Ночь плывёт, а, может, просто стынет.
Гамлет спит. Офелия – больна.
В королевстве Фортинбраса имя
Спят: вода, клинок и чаша с ядом,
в Лондоне – полоний на столе.
тень отца народов где-то рядом
Праведники спят и спят злодеи.
В Эльсиноре, как всегда, темно.
пахнут кровью руки брадобрея.
вот такое, мать твою, кино.
1.
Кто водку пьёт, кому дают цикуту,
а кто ложится просто под трамвай.
И Рим не Рим, и Карфаген уютен,
Сверчи, сверчок! Вымучивай коленца!
Ночь тишиной обласкана сполна.
Кораблик опускаю в полотенце
Лежи, кораблик! Пой сверчок уныло!
Глухая полночь. Луперкалий вой.
И Рим не Рим, и под стрехой бескрылый
2.
Всё тот же Рим, всё та же лабуда,
и тех же статуй над рекою позы…
В канале та же стылая вода
Так неужели прав безумный Блок?
Всё повторится – хоть живи, хоть сдохни:
Исакия купеческий замок,
И император в шарфике тугом,
и парики, и мушки, и косицы,
и гипсовая девушка с веслом?
Не дай дожить… Но лица,
лица,
лица…
И города уже такого нет,
и нет страны – прошла, как Атлантида.
Такая, видно, выпала планида
нам на судьбу: своих не помнить лет
и всё забыть: и площадей разбег,
и лёгкий шаг по вытертым аллеям,
где истуканов на зиму, жалея,
вколачивали в ящики. Ковчег
отплыл без нас. Мы на семи ветрах
качаемся – отринутые тени
без голоса и без благословлений –
Хранители музейной тишины -
встающие на цыпочки подростки -
нам велики котурны и подмостки,
оставшиеся от родной страны.
Нас волны бьют, а мы: «ужо тебе!»
пытаемся прошевелить губами.
И царь летит, и ангелы над нами
незримые играют на трубе.
И всадники (четыре!) от моста
торопятся на ангельские трубы.
И Ленинград обветренные губы
2.
Когда бы этот город садом был,
я б этот город, может, полюбил.
Но слишком много труб над околотком
дымят и режут чёрным по стене
моей, и город корчится во сне,
и тыкается вздыбленной высоткой,
как фаллосом, в набухшую Луну.
Когда бы я мог время выбирать
(прости, А.К.), где жить и умирать,
я б выбрал, может быть, себе другое
тысячелетье и язык иной,
и чтобы бор сосновый за стеной
гудел, как шмель, в окошко слюдяное,
и волны бы толкались у скалы,
Но, город мой, распахнутый, как пасть!
Не дай мне Бог в тебя душой упасть
и плыть в тебе потерянной песчинкой…
Мне странно знать, что время за окном
быть может житием и житиём,
разламываться карандашной чинкой,
над городом кружиться вороньём…
3.
Продут насквозь и вытерт, как пятак.
За так отдам, за чёртову понюшку
и улицу, и площадь, и кушак
моста через разбухшую речушку.
Ночное небо встанет в полный рост,
толкнёт рукой щекастые балконы –
отдам свой город, ливнями насквозь
О, как в нём спят и люди, и дома,
труба сурьмит одежду на верёвках
забытую, и улицы тесьма
тесна, когда, шагающий по бровке,
такой разбитой, выщербленной так,
что вспоминаешь присного Мамая,
бессмысленно всё повторяешь в такт:
4.
В арапском огороде тишина,
Лишь на скамейках жмутся воробьями,
нахохлившись, пенсионеры. Пламя
дерев уже опало навсегда.
На грядках, где он насадил слова,
собрали урожай, и не по разу.
Осталось только вылечить проказу
цитатности. Унылая пора
постмодернизма! Огорожен сад
словесности чугунною решёткой.
И возле статуй гнусно пахнет водкой.
Француз ведёт ребёночка гулять.
Октябрь уж наступил. Давно пора
забыть сентябрь, прошелестевший красным.
Быть может, проросли мы здесь напрасно.
5.
Молчание как символ немоты:
оно ложится росчерком линейным
на улицы, каналы и мосты
Застыл эмблемой медный геометр,
восковость стен не скроет сумрак бледный.
«Нам не вернуть Венеции, поэт!» –
Белёсый город, погружённый в сон,
распластанным Тритоном жмётся к суше.
Всё утонуло в прозе судеб, волн…
Поэзия всё глуше,
глуше,
глуше…
Канун зимы, охрипший лай ворон,
неслышно иней тает на ресницах…
Ах, лета бы! хоть малую крупицу!
Гуляет снег, нагуливает жир
и благородство придаёт карнизам.
Шинели шьются, небо смотрит сизо
Акакии расходятся домой.
Присутствие подметено мышами.
В метро тепло. Какими барышами
Гремит метро рассерженным нутром.
Спешит вагон к последней остановке,
Там, наверху, торгуют по дешёвке
и снег идёт, и теплятся дома,
7.
Белая, белая улица
и засыпающий дом.
Жёлтый фонарик сутулится
за равнодушным окном.
Падает снег, и качается
жгучий фонарный кружок,
и на снегу проявляется
Город в осаде, как ранее
был осаждён в листопад.
Только теперь оловяннее,
мёрзло фасады глядят.
Всё это было, наверное:
снег и фонарь, и окно,
стихотворенье вечернее,
Стрелка застыла минутная.
Словно из детства волчок,
шлёпает лодочка утлая –
мерный фонарный желток –
по наметённому снежному,
и не решить никогда:
мука, мука… И безбрежные
8.
К тополям бы прислушаться, только
одурел этот город шальной,
где луны апельсинная долька
закатилась в рукав жестяной
фонаря. Это кажется просто –
бросить всё и уехать к чертям.
Например, на Васильевский остров,
или что там положено нам.
Вьюжит пух тополиный. Сквозь город
продолжают двенадцать идти.
И бульвар белым венчиком вспорот,
Не спеши в петроградские ночи:
может быть, и тебя захлестнёт
шевеление хрупких цепочек,
чёрных лестниц крутой поворот.
Проворонишь себя среди пуха,
вслед за венчиком бросишься в след –
на Васильевском – пусто и глухо:
9.
И не успеешь оглянуться,
как время тикает назад:
кружатся улицы и лица,
разбитый дремлет Летний сад…
А у фонтанного предела
застыло голуби сидят,
и небо сыпет крошки мела,
а, может, манну наугад.
И проплывают мимо тени
с чуть слышным шорохом имён:
все те, кто взвешен и измерен,
О, снегопад! метельной боли
уже доверившись вполне,
вдруг вспомню пушкинское поле
на чёрном зыбком плавуне.
Шагает люд неспешно мимо.
Ловлю снежинки на лету
ладонью тёплой, и незримо
мой ангел стынет на снегу.
А вместе с тем душа живая
за тенью поспешает в тень,
и на ресницах снег не тает,
© Георгий Чернобровкин, 2006-2008.
© 45-я параллель, 2008.