Георгий Яропольский

Георгий Яропольский

Золотое сечение № 35 (347) от 11 декабря 2015 года

Фонари на закате

Миг

 

 

Помню давний смешной испуг –

я, во всю лягушачью прыть,

гнал из школы домой, и вдруг

мысль ожгла: как могу я – быть?

 

Все снаружи, а я внутри,

управляю самим собой:

хочешь в небо смотреть – смотри,

хочешь под ноги – так изволь.

 

Это длилось всего лишь миг,

он сомкнулся, но я пока

глубины его не постиг,

понял только, что велика.

 

Литературный негр

 

Не в силах жить единым небом,

я всё же словом был согрет,

служа литературным негром:

строка за пачку сигарет.

 

Немало рифменных находок

в чужой я сваливал подвал;

кадык мой дёргался, но кодак

исправно снимки выдавал.

 

Восторги пролетали мимо,

и в самом буйстве стыл покой –

не всё ли мне равно, чьё имя

стоит над мертвенной строкой?

 

За клумбами следя ретиво,

листочки стриг я на кустах,

но прорастала вдруг крапива,

моим заказчикам на страх.

 

Мне на прощанье помахали,

и я опять среди своих –

с пыреем рядом, с лопухами

ращу неприхотливый стих.

 

Из Дж. Хопкинса

 

Огнём стрекозьи крылья пышут смело,

Грохочут камни, падая с обрыва,

А колокол плывёт неторопливо,

Ища язык, чтоб имя прогудело. 

Так смертный славит собственное тело,

Выпячивает ячество ретиво,

Крича любой ячейкой до надрыва:

Я есть, и я – моё любое дело.

 

У праведника есть ещё дорога:

Творя добро и умножая благо,

Быть тем, кем предстаёт он взгляду Бога, –

Христом: тот, в ком жива Его отвага,

В единый миг имеет лиц так много,

Что лишь Отец узрит весь путь до шага.

 

Зимний дворик

 

С тех пор всё тянутся передо мною

Кривые, глухие окольные тропы.

Акико Ёсано

 

Окоём объел туман –

     кто кого, понятно?

Краски выкрал, клептоман,

     все цветные пятна.

 

Где, затейник, спрятал ты

     белую собачку?

Изведясь до слепоты,

     не решу задачку.

 

Смыслов новых не найду,

     старые забуду.

Долго ли попасть в беду,

     устремляясь к чуду?

 

Помни, выхватив ключи

     на призывы звука:

вдруг да сдвинута в ночи

     будет крышка люка?

 

Зябко тянет от окна,

     дым табачный горек,

и стирает пелена

     тихий зимний дворик.

 

Я не тот человек

 

 

«Добрый день, имярек», –

обознался прохожий.

Я не тот человек –

видно, просто похожий.

 

Мы расстались навек,

только фраза осталась.

«Я не тот человек», –

ненароком шепталось.

 

Окунаешься в быт,

невозможный без дозы, –

эта фраза свербит

вроде старой занозы.

 

«Я не тот человек», –

констатируешь утром,

отправляясь в пробег

по рутинным маршрутам.

 

И бредя на ночлег

средь привычного хлама:

«Я не тот человек», –

повторяешь упрямо.

 

Я по горло игрой

этой сыт, если честно.

Я не тот, а другой,

только кто – неизвестно.

 

Это сделал мой век,

искажающий лица.

Я не тот человек,

а к тому – не пробиться.

 

Меж слепцов и калек

повседневной пустыни:

«Я не тот человек», –

утверждаю поныне.

 

И в зеркальную гладь

всё гляжу исподлобья,

не желая признать

достоверность подобья.

 

Дурная привычка

 

Дурная привычка: при свете

над ворохом книг засыпать.

Пусть яркие полости эти

заполнятся дёгтем опять.

 

Коль примесью мёда (you promise!)

пахнёт из клубящихся лет –

смолчу, с головою укроюсь:

всё сходит – и с рук, и на нет.

 

Что будет – прибавка ли, вычет, –

когда перережется нить?

Дурнее всех прочих привычек –

привычка настырная жить.

 

Искусство перевода

 

Изрядненько придётся потолкаться,

к заветному взбираясь рубежу.

Перевожу какого-то… катарца,

меня тошнит – но я перевожу.

 

Мои листы зовут меня, белея, –

отмахиваюсь: дескать, подождут.

Что делать, Муза, ради юбилея

ему, возможно, книжку издадут.

 

А Муза, не желая знать отсрочек,

и бешеной гордыни не смирив,

глядит на опостылевший подстрочник

и только матерится вместо рифм.

 

Спокойно, это, глупая, не больно,

а стыдно будет только в первый раз.

Всё для тебя, ещё и недовольна!

Ну то-то, вот уже и пара фраз.

 

Я научу Пегаса не брыкаться:

скакать – потом, в упряжке походи…

Попробовать, узнать бы у катарца:

а дальше – что? Как холодно в груди!

 

Пасмурный запев

 

Средь золотой кутерьмы

южного края

ёлку поставили мы,

в детство впадая.

 

Заполночь вышли во двор,

как для проверки, –

тёмен был вышний простор,

лишь фейерверки.

 

Новое небо и днём

неблагосклонно –

пятые сутки всё ждём

антициклона.

 

Пасмурных дней череда –

словно ущелье.

Я просыпаюсь, когда

ночь на ущербе.

 

Но невозбранно черна

веткой любою

ёлка в проёме окна –

наша с тобою.

 

Филип Ларкин. Деревья

 

Вчерашних почек разворот

В зелёный лиственный наряд –

Деревья вновь его творят,

А ты горюешь, что ни год.

 

Ты мнишь: их время на нуле,

Лишь мы стремимся к смерти? Нет,

Их майской свежести секрет

Записан кольцами в стволе.

 

Но всё же замкам крон не спать,

И слышно в шелесте густом:

Год умер, но – что дела в том?

Начни опять, опять, опять.

 

Собака под балконом

 

 

Опять собака сдохла под балконом –

 

такая же, как сдохла прошлым летом.

Что молвить мне при зрелище знакомом,

почти никем на свете не воспетом?

 

Тот цензор, что внутри, пищит: «Да надо ль?

Ни ода здесь не сложится, ни фуга.

Один Бодлер осмелился про падаль,

но у него там – лошадь и подруга…»

 

Молчи, зоил! Скорбеть пристало ныне:

подумать о щенке, его восторгах –

и как повергла жизнь его в унынье,

пройдя на грязных улицах и стогнах.

 

Но, впрочем, что мы знаем о собачьем

(киническом!) принятии кончины?

Болтая, страхи собственные прячем,

навеянные духом мертвечины.

 

Быть может, не гнетёт их бремя наше –

и смена дней не кажется им знаком –

и не подносят гефсиманской чаши

часов не наблюдающим собакам?

 

Интермедия

 

Я прописан в поэме –

я в ней сплю и курю,

и на мир в отдаленье

из оконца смотрю.

 

Утомило сиденье

взаперти этих глав –

уступаю идее

час убить, погуляв. 

 

Выхожу из поэмы.

Гулко хлопает дверь.

Тишина в стенах темы

воцарится теперь.

 

Фаза нынче свободна –

отдыхает подряд;

пусть герои сегодня

что угодно творят.

 

Станут сонмы созвучий

различимы едва,

у межи неминучей

засинеют слова.

 

Будут тени клубиться,

маятою маня,

будет сумрак копиться

по углам, без меня.

 

Зыбких образов тыщи

отразятся во мглу.

Я вернусь в темнотище –

и, на ощупь, к столу.

 

Заморозок

 

К вишенному цвету

утром снег приник.

Зря картинку эту,

прикуси язык.

 

Плод возможный умер

до начала дней –

этот белый юмор

чёрного черней.

 

Так рассредоточен,

так рассеян страх:

не без червоточин

в наших небесах.

 

Раненый лось

 

На башке нет волос,

а во рту нет зубов,

но, как раненый лось,

я бросаюсь в ljubov.

 

Мой последний рывок,

напряжение жил, –

чтобы знал Господь Бог,

для чего я здесь жил.

 

Чтобы даже скелет

помнил весь этот зной –

через полчища лет,

во Вселенной иной.

 

Попытка отречения

 

Ахи, вздохи, чернильная сырость, –

ты избыт, сочинительский вирус!

       Не потянешь меня за язык.

Хоть я с прежним собою и вижусь,

но из собственных чаяний вырос,

       а живу – потому что привык.

 

Полно пялиться в небо пустое:

не отыщется в этом отстое

       человеческих искренних чувств;

остаётся глумленье простое –

что ни яблочко, то налитое,

       яду надо дорваться до уст.

 

Эй, гибискус, фиалка и кактус,

приобщаю вас к этому факту-с,

       дым пуская в вас ночь напролёт:

божеством остаётся лишь Бахус,

осознание этого – лакмус

       (посинеет любой, кто поймёт).

 

Жизнь сгорает быстрее, чем клубы.

Кто трубит в проржавевшие трубы?

       Не берусь описать этот звук.

Я бы мог заговаривать зубы,

да к чему? Эти фокусы грубы,

       кто бахвалится ловкостью рук?

 

До свиданья, счастливые дети,

тёти, дяди, – тепло вам на свете:

       вы и в shit различаете sheet,

ну а я разорвал ваши сети…

Но откуда же строки вот эти?!

       Да и в горле немного першит.

 

Холмы Forever

 

 

Памяти двух моих любимых учительниц –

Лидии Алексеевны Селищевой

и Ольги Андреевны Сотниковой 

 

Помню грустное утро

на пороге зимы

и дорогу, что круто

поднималась в холмы.

 

Той порой все дороги

не к веселью вели.

Веял запах тревоги

от осенней земли.

 

Светло-серые дали

открывались с холмов

провозвестьем печали

для высоких умов.

 

Робкий дождик пролиться

не посмел и зачах,

а пожухлые листья

догорали в садах.

 

Ах, как муторно мудрым,

как печально живым

видеть пасмурным утром

этот медленный дым!

 

Есть ветра меж ветрами,

что ведут себя так,

словно в щель меж мирами

задувает сквозняк.

 

Вот таким был и ветер,

увлекающий дым,

что пунктиром наметил

путь к пределам иным.

 

Устремляясь к основам,

он исчез в вышине,

но остался ознобом,

что бежит по спине. 

 

Фонарики

 

Сколь поверхность ни правь,

всё влечёт сердцевина.

Трудно верить в ту явь,

что насквозь очевидна.

 

Завтра – свойство семян, 

а реальности трюки –

иллюзорный экран,

наведённые глюки.

 

Обращаясь к тебе,

я не чаял ответа,

но просветом в судьбе

отменяется вето.

 

Разве Тертуллиан

завещал нам такое?

Многомерный обман –

жить в любви и покое.

 

Словно Новый завет 

изложить на плакате –

симпатический свет

фонарей на закате.

 

Инверсионный след

 

Небезопасное кочевье,

чей индоевропейский корень

через латынь пророс в сегодня,

покрыли кучевые волны,

 

и в щели меж двумя домами

витают знаковые сгустки,

и это носит то же имя –

простор от nebula до неба,

 

и знаю: больше не увижу

того диковинного солнца

ноябрьского, вишнёвым соком

ко мне вливавшегося в окна,

 

когда присел у телефона,

но мириады вариаций

всё той же темы неизбежны,

покуда время не иссякнет,

 

и, вроде подписи-печати

на документе человечка, –

след бахромистый на закате,

инверсионная засечка.

 

Записка Богу

 

Лбом упёршись в Стену Плача,

знай себе молчу.

Изъясню ли – вот задача! –

всё, чего хочу?

 

У меня корявый почерк –

есть досуг вникать?

Что, без букв и штучек прочих

обойтись – никак?

 

Не избрать ли связь немую,

без посредства слов?

Но к общенью напрямую

мало кто готов.

 

На мерзавца напороться

всем в себе претит:

вдруг под слоем благородства –

голый аппетит?

 

Лучше в слово, словно в тогу,

наготу облечь.

Сколько их, посланий к Богу, –

сыплют, что картечь.

 

Что ж, ступай, моя записка,

в щелку меж камней.

В общем хоре даже писка

вряд ли ты слышней.

 

Вряд ли нашей карго-вере

ведом юный пыл,

но в словах, по крайней мере,

искренен я был.

 

Какое сегодня число?

 

«Какое сегодня число?» –

вопрос пробуждается раньше,

чем сам ты – и всё барахло –

и координаты в пространстве. 

 

«Какое сегодня число?» –

бубнят пересохшие губы,

а вспомнил – и вмиг отлегло,

и прочь отлетели суккубы.

 

«Какое сегодня число?» –

грузило в поток календарный:

во сне без него не трясло,

а в яви он ребус коварный.

 

«Какое сегодня число?» –

коронный вопросец, которым

тебе отягчают чело,

коль кажешься психом матёрым.

 

Не скажешь – тогда тяжело,

вот я и спешу к многомудрым.

«Какое сегодня число?» –

подольше бы мучиться утром.

 

Другой язык

 

Проклюнулось окно

белёсой синевой...

Что сказано давно,

то сделалось молвой.

 

Создав другой язык,

чей строй ни с чем не схож,

страницы древних книг

ты лишь переведёшь.

 

Мечись, листай тома –

отыщется к утру:

«Я не сойду с ума

и даже не умру».

 

Хрустальный шар

 

 

Шар хрустальный – вот всё, что я помню о нём.

 

          Он был небом завещан.

Опусти его в тигель, испробуй огнём –

          ни царапин, ни трещин.

 

Шар я помню, в котором текли облака

          с невесомым сияньем,

но с годами – упорно твердит мне строка –

          я расстался с тем знаньем.

 

Невзирая на то, что так скоро умру,

          что забвенье – химера,

я мотался, как ржавая жесть на ветру,

          и летал, как фанера.

 

Где хрустальный мой шар? Хоть шаром покати –

          ни числа, ни излучин.

Ветер жухлые листья прогнал по пути,

          что до скуки изучен.

 

Всё равно! всё равно! – бьётся пульсом в висках.

          Это было недаром.

Шар хрустальный в моих согревался руках.

          Я владел этим шаром.

 

Перемена

 

Со смерти всё и начинается.

Л. Н. Мартынов

 

«Меняются портреты тех, кто умер», –

раскормленные знахарки твердят.

Трагедией вернулся чёрный юмор?

Нет, это проясняется наш взгляд. 

 

Иные смыслы видеть надоумил,

когда ушёл – за грань, за строки, за…

Закрыв глаза – давая знать, что умер, –

поэт всем остальным открыл глаза.