Вершинное
На вершине воздух имеет другой состав,
даже формула крови здесь меняется у людей:
на секунду мечтаешь сподвижником стать Христа,
а потом – хоть Демоном, лишь бы разок взлететь
над наростами крыш, над царапинами дорог,
любопытствуя, к окнам прижать щеку:
как они поживают, те, кому Бог помог
не сорвать до сих пор термоядерную чеку?
Понимаешь: ты слаб, и не в силах любить друзей,
так «желая осла его», «и жену его, и вола»,
что согласен летать, чтоб на ближнего поглазеть,
не вникая, где Кришна, где Будда и где Аллах.
Словно мысь, пробирается мысль, и смысл
изменяется, Слово на ложь сменив –
земно-водные, скользкие, млеко-упитые мы,
а «по образу и подобию» – это миф.
Поклянёшься вернуться, где небо – взмахни рукой,
где любая вершина маняща, что твой Тибет...
На вершине горы воздух имеет состав другой –
это на спуске будет понятно тебе.
Векторное
Неужто в зелени прозрачного листа
таится сила мощи коревища,
что в тёмном подземелье тупо ищет
и пищи, и тщеты себе под стать,
диктуя кроне ноты вечных птах
о вызволенье из немого плена?
Так – тусклым светом звёзд кричит Вселенная
о том, что всё – лишь символ, тлен и прах…
Пусть учит Станиславского Фома,
но, верь – не верь, всё в вечность ускользает,
хоть тысячи томов пиши, прозаик,
а прослывёшь как горький графоман
с трактатом «О магичности Листа»,
(чем мельче – тем небесней и моложе,
и так на корневище не похож он,
что финиш принимается за старт).
До Солнца, вверх! – вперёд, листок! – к Луне,
отбросив прежний путь без сожалений,
без пут! – свободен, как свободен гений –
и окрылён незнанием вполне.
К магическому кругу подойдя,
он рухнет наземь, круг замкнув собою,
не принявши бессмысленного боя
под капли стылые осеннего дождя.
...О, логика сокрытых предпосылок!
В твоём ли тайнобрачии найти
единственные верные пути,
чтобы собрать хоть часть,
а не рассыпать
картину мира, разгадавши пазл
со зрением фасеточным, как муха...
И, выбирая меж крылом и брюхом,
постичь глубокодремлющее «Аз»
(зелёное, в прожилках кровь сквозит),
чтоб вертикаль узрить, к первостоку,
к тому, глубинному, питающему соком,
и выгнуть круг – до вектора в зенит.
Будничное
Пионеры, сносившие галстук до дыр,
мы просрали страну, наш убит командир,
и от книг непрочтённых – отечества дым –
вот такую страну отдаём молодым…
Мы просили ума? На тебе! На – тебе!
Ума-таешься, право, его ублажать.
Ум – расчетлив, остёр (динозавров хребет),
до небес не достанет, здесь: тленье и ржа...
Умо-рочешься проку искать от ума,
сгоремычешься до облысения, факт.
Оставалась бы дууурой, скрутила б роман
папироской, в косыночке и – на рабфак.
Ни Платона с Платеном, Моне и Мане,
ни Ивановых – Жорж ли или Вячеслав? –
никого бы не знать, и зачем они мне,
если к вечеру я превращаюсь в осла,
перевезшего груз, прожевавшего дрянь…
Под закрытой обложкой болит Томас Манн…
Завтра снова вставать в несусветную рань,
и горит под подушкой роман.
Опавшее
Рыжие кошки уже не видны на траве,
тихо листва шелестит триолет об ушедшем.
Вам – ворошить, говорить, зимовать, здороветь.
Мне – затаиться, как кошке, надевшей ошейник.
Знаю – исчезну, но зреет подспудный протест,
(старая кошка – бывала, умна, терпелива),
только не сложишь из лап её правильный крест,
как ни примеривай, ляжет смирение криво.
Что – как плоды потеряли свой императив?
что – как посевы отныне пусты и безвлаги?..
Листья шуршат триолет на простой леймотив –
не отличат, безъязыкие, регги от раги.
Значит, слова перестали к надежде взывать,
свой подступил звукоряд – невозможно молчанье!
Слово уловлено, словно мышонок в зубах –
Спеть, отпустив?... Заглотнуть?...
И – горланишь отчаянно.
Последняя женщина
Королевна, инфанта – таланта, цехина, обола
не возьму у тебя, мне знакомы до желчи, до боли,
до победы в глазах – от служения и до восстания –
этих взглядов касанья.
Не царица, не львица – но пусть повторится надежда,
что в груди залатаем дыру и задышим как прежде,
свою ноту возьмем без клавира на клавишах мира –
как свистят эти дыры!..
Ни сестра, ни жена, ни сама, от испуга – подруга,
я возьму твою долю, и боль убаюкают руки,
видишь – снова рассвет, этот свет, это утро в зачатке –
как слова на тетрадке.
Не блудница, не инокиня, не святая –
я осенняя женщина, стало быть, я – золотая,
Я – последняя женщина, богом обещана даром,
запылаю пожаром…
Фермопильское
Кому-то в Дубаи, кому-то в Пхукет – там хорошо, без купюр.
Левой рукой на правой руке делаю маникюр.
Вновь ассирийский разрушен храм – мой оседает дом.
Сытый внутри шевелится хам – видимо, дело в нём.
Можется – скорбью скорбеть мировой, хочется – есть и спать,
альтернативно уйти в запой, в баню, на фитнес, в спа…
Но зависть к героям разлита в веках, память о них саднит:
вот, в Фермопилах разбили врага, и каждый из них погиб.
Как Леонид покупал свой дом? Ласков с женой был, груб? –
чтобы в ущелье остаться с клинком, вбитым врагом в грудь…
Также лепёшки пекла жена, мёд вытекал из сот,
когда его участь была решена и братьев его трёхсот.
«Душу за други»...
Так выбор мал, необозрим полёт,
много ли надо солдату ума, чтобы выйти вперёд –
выбрав, уже ощутив сродство с дымом родных пепелищ?
Тогда – ты ложишься всем телом в ствол! – навстречу судьбе летишь.
Фицжеральдовое
Это море – аккордами бьёт через край,
поглощая шумы, возражения, ропот,
приводя в соответствие трам-та-ра-рай,
гоп со смыком и джазовые синкопы.
Здесь
ни хлопок, ни ладан, увы, не растёт,
гулко волны вздымают кырымские камни,
и вбивается пауза медным гвоздём,
в прихотливую не музыкальную память.
Слышишь? –
чайки блюзуют, сорвавшись в фальцет –
на подпевках сирены, что бэк-вокалистки:
про Кырым*,
про Кырым,
за Кырым оце всэ –
так что волны смывают и крошат столицы
мировые – так! – море понтово поёт,
Понт Евксинский
с зажатой в Босфор горловиной,
а на саксе козёл, съев последний пейотль,
(идиёт или муфтий, вдруг ставший раввином),
выдувая чужие пенёнзы в дуду,
нам пророчит беду:
тара-рам,
ду-ду-ду –
всем пророчит беду на крови нам.
Здесь слагается лишь доминант-септаккорд,
не решенный ничьим музыкальным законом…
Элла, детка,
сдружившая с Торой попкорн,
научи нас спивать унисоном!
Напои же, мой Дон,
твою грудь, Посейдон,
Summertime – растекись шоколадом! –
в полусне не удары настенных часов,
это более чем миллионный Ростов
слышит там, в ДНР, канонады.
Элла, девочка, море чернее тебя –
только скалы белы да коряги –
по-ми-ри, негритянка, славянских ребят,
спой им блюз,
как «из греков(!) – в варяги».
*Кырым − татарское название города, распространившееся на весь полуостров Крым.
Цикличное
юбочки колокольчиком
шляпки балы их величества
тюрьмы бомбисты подпольщики
облики меж обличьями
залп юнкера госпитали
броневики революция
Харбин упокой Господи
к стенке вернёмся Турция
нынешнее правительство
Крупская с пионэрами
Шагин. Шагал из Витебска
над Парижем фанерою
Тише воды челюскинцы
репродукторы Пленумы
Осоавиахим Союзкино
Сталин заветы Ленина
кудрявая что ж ты не рада
тройки расстрельные списки
зэки конвой Правда
неотречение близких
вставай ты такая огромная
всё для Победы воронки
эшелоны груженые
раненные вести с фронта
жизнь будто день хрущёвка
в космосе и балете
воскресенье прощенное
Сталина бы болеем.
Портрет 2
«Гвозди бы делать из этих людей»
Николай Тихонов. «Баллада о гвоздях» , 1922.
Он духом не ведал о Гёте и Данте,
цитировал Сталина, чтил команданте,
и красную корочку ВКП(б)
хранил как кресало в холодной избе.
Он знал, что с чеченами будет война,
он видел, как плакал последний вайнах,
уверен: «лес рубят – щепки летят»,
считал: несогласных – топить, как котят.
Жена непокорная бита – тиха,
скончалась, хитрюга, на ней бы пахать.
Он зыркает глазом слепого орла
в мечте, чтоб расквартировалась гёрлА.
Порядок в постройках, соседям пример:
и по цепи пёс, и для куриц вольер –
завидуют, суки, порядку его,
глядят исподлобья, как дарят плевок,
и косятся вдаль, на закопанный ров,
где батько расстреливал местных врагов,
ить, с тридцать седьмого при НКВД
грозою был батька в земле и в воде.
Он – скромное Федя сменил на Фидель,
от грозных парадов, как прежде, фигел,
за противоречия дети его
лишились наследства. Теперь никого.
Курортная зона – живет как в раю
у государства на самом краю,
властитель подворья из касты южан –
он стар – но по-прежнему страж рубежа.
Он вечером бродит в безлюдных местах
(здесь трудно с безлюдьем) –
и медленный страх –
ишь, скока людишек! – вползает под дых, –
веселых, упитанных, с женами их,
неверных и слабых, негожих на гвоздь,
вредителей, – эх-ма! – в стране развелось,
а справиться с алчной толпою не смог
ни Сталин, ни Гитлер, ни Мао, ни Бог...
Как море бушует!.. – он сел на песке, –
вот, схиму бы взять и пожить как аскет,
все бросить, уехать, в какой-нибудь скит,
туда, куда батько ссылал – в Соловки!..
Он вытянул ноги, и, галькой шурша,
почуял: в нутрях всклокотала душа,
и с мыслью, что пёс не допустит чужих,
и куры подохнут без пищи – затих.
Степное
Красный язык лизнул стратосферу – зной.
Земная Собака тщетно пытается охладиться.
Дрожащее марево шкуры её степной
рыжеет местами, будто она – тигрица.
Но это неправда.
Седые её бока
сжались на рёбрах в судорогах апноэ.
Крик перепёлки,
жалобы мелких птах –
до жаворонков не долетают в зное.
Что им? – купаются, падая с высоты,
тонкими крыльями струны сфирот смыкая...
Слушай же небо, Собака,
пред тем, как тебе остыть! –
музыка сфер изначально была святая...
...вот ...по горячей спине пробежала дрофа за жуком –
ей бы не уронить свой титул «степной страус» –
пе-ре-ка-ти-ла Собака в горле застрявший ком,
чувствуя, как повышается в Небе градус.
Лёгкая шерсть ковыля серебрится, запоминая штиль,
небо сосёт в бездонность зрачки мутноватые песьи,
дёрнулась голова, носом смахнув Итиль,
ветром поднявши облако черной взвеси.
Запахом тлена ударило…
Чует – повсюду гарь…
Смрад и разорище битвы цивилизаций.
Экая разница вечности:
хан ты? каган или царь? –
коли не суждено ничему на Земле остаться?
...в глотке сливая шипенье и птичий свист,
припавши на лапы, в попытке исторгнуть слово,
взвыла Собака-земля, переходя на визг,
имя не помня уже своего, земного...
Стихшую степь наполняли чёрные облака,
выдуваясь из линии лопнувшего горизонта –
это татарская конница, на чёртов помин легка,
выбивала позёмку.
_______________________________________________________________
Итиль (Атиль) − столица Хазарского каганата в середине VIII-X веков. Согласно средневековым источникам, находился в дельте Волги, однако археологические поиски Итиля пока не дали результатов, и точное его расположение остаётся неизвестным. Его описания оставлены в арабо-персидской географической литературе и в «Еврейско-хазарской переписке».
Розановское
Я – сучье племя. Голубых кровей
отчаянно храня переизбыток,
среди сородичей своих недоубитых,
пропагандистов племенных и сытых,
смотрюсь и веселей, и здоровей.
Горация читаю на суку
семейству врановых, живущему три века,
пока фонарь всесилен над аптекой,
пока язык Полонского и Фета
не откусил ни инкуб, ни суккуб.
Я выживаю, словно ирокез.
Толстовский слой давно перепахали –
где снег, как будто диссиденты, валит,
там крепких текстов нам видать едва ли,
здесь на литературе ставят крест.
Так и умру, издавшись на свои,
сомкну уста, как Розанов в могиле,
поём и пляшем – не читаем – мы ли?
чтоб через век его изъять из пыли
и в колокол отчаянья звонить.
Мантра
Меня ты бросишь – я не вымру. Нет.
Я стану толще, может быть, и тише,
сойду в экологическую нишу –
in vitro, в трудоголики, в Рунет,
в дела семьи (не путать с cosa nostra),
покрытосеменным взойду цветком,
увижу, как вразнос запущен дом,
и как во мне нужду имеет остро,
тем и спасусь.
Ты не был Иисус –
овцой являлся, бренный человече...
И рана зарубцуется навечно,
и желчь приобретёт солёный вкус.
Праздник любования луной
Зной жестокий, и розы – бумагою на ветвях,
раскалённые камни вспыхивают на разломах,
женщины распахнулись, что клювы затихших птах,
в мареве не узнаёшь знакомых.
А вчера, не поверишь – сугроб на сугробе – снег,
в нём синевели тени, стоя ногами на запад...
Лето – это взлететь в мезозой и оттуда смотреть
в закипающий стерилизатор.
Кажется, так после жизни выглядеть будет ад,
даже луна раскалилась – красный свинцовый сурик,
щуриться привыкаем как дальний сосед- азиат,
любоваться луной по японски – «цукими мацури».
© Галина Ульшина, 2015–2018.
© 45-я параллель, 2018.