Quod licet
Без громыханья и озона
обрушивались, накатив,
зарницы из-за горизонта,
ночь обращая в негатив.
Гроза гнала там по-курьерски,
мы не могли поспеть за ней,
хотя мелькал сквозь занавески
невнятный зов её огней.
И это было так знакомо:
жить, не судя и не рядя,
довольствуясь грозой без грома
да радугою без дождя.
Russian Malaise
В чём-то подобном стыдно признаться…
Если подробно,
то у сердчишки прыть, что у зайца, –
бьётся о рёбра.
Вот бы свернуться, словно в утробе!
Страхи б не лезли…
Что получило статус в Европе
русской болезни?
Сон равен смерти… Мыслям проворным
время приспело.
Здесь не поможешь даже снотворным,
в том-то и дело.
Спать неспособность – скверная штука,
склонная к мести.
Нет, не укрыться от перестука
капель по жести!
К спящим питая чёрную зависть,
разумом сбитым
русской болезнью снова терзаюсь
вместе с Бахытом.
Апофеоз нуля
Не хочу быть добычей
и останусь ничьим;
отрекусь от обличий,
увернусь от причин.
Слишком просто – туманом,
грязью под колесом.
В этом мире гуманном
только ноль и спасён.
Живо слёзы утрите –
то не Божья роса.
Ноль – он круглый! Смотрите
сквозь меня в небеса.
* * *
Безжалостные палачи!
Любой из нас – самоубийца.
Не петь, а пить или топиться.
В огонь – картонные мечи!
Преуспевает, кто ослеп.
Кто видит – к жизни не пригоден.
Мы сами от себя уходим,
смеясь кощунственно вослед.
Не веря старческой божбе,
на миг смертельно хорошея,
в припадке саморазрушенья
мы глушим музыку в себе.
Что из того? Тот берег крут,
а здесь – пологих тропок уйма...
Но опрокинутая урна
очерчивает грязный круг.
Что из того? Меж тем перо
ещё не онемело вроде,
но может – только о погоде...
Круг замыкается. Зеро!
Что делать дальше? Падать ниц?
«Освободите от свободы»?!
Как этажи, мелькают годы.
О, мука, музыка! вернись!
Но как ни кайся, ни кричи,
мы, ироничны и ранимы,
отныне – просто анонимы...
Беспомощные палачи.
Воздержанность
Ах, как светит яблоко в её
нежной, но решительной ладони –
золотого воздуха литьё,
сплав побега – вызова – погони!
Матово-прозрачна кожура,
на просвет – видать, как зреют зёрна...
О грядущем грезивший вчера,
что ты ждёшь? Сомнение – позорно!
Рыская в потёмках городов,
небрезглив, в застольях – до отрыжки,
что ты понадкусывал плодов,
в ночь швыряя ржавые огрызки!
Но плода во всей судьбе твоей
не было запретнее и ближе.
Будет всё. Не медли у дверей,
пропуск в завтра – яблоко. Бери же!
Нет... Уже не в силах и солгать,
ты лишь повернёшься с боку на бок –
поздно, слишком поздно предлагать.
У тебя оскомина от яблок.
Другой язык
Проклюнулось окно
белёсой синевой...
Что сказано давно,
то сделалось молвой.
Создав другой язык,
чей строй ни с чем не схож,
страницы древних книг
ты лишь переведёшь.
Мечись, листай тома –
отыщется к утру:
«Я не сойду с ума
и даже не умру».
Дурацкий колпак
Как трудно оставаться дураком!
Проклятая повинность – откровенность...
Трещать, молоть беспечным языком,
о чём молчат другие, не кобенясь!
Устал я баламутить простаков,
приличья оскорбляя, будто некто
без галстука – да что там! – без портков
красуется средь людного проспекта.
Я лжи боюсь. Ведь даже неглиже
одной лишь позой сделать очень просто.
За слоем – слой... Мне видится уже
и в самой откровенности – притворство!
Не шапки Мономаха – колпака
дурацкого меня пугает тяжесть.
Мне надо жить, валяя дурака,
и говорить, чего никто не скажет!
Но, Боже, даже насколько минут
не притворяться – дьявольская роскошь...
Лохмотья в упаковках продают –
не много ли, дружок, от жизни просишь?
Дурная привычка
Дурная привычка: при свете
над ворохом книг засыпать.
Пусть яркие полости эти
заполнятся дёгтем опять.
Коль примесью мёда (you promise!)
пахнёт из клубящихся лет –
смолчу, с головою укроюсь:
всё сходит – и с рук, и на нет.
Что будет – прибавка ли, вычет, –
когда перережется нить?
Дурнее всех прочих привычек –
привычка настырная жить.
Дым
Мы заплутали: нет ни оград, ни вех.
Бах ли поможет или подскажет Блок?
Сизые нити дыма струятся вверх,
сизые нити дыма вдыхает Бог.
Впрочем, навряд ли: всё поросло быльём.
Нет нам ответа, смутен нам Божий лик.
Блёклое небо пялится вниз бельмом,
ангелы скрылись, всяк прикусил язык.
Бог позабыл ли с нами Своё родство?
Равен эпохе каждый протяжный вздох.
Можно ли рушить зыбкое статус-кво,
если застряли мы посреди эпох?
«Явственно только чувство – не здесь, не так», –
строчка сложилась – в прошлом, с чего невесть.
Зло прорастает, ровно какой сорняк,
и не изводит – множит мерзавцев месть.
Как раскурочить цепь, что сковали нам?
Станет ли время – без дураков – иным?
Верится, что охранит нас заветный храм,
зренье вот только застит прогорклый дым.
Евангелие от Иуды
Я предал. Я продал, подонок!
Ну что же, игра стоит свеч
и – прибыльней нудных подённых
трудов… Да об этом ли речь!
Я предал того, кем гордился.
Кто был над толпой вознесён…
Я в ровню Ему не годился,
а так – тоже буду спасён.
А так – меня тоже запомнят.
Я тоже теперь над толпой.
Спасибо, Учитель, за помощь –
отныне я рядом с Тобой.
Я предал, забитого детства
не в силах простить и забыть.
Ничтожествам некуда деться.
Одно остается – убить.
Убить – или нежным лобзаньем
коснуться – вогнать первый гвоздь.
Иного пути мы не знаем…
Но Ты меня видел насквозь!
Да я, на Твоем будь я месте,
к себе прикоснуться б не дал!..
Нет, самое страшное, если
Ты это заранее знал.
Ни нашему нищему веку,
ни прочим – понять не с руки:
зачем?! Из «любви к человеку»?
«Его искупая грехи»?
А может, – из адской гордыни,
смеясь над моей слепотой?!
Так тряпку швыряют рабыне!
Убогих берут на постой...
Я, как бы там ни было, предал.
Теперь мы в упряжке одной.
Свершилось все то, о чем бредил
я наедине с тишиной.
Я продал... Я предал, паскуда!
Теперь не страшна темнота.
Останется имя «Иуда»,
покуда чтить будут Христа.
Отныне я стал ближе брата –
такая уж участь убийц!
Раскаянье – страшная плата...
Но я повторил бы на «бис».
Проклятое рыжее детство!
Кому недомерка видать?
Ничтожествам некуда деться.
Одно остается – предать.
От роста все беды, от роста!
Ах, как я мечтал подрасти...
Я предал. Но я не отрекся.
Хотя бы за это прости.
Евангелие от Магдалины
Что вам надо, незнакомец?
Очумели? Я ж и вправду,
отдышась и успокоясь,
буду снова – до упаду!
Кто вас просит заступаться?
Обойдёмся и без нянек!
Я на вашем месте к падшей
не бросалась бы – утянет!
Что вы смотрите так странно?
(Что он смотрит так? Блаженный?)
Что вам надо? Ну-ка, прямо –
не моих ли сбережений?
Ха! Что я скопить успела –
синяки и шрамы, только!
«Рано ягодка поспела,
сладок сок, а все же – горько…»
(Взгляд усталый и спокойный.)
Ладно! Знаете вы, кто я?
«Заходите, пеший, конный!..»
Ремесло моё простое.
Что молчите, незнакомец?
Сколько раз меня камнями
провожали до околиц,
улюлюкали и гнали!
Вот и вы сейчас попрёте,
сапогами застучите...
Мне плевать на все попрёки!
(Как он смотрит...)
Что молчите?!
(Как он смотрит... как – читает.
Неужели – грубый окрик?..)
Что молчите? Не чета ведь
вам блудница!
(Как он смотрит!
Распалённых взоров сотни
я встречала равнодушно,
а сейчас гляжу и, хоть не
зной полуденный, – мне душно...)
Мне побои – что награда!
Ну а может, вам – потрогать?
Незнакомец, что вам надо?!
(Подошёл... Берет за локоть...
Сколько пальцев огрубелых
мяли ткань одежд дешёвых,
а его касаний беглых
я боюсь сильней ожогов!)
Не нужны мне ни пощада,
ни прощенье! Не покаюсь!
Незнакомец! Что вам надо?
(Ну, добился: задыхаюсь,
и уже не держат ноги...
Кровь моя – стучишь? грохочешь?
Распластаюсь на дороге,
разрыдаюсь...)
Что Ты хочешь?
Я опускаюсь, терпеливый занавес.
Мне все равно – трагедия ли, фарс...
Партер, галёрка, бельэтаж, не жалуясь,
лишь только опущусь я – встанут враз.
Мне все равно. Вы мечетесь, вонзаетесь
друг в друга лестью, злобу затая...
Я все укрою. Все венчает занавес.
Актёр и зритель. Между ними – я.
Но кто, на понимание позарившись,
во мне проделал прорези для глаз?
Глядит он сквозь меня, сквозь пыльный занавес,
с надеждой и мольбой глядит на вас!
Записка Богу
Лбом упёршись в Стену Плача,
знай себе молчу.
Изъясню ли – вот задача! –
всё, чего хочу?
У меня корявый почерк –
есть досуг вникать?
Что, без букв и штучек прочих
обойтись – никак?
Не избрать ли связь немую,
без посредства слов?
Но к общенью напрямую
мало кто готов.
На мерзавца напороться
всем в себе претит:
вдруг под слоем благородства –
голый аппетит?
Лучше в слово, словно в тогу,
наготу облечь.
Сколько их, посланий к Богу, –
сыплют, что картечь.
Что ж, ступай, моя записка,
в щёлку меж камней.
В общем хоре даже писка
вряд ли ты слышней.
Вряд ли нашей карго-вере
ведом юный пыл,
но в словах, по крайней мере,
искренен я был.
Звездочёт
Непостижимое пространство
разверзлось, грезя и грозя,
и смотрит пристально и страстно
в расширившиеся глаза.
В молитве преклонить колени?
Но кто-то тянется опять –
в земном изгнанье, в прахе, тлене –
миры небесные считать.
Зимнее время
Все земные заботы становятся мелки,
когда листья прощально дрожат –
под конец октября, когда сдвинуты стрелки,
когда сдвинуты стрелки назад.
Дополнительный час у природы похитив,
что сказать за него я смогу –
под конец октября, в пору первых бронхитов?
Под конец октября – ни гу-гу!
В этот час вне времён надо быть молчаливым,
надо быть молчаливым, как дым.
Когда видишь, как горько берёзам и ивам,
только кашель один допустим.
Здесь слова – вне игры, здесь иные законы.
Встань, застынь у ночного окна –
ты увидишь, как дрогнут платаны и клёны,
как грустят о них ель и сосна.
Лист раздольно летит над землёю, а значит,
он с землёю простился почти.
И никто не вздохнёт, и никто не оплачет,
и никто не оплатит пути.
Империя тела
Вот гляжу на неё – и немею –
и впиваются ногти в ладонь.
Я не смею, не смею, не смею
подойти к ней, такой молодой.
А ведь прежде я тоже был юным,
в крупных кольцах упругих волос,
только время безжалостным гунном
по империи тела прошлось.
Постаревший, с податливым брюхом
да с подглазьями что пятаки,
соберусь ли когда-нибудь с духом,
чтоб коснуться прохладной руки?
Шевелюра моя поредела,
пульс частит, аденомой грозят...
Наподобие водораздела –
наши годы: ни шагу назад!
Пусть полжизни я к дьяволу пропил,
потешая больных простофиль,
но летучий задумчивый профиль
нежным светом мой день окропил.
Потому я всецело приемлю
то, что видится мне впереди,
то, что лягу в холодную землю,
то, что тесно в смятённой груди.
И какой ни сменял бы десяток,
выпадая в осадок почти,
с этим светом пройду я остаток
отведённого небом пути.
Инверсионный след
Небезопасное кочевье,
чей индоевропейский корень
через латынь пророс в сегодня,
покрыли кучевые волны,
и в щели меж двумя домами
витают знаковые сгустки,
и это носит то же имя –
простор от nebula до неба,
и знаю: больше не увижу
того диковинного солнца
ноябрьского, вишнёвым соком
ко мне вливавшегося в окна,
когда присел у телефона,
но мириады вариаций
всё той же темы неизбежны,
покуда время не иссякнет,
и, вроде подписи-печати
на документе человечка, –
след бахромистый на закате,
инверсионная засечка.
Интермедия
Я прописан в поэме –
я в ней сплю и курю,
и на мир в отдаленье
из оконца смотрю.
Утомило сиденье
взаперти этих глав –
уступаю идее
час убить, погуляв.
Выхожу из поэмы.
Гулко хлопает дверь.
Тишина в стенах темы
воцарится теперь.
Фаза нынче свободна –
отдыхает подряд;
пусть герои сегодня
что угодно творят.
Станут сонмы созвучий
различимы едва,
у межи неминучей
засинеют слова.
Будут тени клубиться,
маятою маня,
будет сумрак копиться
по углам, без меня.
Зыбких образов тыщи
отразятся во мглу.
Я вернусь в темнотище –
и, на ощупь, к столу.
* * *
Как только луч проглянет солнца,
ты, выйдя на балкон, успей
заметить, как, вертясь, несётся
салют из мыльных пузырей.
Кто посылает их незримо
в окно недальнее – Бог весть.
Полёт их краток нестерпимо:
подъездов пять, ну, много, шесть.
Летят они всё выше, выше,
искрясь под солнцем, как слюда,
но не достичь им даже крыши –
все исчезают без следа.
И мы вот так же мимолётны:
едва лишь выйдем на простор,
как ветру станем неугодны –
глядишь, и нас он к чёрту стёр.
И всё же счастливы мы взлёту,
пускай и на единый миг,
пусть лишь одну осилить ноту
успеет грешный наш язык.
Категорический императив
Я пьяного довёл до дома.
Он был, как говорится, в дым.
Мне удалось расслышать «Дима»,
но он запамятовал дом.
...............................
«Спасибо, – с жестом, и виконта
достойным, Дима молвил, – кент!»
А что? Я действовал по Канту.
Хороший был философ – Кант.
* * *
Когда смыкается печаль
над выщербленным суесловьем,
то переход к иным речам
природой ночи обусловлен.
Он обусловлен тишиной,
дождём, распластанным по крышам,
и очень внятною виной,
чей голос в гомоне чуть слышим.
Тогда являются слова
о том, что якобы забыто,
и – распрямляется трава
из-под глумливого копыта!
Разъятые на «я» и «ты»,
мы искренности не стыдимся –
так разведённые мосты
томит желание единства.
Мосты, естественно, сведут.
Сомкнётся линия трамвая.
Загомонит весёлый люд,
друг дружке медь передавая.
Монолог осветителя
Это – Гамлет? Дурачит он вас!
Вы обмануты страстью притворной.
Я-то знаю его без прикрас –
я с ним пил в его нищей гримёрной.
Да какой там на раны бальзам!
Как могли вы поверить фасаду?
Он, осклабясь, по фене базлал
и Офелию хлопал по заду!
Восхищаетесь им? Всё равно,
освищите его, покарайте –
он, куражась, кричал, что давно
разобрался в людском прейскуранте!
Это ж циник! Пустые глаза...
Он на каждого вешает ценник!
По щеке вашей катит слеза?
Ан ему только пфенниг близенек!
Почему же немотствует зал?
Просветленьем овация грянет!
Я – со всеми! Я что-то сказал?
Нет, послышалось вам... Это – Гамлет!
Морлок
В будущем – свет или муть?
Страх или совесть?
Вздумалось мне заглянуть
в старую повесть.
Нет бы улечься в кровать –
в кресле угрелся…
Ох, не к добру задремать
в дебрях от Уэллса!
Остерегаясь берлог,
злоблюсь в ознобе…
Лезет из шахты морлок –
засланный зомби!
Невмоготу требуху
жрать и помои?
Лезь, только знай: наверху
ждут не элои.
Нет здесь пушистых котят
под опахалом.
Лезь, и тебя угостят
свежим напалмом.
Ша, работяга тупой!
Под караоке
песенку, что ли, напой
нам о морлоке.
В зеркало прямо взгляни –
что, упоролся?
Ни просветлённости, ни
трохи прононса.
Стоит ли вякать, морлок,
без аусвайса?
Есть у тебя уголок –
в нём и сховайся!
Воля, она не для всех,
holiness in it!
…Что, коль морлок, как на грех,
в штольне не сгинет?
Что, коль за козни воздаст,
терний не стерпит?
Сдуйся, британский фантаст,
гибельный Герберт!
Я пробуждаюсь в поту,
но поволока
тянет меня в темноту
взглядом морлока.
Мы видели небо
Мы видели небо. Оно было всюду.
Оно нам даровано было за так...
Смешно поклоняться привычному чуду!
Мы пили за счастье и били посуду,
серьезной болезнью считая простуду
и в складках карманов имея пятак.
Но кто строил стены – все толще, все выше –
из зависти, из недомолвок и лжи?
Мы сами, порой надрываясь до грыжи,
но боль свою превозмогая: правы же! –
решив поклоняться не небу, но крыше,
лишались его, возводя этажи...
Нам снилось прозренье – и сон наш был вещим!
Мы крошим и рушим кромешную темь!
Мы стены громим... Постоянством не блещем?
Но путь непрямой нам недаром завещан –
ведь небо в просветах змеящихся трещин,
пожалуй, поярче, чем прежде, до стен!
Набор слов
Среди лубочных облаков,
чей облик ласковый так лаком,
крест самолётика готов
прикинуться небесным знаком.
Но там, я знаю, звон турбин,
раздолье праздным опасеньям.
…Лет в десять ездить я любил
в аэропорт по воскресеньям.
Тоска по странствиям прошла,
менять края неинтересно:
другие заняли дела
ребяческих стремлений место.
Не ведаю, как их назвать –
недосягаемые дали,
когда мои отец и мать
друг друга рядом не видали.
Дотянешься ли в ту же тишь,
а может, в ангельское пенье,
набором слов? ведь это лишь
ещё одно стихотворенье.
* * *
Не гудит трансформатор.
Отчего не гудит?
Был он страстный оратор
и большой эрудит.
Был горяч он до жженья,
не страшился потерь,
но, увы, напряженья
не осталось теперь.
Он кишит муравьями,
он ушёл в никуда,
он со всеми друзьями
разорвал провода.
Все скворчит и щебечет,
все лепечет и ржёт –
он лишь слух не калечит
и ни йотой не лжёт.
Выше, чем, бронзовея,
руку к небу воздеть,
эта мудрость забвенья –
не гудеть, не гудеть.
* * *
Не пойму ничего. Это всё – многомерный обман.
Вот юнцов, не вкусивших и первого в жизни причастья, –
тех, должно быть, немало смешит мой бредовый роман:
аравийской сестре, хоть убей, не могу докричаться.
Странно думать о том, как бы всё обернулось вчера.
Эта явная ложь, эта ложная явь – комом в сдавленном горле
Это случай слепой разбросал нас с тобою, сестра,
и в раздельные почвы врастали с тех пор наши корни.
В каббале допущений, под сенью словечка «кабы»,
в сослагательных дебрях – мы рядом с тобой; наяву же
не хватает судьбы (как в стене – не хватает скобы),
чтобы то, что внутри, перевесило то, что снаружи.
Ночные сторожа народ особый
Хамзату Батырбекову
Я был когда-то сторожем ночным.
Ночные сторожа – народ особый.
Прославлен будет он не кем иным,
как вам давно приевшейся особой.
Ты помнишь ли меня, «Югавтотранс»?
А впрочем, днём мы не были знакомы.
Я расстилал свалявшийся матрас
и – чифирил до рвоты и оскомы!
Меня будили птичьи голоса,
и, подавляя дикую зевоту,
я протирал заплывшие глаза –
и ехал на легальную работу...
Вот так и жил – не хуже, чем теперь.
И, молодых уборщиц соблазнитель,
не ведал я, ценой каких потерь
иная мне откроется обитель.
Я за полночь, бывало, голосил,
внимая эху темных коридоров...
«Югавтотранс»! тебе достало сил
меня терпеть – и этим ты мне дорог.
Что за беда, что минимум удобств,
что жестко ложе, спички отсырели?!
Зато, я помню, воздух был медов
от майской пламенеющей сирени...
Казалось, просто шли за днями дни
ступеньками, ведущими полого.
Но, оглянувшись, видишь, что они,
сгорев, сложились в лесенку Пролога!
Ныряльщик
Всё глубже погружаешься, всё глубже.
И в черепушке кровь стучит всё глуше.
И ледяным давленьем сжаты рёбра...
Нет жабр, увы! Вздохнуть не вздумай пробно.
Крепись, голубчик, либо кончишь срывом –
и воду впустишь в грудь, на радость рыбам.
Не видно дна. Его, наверно, нету.
Как пузыри, взмывают души к свету!
Ах, глупые, зачем вы в глубь полезли?
Вам от кессонной корчиться болезни.
Навстречу поднимается ныряльщик –
застывший страх в глазах его незрячих.
Жемчужинами дно его манило,
но ничего в ладонях, кроме ила.
Спешит наверх, туда, где рябь и солнце.
Вполне возможно, он ещё спасётся.
А ты? Тебе наверх, увы, нескоро,
а водоросли – зыбкая опора.
Иголочки покалывают тело –
мол, не преодолеть тебе предела.
Утопленницы ласковые шепчут:
– На кой тебе он сдался, этот жемчуг...
Останься с нами... – Спазмом сжата глотка:
там, наверху, парит над бездной лодка!
И пусть, как пузыри, взмывают души –
ты должен – глубже! сдавленнее! глуше!
Памятник
В чём основа и суть ваянья?
Если поезд возьмёт разбег,
не успеешь прочесть названья
безоглядно мелькнувших рек.
В торопливом окне топорщась,
режут глаз, невпопад белы,
средь набухших болотных рощиц
омертвелых берёз стволы.
Словно кто-то дефолиантом
их облить получил приказ;
в этом выверте вороватом –
поступь времени без прикрас.
То, что призвано жизнь тиранить,
ничего само не хранит;
против времени – только память,
воплощаемая в гранит.
Так, являясь из дальней дали,
застывает мужик в пальто:
«Это ж памятник! – чтоб сказали. –
Не посадит его никто».
Первый гром
От страсти – старостью лечитесь!
Она – что бром!
...Но всё твердит старик-учитель
про первый гром.
Ему порой темно и смутно,
он хвор и хром.
Но вспоминает поминутно
про первый гром.
С полгода писем нет от дочек.
Боль под ребром.
И в мае сыпал нудный дождик...
А он – про гром!
Бывало, в пыль крошил он камни!
Пора на слом...
Чего теперь-то кулаками?!
Какой там гром!
Ведь годы, сединой взимая,
не серебром,
всё чаще... Но – в начале мая
он славит гром!
Подготовка материала
Приметы и предчувствия абсурдны,
я им не внял.
Я мял руками чьи-то лица, судьбы –
я глину мял.
Она стонала! В каждом тихом стоне –
века, века.
Чья это плоть легла в мои ладони,
что так мягка?
Позволит ли увидеть, что в начале,
столетий дым?
Чьи помыслы и давние печали
взошли к моим?
Я трезв – я хиромантов дисциплину
видал в гробу!
Но всё же сам вминал в нагую глину
свою судьбу.
О, глиняная дактилоскопия!
Вот – глины ком:
моих ладоней линии скупые
остались в нём.
Они смешались с тысячами линий!
Лежу на дне:
я растворён в кромешной этой глине,
как та – во мне.
С ушедшими сливаться не желая,
себя кляня,
шепчу: «Ты видишь? Дышит, как живая.
Верни меня!»
Политанатомический анализ
Элегия
В дождь (после десяти) ворчливый частник
меня за рупь подбросил до «Шанхая»*.
Он крыл ГАИ, честил нальчан несчастных
и чуть не выл, погоды наши хая.
Твердил он: – Голова у нас одна лишь –
Москва, а Питер – сердце, как известно... –
политанатомический анализ
заканчивая Нальчиком нелестно.
Приехали, я вымолвил: – Спасибо, –
и так и не узнал, чего он злится.
Стоял сентябрь. Сияла грязь красиво,
а дождь, казалось, вечно будет литься.
Он затекал за ворот, бил наотмашь.
В нём влажным блеском исходили рельсы...
Что есть «Шанхай»? Не скорая, но помощь,
дабы могли согреться погорельцы.
...Когда ж я возвращался в дом без друга,
в автобусе народу было мало,
и лишь в дымину пьяная старуха:
– Зачем я так красива? – повторяла.
___________________________
* «Шанхаями» в разных городах
назывались районы трущоб и самостроя,
жители которых промышляли
круглосуточной торговлей спиртным.
Попытка отречения
Ахи, вздохи, чернильная сырость, –
ты избыт, сочинительский вирус!
Не потянешь меня за язык.
Хоть я с прежним собою и вижусь,
но из собственных чаяний вырос,
а живу – потому что привык.
Полно пялиться в небо пустое:
не отыщется в этом отстое
человеческих искренних чувств;
остаётся глумленье простое –
что ни яблочко, то налитое,
яду надо дорваться до уст.
Эй, гибискус, фиалка и кактус,
приобщаю вас к этому факту-с,
дым пуская в вас ночь напролёт:
божеством остаётся лишь Бахус,
осознание этого – лакмус
(посинеет любой, кто поймёт).
Жизнь сгорает быстрее, чем клубы.
Кто трубит в проржавевшие трубы?
Не берусь описать этот звук.
Я бы мог заговаривать зубы,
да к чему? Эти фокусы грубы,
кто бахвалится ловкостью рук?
До свиданья, счастливые дети,
тёти, дяди, – тепло вам на свете:
вы и в shit различаете sheet,
ну а я разорвал ваши сети…
Но откуда же строки вот эти?!
Да и в горле немного першит.
Прогулка
Сегодня – не то чтобы стужа,
но зябко. Ещё не до дна
промёрзшая ржавая лужа
под снегом почти не видна.
Всё в белом. Всё чисто и мило.
Но что там, под хрустнувшим льдом?
Ступили – вода проступила
чернильным бесстыжим пятном.
Опять эта лужа зияла!
Пятно разрасталось, и ты:
«Что мы натворили! – сказала. –
Лишились такой чистоты...»
Не трогай подмёрзшую лужу.
Глубин её не береди.
Пойдём. Провожу тебя к мужу.
Он, бедный, заждался, поди.
Пролог
Всё! Кажется, заполнены пробелы!
Исписана до корки вся тетрадь.
Вы спали – даже, помнится, храпели –
а где-то перья ржавые скрипели,
но вот все петухи уже пропели –
и пьесу репетирует театр!
Там Мельпомена, не жалея связок,
перекричала всех своих сестёр;
там быль невероятнее всех сказок,
а смех – залог трагических развязок,
и воздух, как перед грозою, вязок,
и в ужасе рыдает режиссёр!
На шесть часов назначена премьера.
Скорее же, с волнением в груди,
хватайте свой пиджак из шифоньера,
вяжите галстук – или, для примера,
чтоб выглядеть, как истый кабальеро,
супруге подавайте бигуди!
Вы медлите? Зеваете, пожалуй?
Прислушайтесь же к хору зазывал!
Покиньте свой домишко обветшалый,
поверьте в случай, радостный и шалый,
и, у зеленщика товар лежалый
скупив, ступайте смело в этот зал!
Пусть из героев вы знакомы с каждым,
покамест придержите языки –
мы вам сейчас историйку покажем,
добро восславим, а порок – накажем!..
(В гримерной – гвалт. В партере – стук и кашель.
И занавес колышут сквозняки.)
Просёлок
Сегодня – солнце. Золотом пылинок
пронизан терпкий воздух и согрет.
Но кое-где сырой ещё суглинок
послушно отпечатывает след.
Тень под ногами – чёрная на жёлтом.
Молчит земля, вобрав вчерашний дождь.
Но позади – ты только что прошёл там –
сочится влага в лунки от подошв.
И это – взгляд. Так смотрит невидимка.
Что знает эта зрячая вода?
Земля молчит. Над нею, словно дымка,
сгущается безмолвное «когда?».
* * *
Профессиональная оскома –
всё в приёмах собственных знакомо!
Это как не выходить из дома,
воздухом прокуренным дыша.
Бывшие задиры, сердцееды
ныне большей частью домоседы
и ведут унылые беседы,
новизны в которых – ни гроша.
Вычеркнуть бы, что успел заначить,
бросить всё, забыть, переиначить,
чтобы снова что-нибудь да значить,
свет увидеть, словно в первый раз, –
так жужжит попавший в паутину
или, может, угодивший в тину,
только одолеет ли рутину,
в коей он давным-давно погряз?
Говорю открыто, без метафор:
автоплагиатом занят автор –
про монеты из своих же амфор
заявляет: новый-де чекан.
Самому же ночью не до шуток:
лунный лик и тот бывает жуток;
облачко, когда-то парашютик,
в петлю обращается, в аркан.
Раненый лось
На башке нет волос,
а во рту нет зубов,
но, как раненый лось,
я бросаюсь в ljubov.
Мой последний рывок,
напряжение жил, –
чтобы знал Господь Бог,
для чего я здесь жил.
Чтобы даже скелет
помнил весь этот зной –
через полчища лет,
во Вселенной иной.
Река
Какая ясность – так светло,
что словно не осталось тайны,
все мысли тёмные – случайны…
Прозрачно стылое стекло!
Какая ясность – о, октябрь –
ноктюрн, исполненный при свете!
Как будто нет нужды в ответе,
понятны: ветер – плеск – и рябь.
Какая ясность – как с листа –
все переливы, все мерцанья,
все блики… Вплоть до восклицанья:
«Какая – ясность?! Темнота…»
Ремонт
Часы разобрали и снова собрали.
Остались излишки, но это – детали.
Пружинка и винтик – и только, не боле.
Часы застучали, не чувствуя боли.
Не зная печали, часы застучали,
и ход их точнее, чем в самом начале.
Седьмое чувство
В подражание АВ
Зачем вам, в чьих черепушках пусто,
шестое чувство?
Там и стандартный набор излишен,
где нет извилин.
Бегу, проклятья шля окаянным,
к седым полянам.
И, остывая мало-помалу,
вдруг понимаю:
шестое чувство уже не ново.
Хочу седьмого!
Силуэт
Ты, входя, уронила перчатки.
В дверь вливался раздвоенный свет.
На моей воспалённой сетчатке
отпечатался твой силуэт.
Прикоснувшись к холодной ладони,
я, глаза на мгновенье закрыв,
различил на расплывчатом фоне
очертаний твоих негатив.
Я сморгнуть его тщетно пытался,
головой ошалело мотал;
час прошёл – отпечаток остался,
не поблёк и тусклее не стал.
Каждый день, хоть кого, да встречаю:
тумбы, урны, прохожих, собак, –
но, лишь веки смежу, различаю
лёгкий абрис, скользящий сквозь мрак.
Всё на свете вчистую забуду,
но и в самый безжалостный день
будет рядом со мною повсюду
неотступная светлая тень.
Скука мира
Не облечённая в слова,
но ведающая о сроке,
прёт-продирается трава,
ещё не слышавшая строки:
«Что восхитительней, живей
войны, сражений и пожаров?»
Легко разгонит суховей
беду на тысячи гектаров.
Огня известен аппетит –
на всё накладывает руку!
Но живость бойни мне претит –
не предпочесть ли мира скуку?
Не сделать ли её полней,
отгородившись от кошмаров
«кровавых и пустых полей,
бивака, рыцарских ударов»?
Всё длится, длится бранный пир,
гремят глумливые копыта!
…Но что такое скучный мир
в том мире, где война забыта?
Смешенье жанров
Что за напасть? В который раз хочу
звучать печально и проникновенно,
но это словно мне не по плечу –
в мой слог насмешки шмыгают мгновенно.
Раёшник – это тот ещё сорняк,
ни мора не страшится, ни пожаров…
Опять не совладать мне с ним никак,
опять меня гнетёт смешенье жанров!
А между тем, с небес посыпал снег –
искрящийся, трепещущий и нежный.
Как чужд безмозглый ёрнический смех
мне в этот миг, священный и безбрежный!
Снег вновь напоминает мне тебя,
сошедшую с пленительных полотен.
Стою под ним, любуясь и скорбя, –
как ты, он чист. И столь же мимолётен…
Ну вот! Кренюсь, как видно, в мадригал.
Гормоны ли причиной служат крена?
Меня почти никто не подвигал
на это дело, ты же – неизменно.
Но в мадригал проникнуть норовит
какой-нибудь разнузданный куплетик…
Я головой качаю: вот так вид!
Ужели Цветик шлёт мне свой приветик?
Все жанры в жизни смешаны, увы,
и оттого мой стиль какой-то пегий.
Смятенье чувств – в сумбуре головы,
где прибаутки пляшут средь элегий.
Соврамши
Нет, никогда, ничей я не был…
О. Мандельштам
Есть слова, от которых тошнит.
Например, «современность». «Соври мне!» –
различит в нём лингвист-эрудит,
что «гимен» раскумекает в «гимне».
«Ну а сов? – кое-кто возразит. –
С их ременчатой мудростью вещей?»
Современчатость? О паразит!
О ремень, обернувшийся – сечей!
Возопят: «Слово-куб! Совокуп-
ность прозренья, добра и картечи!»
«Совращенье!» – движением губ
оборву недостойные речи.
Старый сюжет
Плачет скрипка в холодной квартире.
(«Всё пиликает чёртов сосед!»)
Годы страсти его укротили.
И надежд, разумеется, нет.
Поскучнел от издёвок всегдашних
этот старый сюжет. Чья вина,
что зануда он и неудачник?!
Потускнела его седина.
На пиджак осыпается перхоть...
Но, проснувшись, опять и опять
начинает кряхтеть он и перхать –
и небесные звуки рождать.
Три сорта вин
Споткнёшься – смех звенит в ушах.
Ах, как заливист этот смех
у тех, кто трусит сделать шаг!
Ты, слава Богу, – не из тех.
Твоя вина – совсем в ином.
Ты жил, как мог. И пил до дна.
Надежды розовым вином
ты упивался допьяна.
За неразумный этот грех
вина зелёного любви
тебе подлили больше всех...
Ты пьян? – судьбу благослови!
Но отрезвленья близок час,
в который ты заметишь вдруг,
что слёзы выпиты из глаз,
а чаша выбита из рук.
Тогда останется одно –
испить останется до дна
свободы чёрное вино...
Нет горше этого вина.
Трюизм
Солнце сіяетъ на злыя и благія,
и дождитъ на праведныя и неправедныя.
(Мат., 5: 45)
Не чтобы враз прихлопнуть опыт,
с горы спускается скрижаль.
Свет проникает и сквозь копоть,
и видишь – ласточку, стрижа ль.
Сиять «на злыя и благія»
привыкло солнце с давних пор,
а стало быть, и невралгия –
лишь пытка, но не приговор.
Не обойдёшься без трюизма
и без высокопарных фраз:
пускай неярок, свет струится,
как в самый давний, дивный раз.
Склоняясь к Авраама лону
(о, бедный старый Авраам!),
на склоне лет взбеги по склону
на зов прекраснейших из дам.
Обзаведись мечтой на вырост,
не ребусом в один присест, –
тогда свинья тебя не выдаст,
а Бог, естественно, не съест.
Уроки
Глиняный цикл
1. Замысел
Из шелеста и сырости, из прели
овражной мглы
незнаемое брезжится без цели
и похвалы.
Вздымается вне смысла и без пользы,
дрожит, растёт;
отбросит отблеск на речные плёсы,
но миг – он стёрт.
В живом объёме многое не ясно:
сплошной озноб,
неуловимость и непостоянство –
калейдоскоп.
Случайность, что помножена на льдинку
и птичий пух,
сметает неподвижную картинку,
смущая дух.
Так замысел, растёкшийся по щелям,
виясь, дробясь,
увидеть меж собой и воплощеньем
не хочет связь.
Материал, хоть выругайся, сложен,
размыт, как бред,
поэтому исходно невозможен
автопортрет.
Беру, однако, образ, что так зыбок,
рискну ваять –
себя из недомолвок и ошибок
сложу опять.
2. Подготовка материала
Приметы и предчувствия абсурдны,
я им не внял.
Я мял руками чьи-то лица, судьбы –
я глину мял.
Она стонала! В каждом тихом стоне –
века, века.
Чья это плоть легла в мои ладони,
что так мягка?
Позволит ли увидеть, что в начале,
столетий дым?
Чьи помыслы и давние печали
взошли к моим?
Я трезв – я хиромантов дисциплину
видал в гробу!
Но всё же сам вминал в нагую глину
свою судьбу.
О, глиняная дактилоскопия!
Вот – глины ком:
моих ладоней линии скупые
остались в нём.
Они смешались с тысячами линий!
Лежу на дне:
я растворён в кромешной этой глине,
как та – во мне.
С ушедшими сливаться не желая,
себя кляня,
шепчу: «Ты, глина, дышишь как живая.
Верни меня!»
3. Лепка
Дотронулся – и прочь: какого чёрта,
ведь всё не так.
Дрожит, реверберируя, аорта
касаньям в такт.
Надавливая, округляю скулы, –
не ирокез;
глаза невыразительны и снулы –
сменю разрез.
Не в зеркало смотрю – ловлю на ощупь
покрой без швов.
Такая ограниченная площадь,
а что углов.
Когда б навскидку делалось, как фото,
ан не судьба,
и шлёпаются тяжко капли пота
на лоб со лба.
Смещенье угрожает ли потерей,
коль суждено
отправить внутрь недавний эпителий –
пустить на дно?
Я знаю: идентичность невозможна,
искусство – ложь,
и что займёт в итоге место мозга?
Лишь глина, сплошь.
Та глина, сквозь которую в зачатке
мерцал двойник;
в какой и я оставил отпечатки,
и всяк язык.
4. Обжиг
Отправив изваяние на обжиг,
в горнило, в печь,
себя от тепловых воздействий схожих
не уберечь.
Поджаривают будни то и дело,
их чад – что яд:
твердеет иссыхающее тело,
темнеет взгляд.
Пыл не стихает – в сумраке вечернем
от так же рьян;
предательским лобзает излученьем
телеэкран.
Огонь, запечатлённый в алкоголе,
в себя вберу
в плацкартном разухабистом раздолье,
в чужом пиру.
Куда от пиромании укрыться
в разгар страды?
Здесь не напиться даже из копытца
живой воды.
Но жизнь во мне порой подобна вещи,
творенью рук, –
крепчает, если пламя так зловеще
гудит вокруг.
Не сбился бы режим температурный,
не спёкся зной, –
поверхности покроет слой глазурный,
защитный слой.
5. Итог
В итоге – новый замысел, и только.
Попробуй, взвесь!
Мне сладок вздох в отсутствие итога,
как весть «я есть».
«Аз есмь» – звучит, наверное, весомей,
но холодней.
Вот стала же из тьмы физиономий
одна – моей!
А если утомит своя же внешность
в стезе земной,
воображаю, даром Божьим тешась,
себя – сосной.
Излучиной реки с печальным плеском,
обрывом, пнём,
чернеющим на взгорье перелеском,
тропинкой в нём.
Для сущего, как все, служу воронкой:
его черты
в часов песочных горловине тонкой
со мной на «ты».
Простое «быть» всегда удачей значу,
хоть в банке шпрот,
а напоследок наспех присобачу
катрен-экспромт:
«Ореха лист, растёртый в пальцах, терпок,
летуч, как йод,
а в ящике стола – лишь пара скрепок,
и снег идёт».
Утро
Не люблю тонкозвончатых рюмок.
Ваша скатерть излишне бела.
Мужиков уважаю угрюмых,
что стеснительно пьют из горла.
Погляди-ка: салфетки, солонка!
А они только «Астру» смолят...
Заскулит, потерявшись, болонка,
но дворняги зазря не скулят.
Вы, красиво кляня вашу участь,
говорите о гложущей тьме,
а они, понапрасну не мучась, –
лишь о том, что у них на уме.
Всё у вас бесконечно иное.
Но однажды вас вместе сведёт
вытрезвителя братство ночное,
где цигарка по кругу идёт.
Вы друг друга поймёте во многом,
а настанет желанный рассвет –
разойдётесь по разным дорогам
и растаете в пламени лет.
Часы остановились
– Фантасмагория –
Апоплексичен, похотлив, увечен,
луной, как рыжей кепочкой, увенчан,
значками да брелочками увешан,
заглядывая в окна, как за вырез,
загустевает самозванец-вечер,
меж тем всё шесть: часы остановились.
Часы остановились, но, однако,
поэт успел пропеть про Ошхамахо*,
какая-то бродячая собака
до хрипа довела домашних свору,
и на балкон уже выходит маха,
гитарному внимая перебору.
Меж тем всё шесть. Но остывает кровля,
и в темноте мы все друг другу ровня –
все кошки серы; винная торговля
уже переместилась в частный сектор,
и в скверике хвативший лишку рохля
стал кровожаден, словно вивисектор.
И все же это как-то нереально,
хотя, увы, вполне материально,
особенно драчун – подлец, каналья! –
шатается, на мостовую вылез...
Нет, это совершенно ненормально –
стемнело в шесть! (Часы остановились.)
Стемнело – ан кукушка не пропела!
Подобного досадного пробела
стерпеть никак нельзя – и вот проблема
встает в величье грозном перед всеми
и страсти накаляет до предела:
часы – вперёд? А может, лучше время –
обратно? Тотчас протрезвится пьяный
и в магазин войдёт походкой плавной;
гитара смолкнет, махи величавой
не будет – будет тканей продавщица;
все заново и с буковки заглавной,
и лишь поэту надо удавиться...
Два раза не пропеть чудесных строчек!
Пошлём в подарок шёлковый шнурочек,
а заодно, пожалуй, и веночек
терновый – вот прибавится заботы...
Побольше бы таких забавных ночек!
Однако наступает время точек,
и мы в графе «А дальше?» ставим прочерк:
_________
...Меж тем бьёт шесть. Побриться до работы!
_________________________
* О ш х а м а х о – Эльбрус.
Элегия
В дождь (после десяти) ворчливый частник
меня за рупь подбросил до «Шанхая»*.
Он крыл ГАИ, честил нальчан несчастных
и чуть не выл, погоды наши хая.
Твердил он: – Голова у нас одна лишь –
Москва, а Питер – сердце, как известно... –
политанатомический анализ
заканчивая Нальчиком нелестно.
Приехали, я вымолвил: – Спасибо, –
и так и не узнал, чего он злится.
Стоял сентябрь. Сияла грязь красиво,
а дождь, казалось, вечно будет литься.
Он затекал за ворот, бил наотмашь.
В нем влажным блеском исходили рельсы...
Что есть «Шанхай»? Не скорая, но помощь,
дабы могли согреться погорельцы.
...Когда ж я возвращался в дом без друга,
в автобусе народу было мало,
и лишь в дымину пьяная старуха:
– Зачем я так красива? – повторяла.
___________________________
* «Шанхаями» в самых разных городах
назывались районы трущоб и самостроя,
жители которых промышляли круглосуточной
торговлей спиртным.
* * *
Я похож на больную собаку.
У меня выразительный взгляд.
Я не нужен, увы, зоопарку,
да и в цирк меня примут навряд.
Между урн и сутулых прохожих
извиваюсь я, как слаломист.
Без волнения – даже на кошек.
Ноль внимания – даже на свист.
Но в момент поводки провисают
у болонок, что жалко скулят,
если вдруг невзначай повстречают
мой, такой выразительный, взгляд!