Георгий Яропольский

Георгий Яропольский

Все стихи Георгия Яропольского

Quod licet

 

Без громыханья и озона

обрушивались, накатив,

зарницы из-за горизонта,

ночь обращая в негатив.

 

Гроза гнала там по-курьерски,

мы не могли поспеть за ней,

хотя мелькал сквозь занавески

невнятный зов её огней.

 

И это было так знакомо:

жить, не судя и не рядя,

довольствуясь грозой без грома

да радугою без дождя.

 

Russian Malaise

 

В чём-то подобном стыдно признаться…

            Если подробно,

то у сердчишки прыть, что у зайца, –

            бьётся о рёбра.

 

Вот бы свернуться, словно в утробе!

            Страхи б не лезли…

Что получило статус в Европе

            русской болезни?

 

Сон равен смерти… Мыслям проворным

            время приспело.

Здесь не поможешь даже снотворным,

            в том-то и дело.

 

Спать неспособность – скверная штука,

            склонная к мести.

Нет, не укрыться от перестука

            капель по жести!

 

К спящим питая чёрную зависть,

            разумом сбитым

русской болезнью снова терзаюсь

            вместе с Бахытом.

 

 

Апофеоз нуля

 

Не хочу быть добычей

и останусь ничьим;

отрекусь от обличий,

увернусь от причин.

 

Слишком просто – туманом,

грязью под колесом.

В этом мире гуманном

только ноль и спасён.

 

Живо слёзы утрите –

то не Божья роса.

Ноль – он круглый! Смотрите

сквозь меня в небеса.

 

* * *

 

Безжалостные палачи!

Любой из нас – самоубийца.

Не петь, а пить или топиться.

В огонь – картонные мечи!

 

Преуспевает, кто ослеп.

Кто видит – к жизни не пригоден.

Мы сами от себя уходим,

смеясь кощунственно вослед.

 

Не веря старческой божбе,

на миг смертельно хорошея,

в припадке саморазрушенья

мы глушим музыку в себе.

 

Что из того? Тот берег крут,

а здесь – пологих тропок уйма...

Но опрокинутая урна

очерчивает грязный круг.

 

Что из того? Меж тем перо

ещё не онемело вроде,

но может – только о погоде...

Круг замыкается. Зеро!

 

Что делать дальше? Падать ниц?

«Освободите от свободы»?!

Как этажи, мелькают годы.

О, мука, музыка! вернись!

 

Но как ни кайся, ни кричи,

мы, ироничны и ранимы,

отныне – просто анонимы...

 

Беспомощные палачи.

 

Воздержанность

 

Ах, как светит яблоко в её

нежной, но решительной ладони –

золотого воздуха литьё,

сплав побега – вызова – погони!

 

Матово-прозрачна кожура,

на просвет – видать, как зреют зёрна...

О грядущем грезивший вчера,

что ты ждёшь? Сомнение – позорно!

 

Рыская в потёмках городов,

небрезглив, в застольях – до отрыжки,

что ты понадкусывал плодов,

в ночь швыряя ржавые огрызки!

 

Но плода во всей судьбе твоей

не было запретнее и ближе.

Будет всё. Не медли у дверей,

пропуск в завтра – яблоко. Бери же!

 

Нет... Уже не в силах и солгать,

ты лишь повернёшься с боку на бок –

поздно, слишком поздно предлагать.

У тебя оскомина от яблок.

 

Другой язык

 

Проклюнулось окно

белёсой синевой...

Что сказано давно,

то сделалось молвой.

 

Создав другой язык,

чей строй ни с чем не схож,

страницы древних книг

ты лишь переведёшь.

 

Мечись, листай тома –

отыщется к утру:

«Я не сойду с ума

и даже не умру».

 

Дурацкий колпак

 

Как трудно оставаться дураком!

Проклятая повинность – откровенность...

Трещать, молоть беспечным языком,

о чём молчат другие, не кобенясь!

 

Устал я баламутить простаков,

приличья оскорбляя, будто некто

без галстука – да что там! – без портков

красуется средь людного проспекта.

 

Я лжи боюсь. Ведь даже неглиже

одной лишь позой сделать очень просто.

За слоем – слой... Мне видится уже

и в самой откровенности – притворство!

 

Не шапки Мономаха – колпака

дурацкого меня пугает тяжесть.

Мне надо жить, валяя дурака,

и говорить, чего никто не скажет!

 

Но, Боже, даже насколько минут

не притворяться – дьявольская роскошь...

Лохмотья в упаковках продают –

не много ли, дружок, от жизни просишь?

 

Дурная привычка

 

Дурная привычка: при свете

над ворохом книг засыпать.

Пусть яркие полости эти

заполнятся дёгтем опять.

 

Коль примесью мёда (you promise!)

пахнёт из клубящихся лет –

смолчу, с головою укроюсь:

всё сходит – и с рук, и на нет.

 

Что будет – прибавка ли, вычет, –

когда перережется нить?

Дурнее всех прочих привычек –

привычка настырная жить.

 

Дым

 

Мы заплутали: нет ни оград, ни вех.

Бах ли поможет или подскажет Блок?

Сизые нити дыма струятся вверх,

сизые нити дыма вдыхает Бог.

 

Впрочем, навряд ли: всё поросло быльём.

Нет нам ответа, смутен нам Божий лик.

Блёклое небо пялится вниз бельмом,

ангелы скрылись, всяк прикусил язык.

 

Бог позабыл ли с нами Своё родство?

Равен эпохе каждый протяжный вздох.

Можно ли рушить зыбкое статус-кво,

если застряли мы посреди эпох?

 

«Явственно только чувство – не здесь, не так», –

строчка сложилась – в прошлом, с чего невесть.

Зло прорастает, ровно какой сорняк,

и не изводит – множит мерзавцев месть.

 

Как раскурочить цепь, что сковали нам?

Станет ли время – без дураков – иным?

Верится, что охранит нас заветный храм,

зренье вот только застит прогорклый дым.

 

 

Евангелие от Иуды

 

Я предал. Я продал, подонок!

Ну что же, игра стоит свеч

и – прибыльней нудных подённых

трудов… Да об этом ли речь!

 

Я предал того, кем гордился.

Кто был над толпой вознесён…

Я в ровню Ему не годился,

а так – тоже буду спасён.

 

А так – меня тоже запомнят.

Я тоже теперь над толпой.

Спасибо, Учитель, за помощь –

отныне я рядом с Тобой.

 

Я предал, забитого детства

не в силах простить и забыть.

Ничтожествам некуда деться.

Одно остается – убить.

 

Убить – или нежным лобзаньем

коснуться – вогнать первый гвоздь.

Иного пути мы не знаем…

Но Ты меня видел насквозь!

 

Да я, на Твоем будь я месте,

к себе прикоснуться б не дал!..

Нет, самое страшное, если

Ты это заранее знал.

 

Ни нашему нищему веку,

ни прочим – понять не с руки:

зачем?! Из «любви к человеку»?

«Его искупая грехи»?

 

А может, – из адской гордыни,

смеясь над моей слепотой?!

Так тряпку швыряют рабыне!

Убогих берут на постой...

 

Я, как бы там ни было, предал.

Теперь мы в упряжке одной.

Свершилось все то, о чем бредил

я наедине с тишиной.

 

Я продал... Я предал, паскуда!

Теперь не страшна темнота.

Останется имя «Иуда»,

покуда чтить будут Христа.

 

Отныне я стал ближе брата –

такая уж участь убийц!

Раскаянье – страшная плата...

Но я повторил бы на «бис».

 

Проклятое рыжее детство!

Кому недомерка видать?

Ничтожествам некуда деться.

Одно остается – предать.

 

От роста все беды, от роста!

Ах, как я мечтал подрасти...

Я предал. Но я не отрекся.

Хотя бы за это прости.

 

Евангелие от Магдалины

 

Что вам надо, незнакомец?

Очумели? Я ж и вправду,

отдышась и успокоясь,

буду снова – до упаду!

 

Кто вас просит заступаться?

Обойдёмся и без нянек!

Я на вашем месте к падшей

не бросалась бы – утянет!

 

Что вы смотрите так странно?

(Что он смотрит так? Блаженный?)

Что вам надо? Ну-ка, прямо –

не моих ли сбережений?

 

Ха! Что я скопить успела –

синяки и шрамы, только!

«Рано ягодка поспела,

сладок сок, а все же – горько…»

 

(Взгляд усталый и спокойный.)

Ладно! Знаете вы, кто я?

«Заходите, пеший, конный!..»

Ремесло моё простое.

 

Что молчите, незнакомец?

Сколько раз меня камнями

провожали до околиц,

улюлюкали и гнали!

 

Вот и вы сейчас попрёте,

сапогами застучите...

Мне плевать на все попрёки!

(Как он смотрит...)

Что молчите?!

 

(Как он смотрит... как – читает.

Неужели – грубый окрик?..)

Что молчите? Не чета ведь

вам блудница!

(Как он смотрит!

 

Распалённых взоров сотни

я встречала равнодушно,

а сейчас гляжу и, хоть не

зной полуденный, – мне душно...)

 

Мне побои – что награда!

Ну а может, вам – потрогать?

Незнакомец, что вам надо?!

(Подошёл... Берет за локоть...

 

Сколько пальцев огрубелых

мяли ткань одежд дешёвых,

а его касаний беглых

я боюсь сильней ожогов!)

 

Не нужны мне ни пощада,

ни прощенье! Не покаюсь!

Незнакомец! Что вам надо?

(Ну, добился: задыхаюсь,

 

и уже не держат ноги...

Кровь моя – стучишь? грохочешь?

Распластаюсь на дороге,

разрыдаюсь...)

 

Что Ты хочешь?

 

Занавес

 

Я опускаюсь, терпеливый занавес.

Мне все равно – трагедия ли, фарс...

Партер, галёрка, бельэтаж, не жалуясь,

лишь только опущусь я – встанут враз.

 

Мне все равно. Вы мечетесь, вонзаетесь

друг в друга лестью, злобу затая...

Я все укрою. Все венчает занавес.

Актёр и зритель. Между ними – я.

 

Но кто, на понимание позарившись,

во мне проделал прорези для глаз?

Глядит он сквозь меня, сквозь пыльный занавес,

с надеждой и мольбой глядит на вас!

 

Записка Богу

 

Лбом упёршись в Стену Плача,

знай себе молчу.

Изъясню ли – вот задача! –

всё, чего хочу?

 

У меня корявый почерк –

есть досуг вникать?

Что, без букв и штучек прочих

обойтись – никак?

 

Не избрать ли связь немую,

без посредства слов?

Но к общенью напрямую

мало кто готов.

 

На мерзавца напороться

всем в себе претит:

вдруг под слоем благородства –

голый аппетит?

 

Лучше в слово, словно в тогу,

наготу облечь.

Сколько их, посланий к Богу, –

сыплют, что картечь.

 

Что ж, ступай, моя записка,

в щёлку меж камней.

В общем хоре даже писка

вряд ли ты слышней.

 

Вряд ли нашей карго-вере

ведом юный пыл,

но в словах, по крайней мере,

искренен я был.

 

Звездочёт

 

Непостижимое пространство

разверзлось, грезя и грозя,

и смотрит пристально и страстно

в расширившиеся глаза.

 

В молитве преклонить колени?

Но кто-то тянется опять –

в земном изгнанье, в прахе, тлене –

миры небесные считать.

 

Зимнее время

 

Все земные заботы становятся мелки,

когда листья прощально дрожат –

под конец октября, когда сдвинуты стрелки,

когда сдвинуты стрелки назад.

 

Дополнительный час у природы похитив,

что сказать за него я смогу –

под конец октября, в пору первых бронхитов?

Под конец октября – ни гу-гу!

 

В этот час вне времён надо быть молчаливым,

надо быть молчаливым, как дым.

Когда видишь, как горько берёзам и ивам,

только кашель один допустим.

 

Здесь слова – вне игры, здесь иные законы.

Встань, застынь у ночного окна –

ты увидишь, как дрогнут платаны и клёны,

как грустят о них ель и сосна.

 

Лист раздольно летит над землёю, а значит,

он с землёю простился почти.

И никто не вздохнёт, и никто не оплачет,

и никто не оплатит пути.

 

Империя тела

 

Вот гляжу на неё – и немею –

и впиваются ногти в ладонь.

Я не смею, не смею, не смею

подойти к ней, такой молодой.

 

А ведь прежде я тоже был юным,

в крупных кольцах упругих волос,

только время безжалостным гунном

по империи тела прошлось.

 

Постаревший, с податливым брюхом

да с подглазьями что пятаки,

соберусь ли когда-нибудь с духом,

чтоб коснуться прохладной руки?

 

Шевелюра моя поредела,

пульс частит, аденомой грозят...

Наподобие водораздела –

наши годы: ни шагу назад!

 

Пусть полжизни я к дьяволу пропил,

потешая больных простофиль,

но летучий задумчивый профиль

нежным светом мой день окропил.

 

Потому я всецело приемлю

то, что видится мне впереди,

то, что лягу в холодную землю,

то, что тесно в смятённой груди.

 

И какой ни сменял бы десяток,

выпадая в осадок почти,

с этим светом пройду я остаток

отведённого небом пути.

 

 

Инверсионный след

 

Небезопасное кочевье,

чей индоевропейский корень

через латынь пророс в сегодня,

покрыли кучевые волны,

 

и в щели меж двумя домами

витают знаковые сгустки,

и это носит то же имя –

простор от nebula до неба,

 

и знаю: больше не увижу

того диковинного солнца

ноябрьского, вишнёвым соком

ко мне вливавшегося в окна,

 

когда присел у телефона,

но мириады вариаций

всё той же темы неизбежны,

покуда время не иссякнет,

 

и, вроде подписи-печати

на документе человечка, –

след бахромистый на закате,

инверсионная засечка.

 

Интермедия

 

Я прописан в поэме –

я в ней сплю и курю,

и на мир в отдаленье

из оконца смотрю.

 

Утомило сиденье

взаперти этих глав –

уступаю идее

час убить, погуляв.

 

Выхожу из поэмы.

Гулко хлопает дверь.

Тишина в стенах темы

воцарится теперь.

 

Фаза нынче свободна –

отдыхает подряд;

пусть герои сегодня

что угодно творят.

 

Станут сонмы созвучий

различимы едва,

у межи неминучей

засинеют слова.

 

Будут тени клубиться,

маятою маня,

будет сумрак копиться

по углам, без меня.

 

Зыбких образов тыщи

отразятся во мглу.

Я вернусь в темнотище –

и, на ощупь, к столу.

 

* * *

 

Как только луч проглянет солнца,

ты, выйдя на балкон, успей

заметить, как, вертясь, несётся

салют из мыльных пузырей.

 

Кто посылает их незримо

в окно недальнее – Бог весть.

Полёт их краток нестерпимо:

подъездов пять, ну, много, шесть.

 

Летят они всё выше, выше,

искрясь под солнцем, как слюда,

но не достичь им даже крыши –

все исчезают без следа.

 

И мы вот так же мимолётны:

едва лишь выйдем на простор,

как ветру станем неугодны –

глядишь, и нас он к чёрту стёр.

 

И всё же счастливы мы взлёту,

пускай и на единый миг,

пусть лишь одну осилить ноту

успеет грешный наш язык.

 

Категорический императив

 

Я пьяного довёл до дома.

Он был, как говорится, в дым.

Мне удалось расслышать «Дима»,

но он запамятовал дом.

...............................

 

«Спасибо, – с жестом, и виконта

достойным, Дима молвил, – кент!»

А что? Я действовал по Канту.

Хороший был философ – Кант.

 

* * *

 

Когда смыкается печаль

над выщербленным суесловьем,

то переход к иным речам

природой ночи обусловлен.

 

Он обусловлен тишиной,

дождём, распластанным по крышам,

и очень внятною виной,

чей голос в гомоне чуть слышим.

 

Тогда являются слова

о том, что якобы забыто,

и – распрямляется трава

из-под глумливого копыта!

 

Разъятые на «я» и «ты»,

мы искренности не стыдимся –

так разведённые мосты

томит желание единства.

 

Мосты, естественно, сведут.

Сомкнётся линия трамвая.

Загомонит весёлый люд,

друг дружке медь передавая.

 

Монолог осветителя

 

Это – Гамлет? Дурачит он вас!

Вы обмануты страстью притворной.

Я-то знаю его без прикрас –

я с ним пил в его нищей гримёрной.

 

Да какой там на раны бальзам!

Как могли вы поверить фасаду?

Он, осклабясь, по фене базлал

и Офелию хлопал по заду!

 

Восхищаетесь им? Всё равно,

освищите его, покарайте –

он, куражась, кричал, что давно

разобрался в людском прейскуранте!

 

Это ж циник! Пустые глаза...

Он на каждого вешает ценник!

По щеке вашей катит слеза?

Ан ему только пфенниг близенек!

 

Почему же немотствует зал?

Просветленьем овация грянет!

Я – со всеми! Я что-то сказал?

Нет, послышалось вам... Это – Гамлет!

 

Морлок

 

В будущем – свет или муть?

Страх или совесть?

Вздумалось мне заглянуть

в старую повесть.

 

Нет бы улечься в кровать –

в кресле угрелся…

Ох, не к добру задремать

в дебрях от Уэллса!

 

Остерегаясь берлог,

злоблюсь в ознобе…

Лезет из шахты морлок –

засланный зомби!

 

Невмоготу требуху

жрать и помои?

Лезь, только знай: наверху

ждут не элои.

 

Нет здесь пушистых котят

под опахалом.

Лезь, и тебя угостят

свежим напалмом.

 

Ша, работяга тупой!

Под караоке

песенку, что ли, напой

нам о морлоке.

 

В зеркало прямо взгляни –

что, упоролся?

Ни просветлённости, ни

трохи прононса.

 

Стоит ли вякать, морлок,

без аусвайса?

Есть у тебя уголок –

в нём и сховайся!

 

Воля, она не для всех,

holiness in it!

…Что, коль морлок, как на грех,

в штольне не сгинет?

 

Что, коль за козни воздаст,

терний не стерпит?

Сдуйся, британский фантаст,

гибельный Герберт!

 

Я пробуждаюсь в поту,

но поволока

тянет меня в темноту

взглядом морлока.

 

 

Мы видели небо

 

Мы видели небо. Оно было всюду.

Оно нам даровано было за так...

Смешно поклоняться привычному чуду!

Мы пили за счастье и били посуду,

серьезной болезнью считая простуду

и в складках карманов имея пятак.

 

Но кто строил стены – все толще, все выше –

из зависти, из недомолвок и лжи?

Мы сами, порой надрываясь до грыжи,

но боль свою превозмогая: правы же! –

решив поклоняться не небу, но крыше,

лишались его, возводя этажи...

 

Нам снилось прозренье – и сон наш был вещим!

Мы крошим и рушим кромешную темь!

Мы стены громим... Постоянством не блещем?

Но путь непрямой нам недаром завещан –

ведь небо в просветах змеящихся трещин,

пожалуй, поярче, чем прежде, до стен!

 

Набор слов

 

Среди лубочных облаков,

чей облик ласковый так лаком,

крест самолётика готов

прикинуться небесным знаком.

 

Но там, я знаю, звон турбин,

раздолье праздным опасеньям.

…Лет в десять ездить я любил

в аэропорт по воскресеньям.

 

Тоска по странствиям прошла,

менять края неинтересно:

другие заняли дела

ребяческих стремлений место.

 

Не ведаю, как их назвать –

недосягаемые дали,

когда мои отец и мать

друг друга рядом не видали.

 

Дотянешься ли в ту же тишь,

а может, в ангельское пенье,

набором слов? ведь это лишь

ещё одно стихотворенье.

 

* * *

 

Не гудит трансформатор.

Отчего не гудит?

Был он страстный оратор

и большой эрудит.

 

Был горяч он до жженья,

не страшился потерь,

но, увы, напряженья

не осталось теперь.

 

Он кишит муравьями,

он ушёл в никуда,

он со всеми друзьями

разорвал провода.

 

Все скворчит и щебечет,

все лепечет и ржёт –

он лишь слух не калечит

и ни йотой не лжёт.

 

Выше, чем, бронзовея,

руку к небу воздеть,

эта мудрость забвенья –

не гудеть, не гудеть.

 

* * *

 

Не пойму ничего. Это всё – многомерный обман.

Вот юнцов, не вкусивших и первого в жизни причастья, –

тех, должно быть, немало смешит мой бредовый роман:

аравийской сестре, хоть убей, не могу докричаться.

 

Странно думать о том, как бы всё обернулось вчера.

Эта явная ложь, эта ложная явь – комом в сдавленном горле

Это случай слепой разбросал нас с тобою, сестра,

и в раздельные почвы врастали с тех пор наши корни.

 

В каббале допущений, под сенью словечка «кабы»,

в сослагательных дебрях – мы рядом с тобой; наяву же

не хватает судьбы (как в стене – не хватает скобы),

чтобы то, что внутри, перевесило то, что снаружи.

 

Ночные сторожа народ особый

 

Хамзату Батырбекову

 

Я был когда-то сторожем ночным.

Ночные сторожа – народ особый.

Прославлен будет он не кем иным,

как вам давно приевшейся особой.

 

Ты помнишь ли меня, «Югавтотранс»?

А впрочем, днём мы не были знакомы.

Я расстилал свалявшийся матрас

и – чифирил до рвоты и оскомы!

 

Меня будили птичьи голоса,

и, подавляя дикую зевоту,

я протирал заплывшие глаза –

и ехал на легальную работу...

 

Вот так и жил – не хуже, чем теперь.

И, молодых уборщиц соблазнитель,

не ведал я, ценой каких потерь

иная мне откроется обитель.

 

Я за полночь, бывало, голосил,

внимая эху темных коридоров...

«Югавтотранс»! тебе достало сил

меня терпеть – и этим ты мне дорог.

 

Что за беда, что минимум удобств,

что жестко ложе, спички отсырели?!

Зато, я помню, воздух был медов

от майской пламенеющей сирени...

 

Казалось, просто шли за днями дни

ступеньками, ведущими полого.

Но, оглянувшись, видишь, что они,

сгорев, сложились в лесенку Пролога!

 

Ныряльщик

 

Всё глубже погружаешься, всё глубже.

И в черепушке кровь стучит всё глуше.

 

И ледяным давленьем сжаты рёбра...

Нет жабр, увы! Вздохнуть не вздумай пробно.

 

Крепись, голубчик, либо кончишь срывом –

и воду впустишь в грудь, на радость рыбам.

 

Не видно дна. Его, наверно, нету.

Как пузыри, взмывают души к свету!

 

Ах, глупые, зачем вы в глубь полезли?

Вам от кессонной корчиться болезни.

 

Навстречу поднимается ныряльщик –

застывший страх в глазах его незрячих.

 

Жемчужинами дно его манило,

но ничего в ладонях, кроме ила.

 

Спешит наверх, туда, где рябь и солнце.

Вполне возможно, он ещё спасётся.

 

А ты? Тебе наверх, увы, нескоро,

а водоросли – зыбкая опора.

 

Иголочки покалывают тело –

мол, не преодолеть тебе предела.

 

Утопленницы ласковые шепчут:

– На кой тебе он сдался, этот жемчуг...

 

Останься с нами... – Спазмом сжата глотка:

там, наверху, парит над бездной лодка!

 

И пусть, как пузыри, взмывают души –

ты должен – глубже! сдавленнее! глуше!

 

Памятник

 

В чём основа и суть ваянья?

Если поезд возьмёт разбег,

не успеешь прочесть названья

безоглядно мелькнувших рек.

 

В торопливом окне топорщась,

режут глаз, невпопад белы,

средь набухших болотных рощиц

омертвелых берёз стволы.

 

Словно кто-то дефолиантом

их облить получил приказ;

в этом выверте вороватом –

поступь времени без прикрас.

 

То, что призвано жизнь тиранить,

ничего само не хранит;

против времени – только память,

воплощаемая в гранит.

 

Так, являясь из дальней дали,

застывает мужик в пальто:

«Это ж памятник! – чтоб сказали. –

Не посадит его никто».

 

 

Первый гром

 

От страсти – старостью лечитесь!

Она – что бром!

...Но всё твердит старик-учитель

про первый гром.

 

Ему порой темно и смутно,

он хвор и хром.

Но вспоминает поминутно

про первый гром.

 

С полгода писем нет от дочек.

Боль под ребром.

И в мае сыпал нудный дождик...

А он – про гром!

 

Бывало, в пыль крошил он камни!

Пора на слом...

Чего теперь-то кулаками?!

Какой там гром!

 

Ведь годы, сединой взимая,

не серебром,

всё чаще... Но – в начале мая

он славит гром!

 

Подготовка материала

 

Приметы и предчувствия абсурдны,

я им не внял.

Я мял руками чьи-то лица, судьбы –

я глину мял.

 

Она стонала! В каждом тихом стоне –

века, века.

Чья это плоть легла в мои ладони,

что так мягка?

 

Позволит ли увидеть, что в начале,

столетий дым?

Чьи помыслы и давние печали

взошли к моим?

 

Я трезв – я хиромантов дисциплину

видал в гробу!

Но всё же сам вминал в нагую глину

свою судьбу.

 

О, глиняная дактилоскопия!

Вот – глины ком:

моих ладоней линии скупые

остались в нём.

 

Они смешались с тысячами линий!

Лежу на дне:

я растворён в кромешной этой глине,

как та – во мне.

 

С ушедшими сливаться не желая,

себя кляня,

шепчу: «Ты видишь? Дышит, как живая.

Верни меня!»

 

Политанатомический анализ

Элегия

 

В дождь (после десяти) ворчливый частник

меня за рупь подбросил до «Шанхая»*.

Он крыл ГАИ, честил нальчан несчастных

и чуть не выл, погоды наши хая.

 

Твердил он: – Голова у нас одна лишь –

Москва, а Питер – сердце, как известно... –

политанатомический анализ

заканчивая Нальчиком нелестно.

 

Приехали, я вымолвил: – Спасибо, –

и так и не узнал, чего он злится.

Стоял сентябрь. Сияла грязь красиво,

а дождь, казалось, вечно будет литься.

 

Он затекал за ворот, бил наотмашь.

В нём влажным блеском исходили рельсы...

Что есть «Шанхай»? Не скорая, но помощь,

дабы могли согреться погорельцы.

 

...Когда ж я возвращался в дом без друга,

в автобусе народу было мало,

и лишь в дымину пьяная старуха:

– Зачем я так красива? – повторяла.

___________________________

* «Шанхаями» в разных городах

назывались районы трущоб и самостроя,

жители которых промышляли

круглосуточной торговлей спиртным.

 

Попытка отречения

 

Ахи, вздохи, чернильная сырость, –

ты избыт, сочинительский вирус!

       Не потянешь меня за язык.

Хоть я с прежним собою и вижусь,

но из собственных чаяний вырос,

       а живу – потому что привык.

 

Полно пялиться в небо пустое:

не отыщется в этом отстое

       человеческих искренних чувств;

остаётся глумленье простое –

что ни яблочко, то налитое,

       яду надо дорваться до уст.

 

Эй, гибискус, фиалка и кактус,

приобщаю вас к этому факту-с,

       дым пуская в вас ночь напролёт:

божеством остаётся лишь Бахус,

осознание этого – лакмус

       (посинеет любой, кто поймёт).

 

Жизнь сгорает быстрее, чем клубы.

Кто трубит в проржавевшие трубы?

       Не берусь описать этот звук.

Я бы мог заговаривать зубы,

да к чему? Эти фокусы грубы,

       кто бахвалится ловкостью рук?

 

До свиданья, счастливые дети,

тёти, дяди, – тепло вам на свете:

       вы и в shit различаете sheet,

ну а я разорвал ваши сети…

Но откуда же строки вот эти?!

       Да и в горле немного першит.

 

Прогулка

 

Сегодня – не то чтобы стужа,

но зябко. Ещё не до дна

промёрзшая ржавая лужа

под снегом почти не видна.

 

Всё в белом. Всё чисто и мило.

Но что там, под хрустнувшим льдом?

Ступили – вода проступила

чернильным бесстыжим пятном.

 

Опять эта лужа зияла!

Пятно разрасталось, и ты:

«Что мы натворили! – сказала. –

Лишились такой чистоты...»

 

Не трогай подмёрзшую лужу.

Глубин её не береди.

Пойдём. Провожу тебя к мужу.

Он, бедный, заждался, поди.

 

Пролог

 

Всё! Кажется, заполнены пробелы!

Исписана до корки вся тетрадь.

Вы спали – даже, помнится, храпели –

а где-то перья ржавые скрипели,

но вот все петухи уже пропели –

и пьесу репетирует театр!

 

Там Мельпомена, не жалея связок,

перекричала всех своих сестёр;

там быль невероятнее всех сказок,

а смех – залог трагических развязок,

и воздух, как перед грозою, вязок,

и в ужасе рыдает режиссёр!

 

На шесть часов назначена премьера.

Скорее же, с волнением в груди,

хватайте свой пиджак из шифоньера,

вяжите галстук – или, для примера,

чтоб выглядеть, как истый кабальеро,

супруге подавайте бигуди!

 

Вы медлите? Зеваете, пожалуй?

Прислушайтесь же к хору зазывал!

Покиньте свой домишко обветшалый,

поверьте в случай, радостный и шалый,

и, у зеленщика товар лежалый

скупив, ступайте смело в этот зал!

 

Пусть из героев вы знакомы с каждым,

покамест придержите языки –

мы вам сейчас историйку покажем,

добро восславим, а порок – накажем!..

(В гримерной – гвалт. В партере – стук и кашель.

И занавес колышут сквозняки.)

 

Просёлок

 

Сегодня – солнце. Золотом пылинок

пронизан терпкий воздух и согрет.

Но кое-где сырой ещё суглинок

послушно отпечатывает след.

 

Тень под ногами – чёрная на жёлтом.

Молчит земля, вобрав вчерашний дождь.

Но позади – ты только что прошёл там –

сочится влага в лунки от подошв.

 

И это – взгляд. Так смотрит невидимка.

Что знает эта зрячая вода?

Земля молчит. Над нею, словно дымка,

сгущается безмолвное «когда?».

 

 

* * *

 

Профессиональная оскома –

всё в приёмах собственных знакомо!

Это как не выходить из дома,

        воздухом прокуренным дыша.

Бывшие задиры, сердцееды

ныне большей частью домоседы

и ведут унылые беседы,

        новизны в которых – ни гроша.

 

Вычеркнуть бы, что успел заначить,

бросить всё, забыть, переиначить,

чтобы снова что-нибудь да значить,

        свет увидеть, словно в первый раз, –

так жужжит попавший в паутину

или, может, угодивший в тину,

только одолеет ли рутину,

        в коей он давным-давно погряз?

 

Говорю открыто, без метафор:

автоплагиатом занят автор –

про монеты из своих же амфор

        заявляет: новый-де чекан.

Самому же ночью не до шуток:

лунный лик и тот бывает жуток;

облачко, когда-то парашютик,

        в петлю обращается, в аркан.

 

Раненый лось

 

На башке нет волос,

а во рту нет зубов,

но, как раненый лось,

я бросаюсь в ljubov.

 

Мой последний рывок,

напряжение жил, –

чтобы знал Господь Бог,

для чего я здесь жил.

 

Чтобы даже скелет

помнил весь этот зной –

через полчища лет,

во Вселенной иной.

 

Река

 

Какая ясность – так светло,

что словно не осталось тайны,

все мысли тёмные – случайны…

Прозрачно стылое стекло!

 

Какая ясность – о, октябрь –

ноктюрн, исполненный при свете!

Как будто нет нужды в ответе,

понятны: ветер – плеск – и рябь.

 

Какая ясность – как с листа –

все переливы, все мерцанья,

все блики… Вплоть до восклицанья:

«Какая – ясность?! Темнота…»

 

Ремонт

 

Часы разобрали и снова собрали.

Остались излишки, но это – детали.

 

Пружинка и винтик – и только, не боле.

Часы застучали, не чувствуя боли.

 

Не зная печали, часы застучали,

и ход их точнее, чем в самом начале.

 

Седьмое чувство

В подражание АВ

 

Зачем вам, в чьих черепушках пусто,

шестое чувство?

 

Там и стандартный набор излишен,

где нет извилин.

 

Бегу, проклятья шля окаянным,

к седым полянам.

 

И, остывая мало-помалу,

вдруг понимаю:

 

шестое чувство уже не ново.

Хочу седьмого!

 

Силуэт

 

Ты, входя, уронила перчатки.

В дверь вливался раздвоенный свет.

На моей воспалённой сетчатке

отпечатался твой силуэт.

 

Прикоснувшись к холодной ладони,

я, глаза на мгновенье закрыв,

различил на расплывчатом фоне

очертаний твоих негатив.

 

Я сморгнуть его тщетно пытался,

головой ошалело мотал;

час прошёл – отпечаток остался,

не поблёк и тусклее не стал.

 

Каждый день, хоть кого, да встречаю:

тумбы, урны, прохожих, собак, –

но, лишь веки смежу, различаю

лёгкий абрис, скользящий сквозь мрак.

 

Всё на свете вчистую забуду,

но и в самый безжалостный день

будет рядом со мною повсюду

неотступная светлая тень.

 

Скука мира

 

Не облечённая в слова,

но ведающая о сроке,

прёт-продирается трава,

ещё не слышавшая строки:

 

«Что восхитительней, живей

войны, сражений и пожаров?»

Легко разгонит суховей

беду на тысячи гектаров.

 

Огня известен аппетит –

на всё накладывает руку!

Но живость бойни мне претит –

не предпочесть ли мира скуку?

 

Не сделать ли её полней,

отгородившись от кошмаров

«кровавых и пустых полей,

бивака, рыцарских ударов»?

 

Всё длится, длится бранный пир,

гремят глумливые копыта!

…Но что такое скучный мир

в том мире, где война забыта?

 

 

Смешенье жанров

 

Что за напасть? В который раз хочу

звучать печально и проникновенно,

но это словно мне не по плечу –

в мой слог насмешки шмыгают мгновенно.

 

Раёшник – это тот ещё сорняк,

ни мора не страшится, ни пожаров…

Опять не совладать мне с ним никак,

опять меня гнетёт смешенье жанров!

 

А между тем, с небес посыпал снег –

искрящийся, трепещущий и нежный.

Как чужд безмозглый ёрнический смех

мне в этот миг, священный и безбрежный!

 

Снег вновь напоминает мне тебя,

сошедшую с пленительных полотен.

Стою под ним, любуясь и скорбя, –

как ты, он чист. И столь же мимолётен…

 

Ну вот! Кренюсь, как видно, в мадригал.

Гормоны ли причиной служат крена?

Меня почти никто не подвигал

на это дело, ты же – неизменно.

 

Но в мадригал проникнуть норовит

какой-нибудь разнузданный куплетик…

Я головой качаю: вот так вид!

Ужели Цветик шлёт мне свой приветик?

 

Все жанры в жизни смешаны, увы,

и оттого мой стиль какой-то пегий.

Смятенье чувств – в сумбуре головы,

где прибаутки пляшут средь элегий.

 

Соврамши

 

Нет, никогда, ничей я не был…

О. Мандельштам

 

Есть слова, от которых тошнит.

Например, «современность». «Соври мне!» –

различит в нём лингвист-эрудит,

что «гимен» раскумекает в «гимне».

 

«Ну а сов? – кое-кто возразит. –

С их ременчатой мудростью вещей?»

Современчатость? О паразит!

О ремень, обернувшийся – сечей!

 

Возопят: «Слово-куб! Совокуп-

ность прозренья, добра и картечи!»

«Совращенье!» – движением губ

оборву недостойные речи.

 

Старый сюжет

 

Плачет скрипка в холодной квартире.

(«Всё пиликает чёртов сосед!»)

Годы страсти его укротили.

И надежд, разумеется, нет.

 

Поскучнел от издёвок всегдашних

этот старый сюжет. Чья вина,

что зануда он и неудачник?!

Потускнела его седина.

 

На пиджак осыпается перхоть...

Но, проснувшись, опять и опять

начинает кряхтеть он и перхать –

и небесные звуки рождать.

 

Три сорта вин

 

Споткнёшься – смех звенит в ушах.

Ах, как заливист этот смех

у тех, кто трусит сделать шаг!

Ты, слава Богу, – не из тех.

 

Твоя вина – совсем в ином.

Ты жил, как мог. И пил до дна.

Надежды розовым вином

ты упивался допьяна.

 

За неразумный этот грех

вина зелёного любви

тебе подлили больше всех...

Ты пьян? – судьбу благослови!

 

Но отрезвленья близок час,

в который ты заметишь вдруг,

что слёзы выпиты из глаз,

а чаша выбита из рук.

 

Тогда останется одно –

испить останется до дна

свободы чёрное вино...

 

Нет горше этого вина.

 

Трюизм

 

Солнце сіяетъ на злыя и благія,

и дождитъ на праведныя и неправедныя.

(Мат., 5: 45)

 

Не чтобы враз прихлопнуть опыт,

с горы спускается скрижаль.

Свет проникает и сквозь копоть,

и видишь – ласточку, стрижа ль.

 

Сиять «на злыя и благія»

привыкло солнце с давних пор,

а стало быть, и невралгия –

лишь пытка, но не приговор.

 

Не обойдёшься без трюизма

и без высокопарных фраз:

пускай неярок, свет струится,

как в самый давний, дивный раз.

 

Склоняясь к Авраама лону

(о, бедный старый Авраам!),

на склоне лет взбеги по склону

на зов прекраснейших из дам.

 

Обзаведись мечтой на вырост,

не ребусом в один присест, –

тогда свинья тебя не выдаст,

а Бог, естественно, не съест.

 

Уроки

Глиняный цикл

 

1. Замысел

 

Из шелеста и сырости, из прели

         овражной мглы

незнаемое брезжится без цели

         и похвалы.

 

Вздымается вне смысла и без пользы,

         дрожит, растёт;

отбросит отблеск на речные плёсы,

         но миг – он стёрт.

 

В живом объёме многое не ясно:

         сплошной озноб,

неуловимость и непостоянство –

         калейдоскоп.

 

Случайность, что помножена на льдинку

         и птичий пух,

сметает неподвижную картинку,

         смущая дух.

 

Так замысел, растёкшийся по щелям,

         виясь, дробясь,

увидеть меж собой и воплощеньем

         не хочет связь.

 

Материал, хоть выругайся, сложен,

         размыт, как бред,

поэтому исходно невозможен

         автопортрет.

 

Беру, однако, образ, что так зыбок,

         рискну ваять –

себя из недомолвок и ошибок

         сложу опять.

 

2. Подготовка материала

 

Приметы и предчувствия абсурдны,

         я им не внял.

Я мял руками чьи-то лица, судьбы –

         я глину мял.

 

Она стонала! В каждом тихом стоне –

         века, века.

Чья это плоть легла в мои ладони,

         что так мягка?

 

Позволит ли увидеть, что в начале,

         столетий дым?

Чьи помыслы и давние печали

         взошли к моим?

 

Я трезв – я хиромантов дисциплину

         видал в гробу!

Но всё же сам вминал в нагую глину

         свою судьбу.

 

О, глиняная дактилоскопия!

         Вот – глины ком:

моих ладоней линии скупые

         остались в нём.

 

Они смешались с тысячами линий!

         Лежу на дне:

я растворён в кромешной этой глине,

         как та – во мне.

 

С ушедшими сливаться не желая,

         себя кляня,

шепчу: «Ты, глина, дышишь как живая.

         Верни меня!»

 

3. Лепка

 

Дотронулся – и прочь: какого чёрта,

         ведь всё не так.

Дрожит, реверберируя, аорта

         касаньям в такт.

 

Надавливая, округляю скулы, –

         не ирокез;

глаза невыразительны и снулы –

         сменю разрез.

 

Не в зеркало смотрю – ловлю на ощупь

         покрой без швов.

Такая ограниченная площадь,

         а что углов.

 

Когда б навскидку делалось, как фото,

         ан не судьба,

и шлёпаются тяжко капли пота

         на лоб со лба.

 

Смещенье угрожает ли потерей,

         коль суждено 

отправить внутрь недавний эпителий –

         пустить на дно?

 

Я знаю: идентичность невозможна,

         искусство – ложь,

и что займёт в итоге место мозга?

         Лишь глина, сплошь.

 

Та глина, сквозь которую в зачатке

         мерцал двойник;

в какой и я оставил отпечатки,

         и всяк язык.

 

4. Обжиг

 

Отправив изваяние на обжиг,

         в горнило, в печь,

себя от тепловых воздействий схожих

         не уберечь.

 

Поджаривают будни то и дело,

         их чад – что яд:

твердеет иссыхающее тело,

         темнеет взгляд.

 

Пыл не стихает – в сумраке вечернем

         от так же рьян;

предательским лобзает излученьем

         телеэкран.

 

Огонь, запечатлённый в алкоголе,

         в себя вберу

в плацкартном разухабистом раздолье,

         в чужом пиру.

 

Куда от пиромании укрыться

         в разгар страды?

Здесь не напиться даже из копытца

         живой воды.

 

Но жизнь во мне порой подобна вещи,

         творенью рук, –

крепчает, если пламя так зловеще

         гудит вокруг.

 

Не сбился бы режим температурный,

         не спёкся зной, –

поверхности покроет слой глазурный,

         защитный слой.

 

5. Итог

 

В итоге – новый замысел, и только.

         Попробуй, взвесь!

Мне сладок вздох в отсутствие итога,

         как весть «я есть».

 

«Аз есмь» – звучит, наверное, весомей,

         но холодней.

Вот стала же из тьмы физиономий

         одна – моей!

 

А если утомит своя же внешность

         в стезе земной,

воображаю, даром Божьим тешась,

         себя – сосной.

 

Излучиной реки с печальным плеском,

         обрывом, пнём,

чернеющим на взгорье перелеском,

         тропинкой в нём.

 

Для сущего, как все, служу воронкой:

         его черты

в часов песочных горловине тонкой

         со мной на «ты».

 

Простое «быть» всегда удачей значу,

         хоть в банке шпрот,

а напоследок наспех присобачу

         катрен-экспромт:

 

«Ореха лист, растёртый в пальцах, терпок,

         летуч, как йод,

а в ящике стола – лишь пара скрепок,

         и снег идёт».

 

Утро

 

Не люблю тонкозвончатых рюмок.

Ваша скатерть излишне бела.

Мужиков уважаю угрюмых,

что стеснительно пьют из горла.

 

Погляди-ка: салфетки, солонка!

А они только «Астру» смолят...

Заскулит, потерявшись, болонка,

но дворняги зазря не скулят.

 

Вы, красиво кляня вашу участь,

говорите о гложущей тьме,

а они, понапрасну не мучась, –

лишь о том, что у них на уме.

 

Всё у вас бесконечно иное.

Но однажды вас вместе сведёт

вытрезвителя братство ночное,

где цигарка по кругу идёт.

 

Вы друг друга поймёте во многом,

а настанет желанный рассвет –

разойдётесь по разным дорогам

и растаете в пламени лет.

 

 

Часы остановились

 

– Фантасмагория –

 

Апоплексичен, похотлив, увечен,

луной, как рыжей кепочкой, увенчан,

значками да брелочками увешан,

заглядывая в окна, как за вырез,

загустевает самозванец-вечер,

меж тем всё шесть: часы остановились.

 

Часы остановились, но, однако,

поэт успел пропеть про Ошхамахо*,

какая-то бродячая собака

до хрипа довела домашних свору,

и на балкон уже выходит маха,

гитарному внимая перебору.

 

Меж тем всё шесть. Но остывает кровля,

и в темноте мы все друг другу ровня –

все кошки серы; винная торговля

уже переместилась в частный сектор,

и в скверике хвативший лишку рохля

стал кровожаден, словно вивисектор.

 

И все же это как-то нереально,

хотя, увы, вполне материально,

особенно драчун – подлец, каналья! –

шатается, на мостовую вылез...

Нет, это совершенно ненормально –

стемнело в шесть! (Часы остановились.)

 

Стемнело – ан кукушка не пропела!

Подобного досадного пробела

стерпеть никак нельзя – и вот проблема

встает в величье грозном перед всеми

и страсти накаляет до предела:

часы – вперёд? А может, лучше время –

 

обратно? Тотчас протрезвится пьяный

и в магазин войдёт походкой плавной;

гитара смолкнет, махи величавой

не будет – будет тканей продавщица;

все заново и с буковки заглавной,

и лишь поэту надо удавиться...

 

Два раза не пропеть чудесных строчек!

Пошлём в подарок шёлковый шнурочек,

а заодно, пожалуй, и веночек

терновый – вот прибавится заботы...

Побольше бы таких забавных ночек!

Однако наступает время точек,

и мы в графе «А дальше?» ставим прочерк:

_________

 

...Меж тем бьёт шесть. Побриться до работы!

 

_________________________

* О ш х а м а х о – Эльбрус.

 

Элегия

 

В дождь (после десяти) ворчливый частник

меня за рупь подбросил до «Шанхая»*.

Он крыл ГАИ, честил нальчан несчастных

и чуть не выл, погоды наши хая.

 

Твердил он: – Голова у нас одна лишь –

Москва, а Питер – сердце, как известно... –

политанатомический анализ

заканчивая Нальчиком нелестно.

 

Приехали, я вымолвил: – Спасибо, –

и так и не узнал, чего он злится.

Стоял сентябрь. Сияла грязь красиво,

а дождь, казалось, вечно будет литься.

 

Он затекал за ворот, бил наотмашь.

В нем влажным блеском исходили рельсы...

Что есть «Шанхай»? Не скорая, но помощь,

дабы могли согреться погорельцы.

 

...Когда ж я возвращался в дом без друга,

в автобусе народу было мало,

и лишь в дымину пьяная старуха:

– Зачем я так красива? – повторяла.

 

___________________________

* «Шанхаями» в самых разных городах

назывались районы трущоб и самостроя,

жители которых промышляли круглосуточной

торговлей спиртным.

 

* * *

 

Я похож на больную собаку.

У меня выразительный взгляд.

Я не нужен, увы, зоопарку,

да и в цирк меня примут навряд.

 

Между урн и сутулых прохожих

извиваюсь я, как слаломист.

Без волнения – даже на кошек.

Ноль внимания – даже на свист.

 

Но в момент поводки провисают

у болонок, что жалко скулят,

если вдруг невзначай повстречают

мой, такой выразительный, взгляд!