Галина Маркус

Галина Маркус

Четвёртое измерение № 36 (456) от 21 декабря 2018 г.

Подборка: Осенняя птица

Небесно-птичье

 

«Ты прах и обратишься в прах»,

и чуду не бывать, покуда

гордыней прикрывая страх,

ты носишься в толпе за чудом.

 

Я выбираю новый стиль –

чтоб разум, покидая плотность,

за беззащитностью постиг

небесно-птичью беззаботность.

 

Меня отныне не страшат

ни увяданье, ни безличье.

Я постигаю не спеша

полётную свободу птичью.

 

Не сею и не жну. Восторг

от совершенства птичьих лёгких.

И тот, кто мне взлететь помог,

удержит и дыханьем лёгким,

 

чтоб, сделав ставку на зеро,

и проиграв свою погоню,

волшебное взяла зерно

с его невидимой ладони.

 

Осенняя птица

 

Осенняя птица заходит в чужие дворы,

легко семенит по изъянам чужих тротуаров,

и есть у неё ещё пара не сношенных крыл,

но птица не помнит, что смела летать и летала.

 

Не может представить, а как это? – город внизу,

квадратные шапки дворов застывают бетонно,

машины по кругу своих заключённых везут,

и чахло герани глядят из проёмов оконных.

 

Цепляясь за воздух, слепые деревья себе

карябают спины, шарахаясь к серым заборам,

и ищут проходы, и гнут сколиозный хребет.

И листья теряют, ведя бесполезные споры.

 

А сверху… наверно, по-разному, как повезёт:

бездонно и купольно, и восхитительно страшно,

но это полёт. Это долгий свободный полёт,

и это не каждый… Да, это сумеет не каждый!

 

…Осенняя птица сновала по мокрым дворам:

помойки, коты, столько сложного долгого дела...

Пока не услышала: «Хватит, подруга. Пора».

И птица очнулась. И вспомнила. И улетела.

 

Прощание с дачей

 

Дачные тени. Мы завтра уедем.

Вьётся дымок с огорода соседей.

Светом янтарным ликует терраса,

столько прождавшая этого часа.

Кресло замёрзло под выцветшим пледом.

Кто там маячит? Не бабушка ль с дедом?

 

Ходят, согнувшись, в саду собирая

яблоки-паданку. Пахнет сараем,

жухлой листвой и подвязанной розой,

мокрыми флоксами, детской глюкозой.

старым комодом и ветхой салфеткой.

Дед нам за лето проставил отметки –

 

всем по пятёрке. Игрушки собрали.

Те, что остались, застыли в печали.

И стариковски-неспешно, вслепую,

яблоки дед на крыльце сортирует.

Эти – в повидло, те – в лопнувший таз,

эти – ребятам.

Съешьте сейчас.

 

* * *

 

«Смотрите, как стесняется! Ну, что ты?

Ну, поцелуй скорей его, иди!

Глянь, убежала сразу... а с работы

лишь он войдёт, – летит всех впереди!

 

Она его – ну просто обожает,

а вот поцеловать – ну всё никак.

Вы знаете, тут гости приезжали,

он у неё не сходит с языка.

 

Ходили за рогаликом и булкой,

в кондитерской кассирша вышла в зал:

«Ой, шерстяная вязаная кукла!

Кто так тебя, малышка, обвязал?

 

Рейтузы, рукавички, шарфик, шапка!

Пальтишко – чудо! Ну и ну, де-ла…»

Так знаете? Она сказала: «Папа!» –

и гордо подбородок подняла.

 

«Ах, так, – смеялась я, – ну, ты нахалка...

Пусть он тогда и вяжет, а не мать!»

...Мой папа – самый лучший. Только жалко,

теперь уж не смогу поцеловать...

 

Ты меня не ищи…

 

Ты меня не ищи. Я по узкой лыжне проводов

ухожу мимо окон слепых, замороженных разом

только фразой одной… Той негромкой и будничной фразой,

погасившей огни всех идущих навстречу домов.

 

И дома, растворяясь в картонной тоске позади,

бестолково таращатся в небо пустыми глазами.

Этот город написан в коричневом цвете гризайлью,

и на плоскость его никому вслед за мной не взойти.

 

Это вовсе не дождь, это белый густеющий клей,

он стекает с зонта, обливает покатые крыши.

Если я не уйду – ты меня никогда не услышишь,

ты меня не ищи… не ругай и не слишком жалей.

 

Ты меня не ищи, раз найти до сих пор не сумел.

Далеко на краю под названием «там, где нас нету»

в автомате кофейном налью себе крепкого цвету,

пожую, запивая, зефирный рассыпчатый мел.

 

Клей застывший на зонтике треснет, пойдёт кракелюр.

Может быть, я найдусь – только если ты правда захочешь

не оставить меня навсегда в нарисованной ночи,

в тот момент, как художник закончит картину свою.

 

Бабье лето

 

Бабье лето. Сентябрь. И туман по утрам.

Доставать ли забытое летнее платье?

Если верить глумливым кривым зеркалам,

лоск мой только годам набегающим кратен.

 

Нарушая все правила, скачут листки,

под колёса, на красный – за осенью новой,

как мышата весёлые, прочь от тоски,

друг за другом, смешинками, слово за словом.

 

Их недолгая резвость, бессмысленный фарт,

всё не впрок. И устав притворяться живыми,

затихают, уткнувшись носами в асфальт,

на обочине, в сизом забвении, в дыме.

 

Ну и ты, разумеется, не виноват.

Мне самой не нужны – ни закваска чужая,

ни шутливый намёк, ни настойчивый взгляд.

...Просто зря ты сказал: «Я тебя уважаю».

 

Подъездно-соседское

 

Тапки на босу ногу,

куртка сползает с плеч.

Хватит курить, ей-богу,

спички в подъезде жечь.

 

Тоже, подумать, драма!

Лучше ложись и спи.

Дочку качает мама,

муж постирал носки.

 

Всё у тебя в порядке,

строй из себя – не строй...

Тапки протри о тряпку,

грязь не носи домой.

 

Вон и подружка с пивом,

тоже, наверно, стресс…

И у неё всё криво.

И у неё всё – без…

 

Осеннее

 

Я напоить не в силах вас −

иссяк родник, пропали соки,

и только яда мой запас

на каждый день и каждый час

неисчерпаемо глубокий.

 

Вот, испарилась доброта.

Скребу по дну десертной ложкой,

Но и десертная – пуста.

А там, на стенках, – маета,

да сострадания немножко.

 

Я отменяю ваш приход,

скорее приглашенья рвите –

вам не войти –

не та, не тот...

Лишь ей, стоящей у ворот,

я открываю по наитью.

 

Пустой сосуд ей протяну,

она нальёт туда с избытком

победу, проигрыш, вину,

и молодость – ещё одну...

И чуть помедлит у калитки.

 

Светотень

 

Границу нормы пододвину

на полшага, совсем чуть-чуть,

потом ещё наполовину

и окажусь в стране причуд.

 

Здесь фонари горят под солнцем

и перекрикивают день.

Рисуйте, значит, как придётся,

всю эту нано-светотень.

 

Болеет тротуар. Прямая

теперь немножечко крива,

на небе облака ломает,

под ними морщится трава.

 

Зато со мною всё в порядке –

тут вам меня не изменить.

Я тихо двигаюсь с оглядкой,

из вида не теряя нить.

 

Но правда в зеркалах провисла.

Вот не пойму, кто виноват,

что вам я улыбаюсь кисло

и странно скашиваю взгляд.

 

Подкинутые

 

Свернувшись в позу эмбриона,

мы ждём, мы терпеливо ждём:

вот примет роды дом казённый,

вот нас оставят под дождём.

 

Пелёнки под собой марая,

беззвучным криком заходясь,

лежим, подкинутые раю,

лицом к двери, ногами в грязь.

 

А кто-то что-то тащит дальше

и грубо ходит по ногам,

но всякий мимо проходящий

надежду оставляет нам.

 

А те, которые – да в двери,

а те, которых пустят в рай,

нам говорят: здесь всем – по вере,

марай пелёнки – не марай.

 

И нас никто не подбирает,

мы ни туда и ни сюда,

мы не доношены для рая,

мы и для ада – ерунда.

 

Но из дверей выходит некто

и нас находит на крыльце,

и поцелуем ставит метку

на каждом вымокшем лице,

 

и лба коснувшись, смотрит нежно,

стоит печально под дождём…

Но мы упрямо-безутешны

и этот взгляд не узнаём.

 

Час девятый

 

В камне вылитые дни

обогнать себя спешат.

От осанны до «распни»

расстояние – душа.

 

Раскалится пьедестал,

переменится народ.

За спиною у Христа –

мается Искариот, –

 

он прощупал эти дни,

он учуял: дело – швах.

От осанны до петли

расстояние – душа.

 

А Петра задавит страх

в этой адовой ночи…

Задушите петуха,

как же громко он кричит!

 

Тьму разлили, и фонит

обезумевший злодей.

От «ламА савахфанИ»,

не укроешься нигде…

 

Вместо неба – чёрный смог.

Кто же правит в этот час,

раз оставил Бога – Бог,

и Господь покинул нас?

 

Час девятый, перестань!

Это уксус, не вино…

От осанны до креста

человечество одно.

 

Всё рифмуется

 

Всё рифмуется, только не сразу.

Я не верю в отсутствие смысла

и закончу когда-нибудь фразу,

что беспомощно нынче повисла.

 

Может, дело в запутанных вводных –

иероглифах племени майя,

но на чистую выведу воду

и с поличным те смыслы поймаю.

 

Отправляя послание в небо,

как бутылку в волну штормовую,

я на ощупь, прищурившись, слепо

всё рифмую, рифмую, рифмую…

 

Открываю за шторою штору,

а за ними – лишь хитрость картона…

Но однажды, в осеннюю пору,

я прорвусь сквозь чужие кордоны,

 

и с расчищенной старой картины

за последним записанным слоем

хлынут смыслы, сливаясь в едином,

поглотившем их правильном Слове.