёрную стужу

Богу шепчу:

«Больше наружу

я не хочу.

 

Мучить негоже

на рубеже,

Господи, Боже

вот я уже».

 

* * *

 

И когда суровый и гудящий

голос божий душу позовёт,

в сумерках осенних моросящий

дождик не прервётся у ворот;

как в полёте, накренится местность,

мокрые заноют провода,

и моя несбывшаяся нежность

поплывёт в последний раз туда,

где, смотря в промозглые потёмки,

в необъятном городе ночном

девочка сидит в бензоколонке,

курит зло и борется со сном.

 

* * *

 

Как живётся, крошечка?

Видно, нелегко.

«Курочка, картошечка,

водочка, пивко…»

 

Постоит, уносится

поезд в темноту,

и разноголосица

смолкнет на посту.

 

До иного скорого

хмурого в ночи,

дяди, у которого

кончились харчи.

 

Юркие, усталые

стайки матерей

вьются за составами,

кличут у дверей.

 

«Курочка, картошечка,

водочка, пивко…»

Подожди немножечко.

Станет всем легко.

 

* * *

 

Как я счастлив на этой неделе!

Небывалый простор впереди.

Незаметно леса облетели,

но последние медлят дожди.

Хорошо быть простым и покорным,

видеть небо и дни не считать,

и за делом пустым и упорным

уходящую жизнь коротать.

Отпустили на волю желанья,

сожаления ветер унёс,

и сквозит холодок расставанья

в прояснившихся ветках берёз.

Оттого ль, что расстанемся скоро,

напоследок острей и светлей

горьковатая радость простора

опустевших, свободных полей.

 

 

* * *

 

Когда «вовчики» выкурят «юрчиков»

и в ущелье защёлкнут капкан,

на закуску нарежут огурчиков

и осушат победный стакан;

 

когда «юрчики» выкурят «вовчиков»

ради чистого сада вдали,

не позволят в строю разговорчиков

над обугленным мясом земли;

 

мне б собраться с последними силами,

уползти от людского жилья,

над селеньями и над могилами

напоследок прилечь у ручья.

 

Пусть журчит эта сага студёная,

убегая, блестя меж камней,

о сверкающей сабле Буденного,

о погубленной жизни моей.

 

 

Козловский

 

Уже последняя дремота

безволит дряхлые виски,

а он из сердца тянет что-то,

привстав над миром на носки.

 

На сцене седенький и ветхий

дрожит слабеющей струной,

тоскуя ввысь, как птица в клетке

о прежней свежести лесной.

 

В пережитое тянет руки

и в звук перетекает весь

о том, как тяжело в разлуке

со всем, что отзвучало здесь.

 

Комар

 

Из каких – пискляв и мелок –

занесло тебя миров,

бич зелёных посиделок,

отравитель вечеров.

 

Не расслабиться у пру’да,

не задуматься в лесу –

всюду голос твой, зануда

с тонким жалом на весу.

 

На ночь форточку закроешь –

нестерпима духота,

а измучишься – откроешь –

снова ноет темнота.

 

Включишь свет – исчез негодник,

а погасишь – милуй бог, –

как настойчивый охотник,

дует в свой несносный рог.

 

О, каким нездешним мукам

обрекаешь ты людей,

уязвляя острым звуком,

неотвязчивый злодей!

 

Встал – ногой ударил о’б пол,

взял – зверея – «Огонёк»,

всех как будто перехлопал –

в красных точках потолок.

 

Но во тьме тревожной снова

приближается, кружа, –

как предвестие Иова

против неба мятежа.

 

Ну, а ты не богоборствуй,

а скучай и пой во мгле,

постоянству и упорству

мой учитель на земле.

 

Кортанети

 

Стол деревянный под навесом,

речивых тостов череда,

и между пиршеством и лесом

спешит прозрачная вода.

На блюде лобио зелёный,

левей – близнец его – шпинат,

и ачмы пухлой пыл слоёный,

и проперчённый маринад.

Душистой коркой загрубели

индейки сочные бока,

к ним грациозный сацибели

добавит запах чеснока.

Сыр золотистый в хачапури

чуть вяжет зубы и язык;

с налипшей гарью – на шампуре

слегка обугленный шашлык.

…Всё реже тосты поднимали,

всё чаще пили без затей;

в тарелках – тина из ткемали,

засохшая среди костей.

Гортанная воркует фраза,

но всё бессвязней разговор;

однообразный голос саза,

и склоны меркнущие гор.

 

Малеевка

 

Как всё-таки глупо бывает вначале:

суровым призваньем по-детски горды,

мы счастья презрительно не замечали,

на свежем снегу оставляя следы.

И лишь у минувшего вязких развалин,

когда собирает в дорогу рожок,

светло и мучительно я благодарен

за чистый у наших коттеджей снежок.

За свет в биллиардной: игроцкие шутки

под крепкий портвейн и дуплет от борта;

и лёгких студенток короткие шубки,

и радость, и робость, и пар изо рта.

За то, что с похмелья больными глазами,

томясь маятой и бессильем веков,

в потёртой фуфайке в пустом кинозале

на гордом рояле играл Росляков.

За лёгкость скольженья на лыжах казённых,

и чувство: прибавить чуть-чуть – и взлетишь,

за ветер свистящий в полях занесённых

и звёздных прогулок хрустящую тишь.

Такие в сугробах застывшие липы

я в будущей жизни уже не найду

и эти навстречу спешащие скрипы

по мягкому снегу, по чуткому льду.

 

 

На улице

 

Хотя ошейник всё ещё на месте,

заметно одряхлел и одичал,

и смотрит глубоко из пыльной шерсти

суровая, покорная печаль.

Он брошен был или хозяин умер,

но кое-как обвыкся и живёт;

и я теряюсь в этом беглом шуме,

и мне уже пора за поворот.

И пусть ясней с годами, что оттуда

кромешным тянет холодом одним,

кого благодарить за это чудо

отжившим сердцем горевать над ним.

Среди миров, в гордыне неизменной

кружащихся бесстрастно и мертво,

непостижимо посреди Вселенной

в груди трепещет странное тепло.

И что мне в нём – суровом и лишайном,

кочующим неряшливой трусцой;

откуда в этом холоде бескрайнем

печаль и нежность к участи чужой?

 

* * *

 

Над кипучей пучиной вокзала

вьется бабочки легкая речь;

и частит, и крошится кресало,

но фитиль успевает поджечь.

 

Заплутав, из небесного сада

ненадолго сюда залетев,

ты усталому взгляду отрада

и для чуткого уха напев.

 

Только, знаешь, напрасны усилья,

этот хаос никто не спасал,

опаляя бесплотные крылья,

скоро вспыхнет измученный зал.

 

Спи, моя соплеменница, сладко,

отдыхай на изломе времен,

где из пункта охраны порядка

обгорелый торчит телефон.

 

Упорхнув от жующих, снующих,

примиряющих душу со злом,

скоро в райских сияющих кущах

замелькаешь беспечным крылом.

 

 

 

Наташа

 

Искрилась звонками советская школа,

и строили козни враги;

задорно и чисто звала радиола

в зелёное море тайги.

 

Ты помнишь, как песню в дороге качало,

солдат на гитаре играл;

как радостно сердце над миром стучало,

когда миновали Урал.

 

Как всё промелькнуло!.. Сменила разруха

всеобщий задор и размах;

под мелким дождём ковыляет старуха

в облезлый районный продмаг.

 

В грязи непролазной качаются доски,

натянут платок до бровей,

и ветер твои продувает обноски

и свищет над жизнью твоей.

 

И скоро устало и неотвратимо

последние смолкнут шаги…

Бесстрастное море тебя поглотило,

зелёное море тайги.

 

О снеге

 

Как медленно листья ложатся

в бессмертную слякоть земли,

и скоро уже закружатся

под небом родные мои.

 

Когда временами дыханье

морозного ветра замрёт,

люблю ощущать их порханье,

их лёгкий, безвольный полёт.

 

Неслышным, медлительным роем

витают они надо мной

и будто небесным покоем

касаются муки земной.

 

Как будто рукою прохладной

коснулись горячего лба,

и в этой мелодии плавной

теряются жизнь и судьба.

 

 

Павел

 

B ту ночь его бессонница томила,

он вышел рано, поднятый тоской,

и в сумерках предутреннего мира,

поёжившись, пошёл на шум морской.

 

Он продвигался в йодистом тумане

и влагу ощущал на бороде,

и, как редело утро над волнами,

светлело в нём – он подошёл к воде.

 

Как он любил у моря час восхода,

когда вдали без края и конца

сливаются смиренье и свобода

в проникновенной близости творца.

 

И все заботы о церквях и братьях,

и проповедь незрячим о Христе

теряются в его больших объятьях,

в его неизречимой простоте.

 

Кто от него в узилище страдали

слились в единый, ноющий упрёк,

и с пеною ползущей у сандалий

накатывались волны на песок.

 

И он увидел завершенье жизни

в оковах Рима – явственно почти,

что на алтарь заоблачной отчизне

во искупленье должен принести.

 

Вдохнул тревожно давний воздух Тарса,

увидел дворик с чахлою травой…

В чужом порту он зимовать остался,

чтоб морем в путь пуститься роковой.

 

Позорных лет и заблуждений ранних

тебя уже не гложет маята,

настойчивый, тринадцатый посланник,

единственный не слышавший Христа.

 

Неспешно тучный поднимался в гору,

в раздумии качая головой,

за ним – уже не видимое взору –

блестело море вечной синевой.

 

Он миновал обратную дорогу

и оглядел рассеяно жильё;

позвал друзей и помолился Богу,

и начал в Рим послание своё.

 

 

* * *

 

Помню жар прокуренных собраний,

полуночных споров хрипоту;

эшелон в редеющем тумане,

тюфяки тифозные в поту.

 

Опиумный ветер Семиречья,

пыльных юрт пологие горбы,

гибнущее племя человечье

в вязкой лаве классовой борьбы.

 

И когда, уже не зная страха,

с каждым шагом обращаясь в лёд,

крестный путь – от шахты до барака –

доходяга тупо добредёт, –

 

сунуть ноги в рукава бушлата

и, свернувшись, надышать тепло,

провалиться сердцем без возврата

в те края, что время унесло,

 

в скачки девятнадцатого года,

смех казашки и плывущий зной…

Отпылав в скитаньях и походах,

всё пребудет вечной мерзлотой.

 

Проснуться в детдоме районном...

 

Проснуться в детдоме районном,

и сразу в сознанье всплывут

слова в уголке потаённом

«Сегодня за мною придут».

 

В унылом приёмном покое

уже от палат вдалеке

заждавшейся мокрой щекою

прижаться к шершавой щеке.

 

Детдомовской жёлтой дорожкой

и дальше… идти без конца,

касаясь счастливой ладошкой

широкой ладони отца.

 

Я пишу тебе из такой тьмы...

 

Я пишу тебе из такой тьмы,

которую не осветишь словом Завета,

и все же, послушай, здесь были мы

уже не помню в какое лето.

 

Когда первые лучики на балкон

просачивались и заливались птицы,

я просыпался с твоим шепотком,

чувствуя голову на ключице.

 

Среди гладких, однообразных, нагретых камней

память на солнце сморщивается, выгорает,

и чем медленнее, тем больней

в человеке душа умирает.

 

Когда месяц над Карадагом высвечивает дугу,

в сердце остро тоска запускает коготь,

и я с пространством смириться никак не могу,

я хочу посмотреть на тебя, потрогать.

 

Ты самое лучшее, что есть у меня,

я тебя вечерами у моря ношу и баюкаю нежно,

я хочу быть с тобой до последнего дня,

до жизни иной или тьмы кромешной.

 

Я тебя умоляю, возьми билет,

когда жёлтый ветер дохнет по озябшим скверам...

Куда понесу я пустые бутылки лет

одиноким, сутулым пенсионером?