Галина Ицкович

Галина Ицкович

Все стихи Галины Ицкович

Билеты забвения

 

Единственный не подверженный инфляции товар –  это забвение.

С возрастом билеты забвения дешевеют,

становятся мне по карману, купить их значительно проще.

Воспоминания гремят застрявшим в замке ключом.

Переверни лабиринт моей памяти,

и просыплются крошки,

закладки, заметочки ни о чём:

имена любимых собак

и пробуждения от чьего-то дыхания,

историческая необходимость и стратегия выживания

на отдельно взятой, победившей собственных демонов

(или забывшей о них?) земле,

на острове, соедине…

(Входит кондуктор, внимание!

Где оно, последнее портмоне?)

 

* * *

 

Бояться слов простых,

бояться сложных слов,

пугаться звука речи...

Но собственных зверей очеловечить -

И продолжать запуганным зверьком?

 

Нет! – храбрый непроветренный мирок,

я выпущу тебя в иное, в мир, где

ты вырастешь. Свернись ужом за шкиркой,

я всем рискну – и выйду за порог.

 

Вдохнёшь и пролепечешь: "Аз воздам..."

Карабкайся на каждый холм пологий.

Ты обойдешься без вирусологий.

Всё, дальше сам.

 

11.2019

 

 

В одиночке

 

Прогулки по периметру двора.

Прогулки пальцем по стеклу.

Прогулки

вдоль пыльных трещин пола.

Под полосатым небом

А-ля Уорхол.

Прогулки без ботинок по стеклу.

О, сколько йогов надо для того,

чтоб научить меня терпенью, боли

служенью, чтобы в этой странной школе

я наконец ответила урок.

О, сколько стражей сменится бесполых,

дней сколько прошуршать должно бессонных,

чтоб не стремилась на прогулку я,

чтоб мне прислали лестницу и пилку

в буханке с продуктовою посылкой,

а я их съела, даже не жуя.

 

2013

 

Вместо эпиграфа

 

В некоторых странаx лица женщин-поэтов украшают крупные купюры.

Или – крупные купюры украшают поэтов, особенно женщин?

Я согласна с любым из этих утверждений.

 


Поэтическая викторина

Воспитание Голема

 

Мостом и площадью, мимо

Кружев замка и парка,

Мы шли и беспечно спорили,

Так ли несопоставимы,

Так ли неодинаковы

Пражские две истории:

Голема и танков.

 

Чернокнижники бедные – горе им! –

Что гуманность и к падшим милость!..

Воспитатели лепят Големов

Из грязного, лишнего,

Из того, что в урок не вместилось:

Из затхлых чаяний, из отходов прошлого.

 

Беспределище, чистое чудище,

Сборище запчастей,

Голем выходит голым в будущее.

Зачем он здесь, зачем?

 

«Куль со страстями, с пра-микрочипами,

с выправкой иностранной», –

Так, скороговоркой, перечисляют спецификацию

Конструкторы Големов,

отправляя их прогуляться в горы

или в район Малой Страны.

 

А вот и чудо-продукция – многоликий Голем,

Кичащийся вечным голодом,

практикующий патриотизм и аскезу,

Проклинающий создателя, неистребимый Гомо

Советикус в разных спорных позах.

 

Голем выходит в свет

В  ореоле огня, в залпе горя.

Голема глиняны голени,

Всеисцеляюще поле.

 

Что мы за люди, что мы за звери!

Собираемся по трое и глаголем:

«Ата Бра Голем», –

Замешивая катышки неверия.

Раздуваем костры и ноздри,

Объявления лепим на спину:

«Огонь, и вода, и воздух

Ищут речную глину».

 

Приручая монстров, разруливаем век.

Изобретатели раскланиваются, прогуливаясь полем:

– Кем, товарищ, приходится чёрный Вам человек?

– Это кто у Вас, Франкенштейн?

– А у Вас, реб Иегуда?

– Голем.

 

Всей философии

 

Мне говорят:

«Ты когда-нибудь вникнешь в текущий момент?

Не пора ли в волки – из поросят?

Ведь тебе не двадцать, а пятьдесят.

Прочитай за уикенд

Айн Рэнд».

 

Я говорю:

«Чем я старше, тем соблазнительней наоборот

Жизнь прожить. Не дождаться ли мне Годо?

Ну и пусть князь Мышкин очередной –

Просто Кошкин, а то и – кот.

Прожила в тех местах я довольно лет,

Где от страха привился иммунитет.

Человеку ведь надо, в его простоте,

Чтоб ходили ночами к нему не те,

От которых холодно в животе.

Всей затей.

 

Гуманизм безвкусен, как баббл-гам.

Эгоизм коктейлем липнет к губам.

Обладатели общего живота

Пьют бензин.

 

Поглощённые жалуются на темноту.

Поглотивший жалуется на колит.

Мы в едином чреве который год.

Больше нам ничего не грозит.

 

Я – не пища, не чрево, кишка слаба.

Иногда добра. Нажила добра.

Я – ни справа, ни слева. Везёт – жива.

Непрожёвана».

 

Вынужденная остановка поезда Прага-Берлин

 

– У нас ЧП. Пардон за неудобства.

И, с чёткостью кошмара:

– Вам придётся

Здесь погулять часок... часок-другой.

 

По улицам немодного курорта

Вниз от вокзала...

Память, полустёрта:

– Ты здесь была! Есть памятник, тугой

 

Младенчик, лук из бронзы,

Крантик-с-Пальчик.

– Скажите, как пройти?.. Здесь раньше... мальчик...

Никто на иностранных ни гу-гу

И непрозрачны взгляды.

Я: Простите...

Здесь у купален раньше был целитель,

Такой забавный...

Нет, сама смогу

Найти меж павильонов: идеален,

Репродуктивный бог, хранитель спален,

Стоит. За ним – аллей прямой пробор.

Губами, грудью, пальцами молодки

(Ах, Ботичелли, Грёз, Петров-и-Водкин...),

До блеска натиравшие прибор,

Феллатио лечились от бесплодья

(Вода и грязи тоже были в моде)...

Но в кризис детородный бум зачах,

Вода течёт, но никого не лечит...

Мне через двадцать лет идут навстречу

Смурные парни с бронзою в глазах.

 

Такой демографический фенoмен –

всегда к войне (примета). Страшный омен

Мой поезд им привез. Сквозняк проник

Словечка «предвоенный» в слово «мирный».

В киоске у вокзала – сувениры,

И новобранцев профили на них.

 

* * *

 

Выходя из дому

за марками или в магазин,

или чтобы уйти навсегда,

пробирайся вдоль стен, чтоб лихой ассасин-

ветер не сплющил или не снёс чердак,

чтобы лист упавший, как павший враг,

не глядел с тротуара без сил,

чтобы дождь не накинулся из-за угла,

чтоб прохожий взгляд не вонзил.

 

Уходи, не запоминая пути назад,

не размениваясь на записки,

не уча наизусть пароль.

Отыграл пол-акта, и двигай в сад.

Считай, что сложилась роль.

 

Заменяй депрессию манией.

Научись улыбаться асфальту, улыбка всмятку.

Благодарен будь, что судьба, уделяя внимание,

 на тебе отжигает вальсы

и менуэты вприсядку.

 

2016

 

Вязальщицы

 

Дыхание невозмутимо

И каждое движенье точно,

Плетут старухи паутину:

Петелька-накид, шали-пончо.

Не хорошели, не дышали,

Всю жизнь плели, не возражали.

Они здесь смолоду сидели.

Киножурналом стрекотали

Минуты, вечности, недели,

Жукам и ящерицам шали,

Полупрозрачные накидки.

Отыщешь их, пройдя вдоль нитки.

На пальцах трещины-зарубки.

Щенок резвится лопоухий

И дети держатся за юбки.

Собакам – пончо, шали – мухам,

Строга мантилья, как невеста.

Ещё полшали, и сиеста.

Ступает вечер, сняв ботинки,

По остывающему пляжу –

Плетут старухи паутину,

Старухи паутину вяжут.

Замолкнут спицы в час недлинный,

Пока в подстилки прячут лица, –

Тогда им снится паутина,

Старухам паутина снится.

Рассвет струится – что, не ждали?

Все шали, пончо, пончо-шали.

Свет лижет согнутые спины.

Покинув свой приют нечистый,

Плетут старухи паутину

И продают потом туристам.

 

 

Глаз Кусамы

 

I

Я посетила выставку Кусамы

Кусама не приехала сама:

У нас – вялотекущая зима,

Зачем мы ей? Но странно:

Вода и свет, сводящие с ума,

Сочатся из её горсти упрямой,

Благословив промасленный пейзаж

И мусора шуршащую позёмку.

Безумье на продажу! Глаз и чёлка.

У живописца кризис или ломка,

А мы глядим – не стоит вернисаж

Ни цента. Смыт дождями макияж,

За ним – вуайериста голый глаз

И точки в рамке.

 

II

Кусама (часть вторая)

Нам прислала

Смешную инсталляцию в консервах.

Не буду в этой очереди первой:

Сюда явилась истощить запас

Зима с пакетом тающей пороши.

Промёрзшие любители горошка

Послушно ждут возможности припасть

К весёлой белизне (a я, бывало,

За баночным ещё не так стояла

В предпраздничном безумии своём),

Видениями выстелить витрины:

Фалличен пестик, девственны тычинки.

Ещё немного – и дверной проём.

А там – проход в кусамину палату.

Я вспоминаю. Я ли виновата,

Что мыслям не собраться больше трёх.

Кусама бьёт горохом по стене,

А в кухне нарезают оливье.

 

И там, и здесь проныры-тараканы

За плинтус катят краденый горох.

Картошка вся в глазках. Глаза Кусамы

Глядят из всех прорех.

_____

Яёи Кусамa – японская художница

 

Жизнь Кащея

 

Мир, когда-то безбрежный и пьяный,

умещается золотою рыбкой в стакане,

а стакан – на столике прикроватном,

в дни здоровья – сигарно-кофейном, в ностальгических пятнах

былых излишеств. Обратной

дороги утерян след,

но не буду об этом. Из-под двери свет –

растаявшим сливочным маслом,

Ван Гоговским полем, сырковой массой,

шивой, последней облаткой, мессой,

недосягаемым лезвием в пироге бытия –

обещает задверный, забытый рай

гостиной, или что там у них, живущих.

Пить не хочется, но эти чашка, кружка,

стакан пришивают ко мне, как... ну да, игла.

Жизнь –  как нитка. Жена моя молода,

Что ей стоит, вдове на выданье, мне

отереть смертный пот, пожалеть вдвойне –

за сегодня и за непришедший день.

Все сервизы последней жажды не утолят:

Напиться воздухом нового дня.

 

Из дорожных откровений

 

...А я – путешественница. Пять часов строго на юг, где острова

открываются взору – а дальше бессильны слова.

Можно в аренду взять последний уцелевший фрегат.

Отсидевший на материке (и за то уважаемый здесь) пират

Мне покажет лагуну по пиратской-таки цене.

 

Здесь рассвет распевается: «ми-ма-мо».

Волны пахнут санблоком и колбасой.

Пёс, песочная морда, учиняет чайкам разнос.

Роскошь яхт проплывающих предсказуема чуть не до слёз.

Так – пока закат не затупит карандаши, а пейзаж не потонет во сне.

 

Поновей чего хочется? – семь часов лета через океан на восток.

Предварительно вытряхну из чемодана песок,

возведённый в титул пылинок далёких стран,

и – на площадь, по которой Ганс, разумеется, Христиан,

(двусторонние флюсы, запущенный гайморит,

официант из знакомой кафешки, завидев его, раскрывает плед)

шагает в театр, или перепарковывает велосипед

с Королевской на Ратушную, по соседству с визгами из Тиволи

и обильной аромой дешёвой еды,

в снежной взвеси среди цилиндров седых,

где араб в ушанке по-датски со мной говорит.

 

Что угодно, только бы не домашний обстрел.

Как угодно, только не видеть, как мир постарел.

Где угодно, только не

наедине.

 

Иностранные студенты

 

I

Мальчики подрабатывали фарцовкой.

Продаваемые ими джинсы

натягивались почему-то исключительно лёжа.

Девочки подрабатывали тоже.

Походка казалась неловкой,

Блестела кожа,

Облитая лунным молоком.

Странно было думать, что и у них где-то был дом,

Что их посещали мысли.

Они боялись провалиться на экзаменах,

а ещё они страшно мёрзли,

хоть и были вырезаны из картона

наших о них представлений.

Через некоторое время

я встретила такого, соблазнённого СССР, испанца.

«Volver, –  сказал он мне, –

Воспоминания лижут пальцы.

Я живу прошлым наизнанку, укрываюсь воспоминаньями

о вашей странной стране».

 

II

Кубинцы-студенты к зиме сходили с ума:

Снег набивался в любовники – в засосах запястья и шеи.

Мерседес, ты казалась мне девушкой с неба,

я не понимала, что означают

мозоли на твоих огромных, прекрасных ладонях,

цвета и формы итальянских слив.

Я не умела тогда читать синею-

щие от юго-западного степняка ладони,

пальмовые ветви их линий.

Ты была похожа на календарь.

Я листала твои рассказы о далёкой земле на воде,

o далёкой воде, о бесснежности.

Не сердись на меня, Мерседес,

Я давно обещала, но всё не ехала.

Вот и я, не прошло и сорока лет.

Мы увиделись, хоть и не сразу.

Ты забыла русский, подбираешь слова,

путаешься в смыслах и фразах.

Посмотри, я жива, привезла тебе линии жизни в подглазьях

и немного снега в сердце и волосах.

 

Как и предполагалось, до рассвета. Не-видение

 

Суббота, семь утра.

Пальцами раскрываю невидящие глаза:

Не пора ли спасать человечество?

На автобусной остановке

В темноте притаился Тед,

успешный пользователь банка TD,

Запаянный в тусклый плексиглас,

Ростом в полторы меня.

Мы доверяем TD, я и Тед,

Но сомневаемся в субботнем расписании автобусов.

Возможно, мне так и не удастся

Спасти ни одного пуэрториканца

Из вытащенных на нью-йоркский берег.

Фейсбук, к счастью,

раскрашивает ожидание

В цвета надежды и гнева:

Поэт грезит о воображаемой опасности;

Поэтесса, если есть такое слово,

вспоминает о несбывшейся любви,

Добавляя нотки абсурда в утренний коктейль.

Фейсбук – это книжка-раскраска, на обложке –

Прокисшие плоды воображения.

Фейсбук, как голодный птах, разевает клюв

В ожидании лайков.

Я забанила всех.

Лучше б сходила в баню,

Где мокрая листва имитирует осень,

Но хотя бы не холодит коленки.

На остановке я не более полезна, чем в бане.

Неспасеннное мной человечество досматривает субботний сон,

И первые симптомы рассвета уже подкрашивают губы Теда.

Автобусов нет как нет.

Мы так и не определились, наши пуэрториканцы или не наши.

Загадаю: если доеду-таки к утру, то наши,

а если опоздаю – всегда можно ещё вернуться

В тёплую ночь постели.

 

11.2017

Авторский перевод с англ.

 

Конец Рапунцель

 

По ночам вставала наощупь к окошку,

чтоб следить, как стремится звезда

заискриться, ныряя, в моих хороших,

в волосах моих, волосах.

С утра вычёсывала, высвобождала

случайно вплетённые сны.

По стенам башни к подножью стекало

жидкое пламя косы,

что, рыбача, забрасывала в неведомое

с непонятно какою целью,

и служили волосы одновременно

неводом и якорной цепью.

Озарялись деревни окрестные

моей гордостью, пряди пламенели.

Когда же вечер клубком разматывался над местностью,

волосы рыцарем беременели.

Я себе лгала, что отец мой несчастный

не отпустит, что меня нипочём не выцыганить

у него, и менялись рыцари часто:

вниз с косы – и в лес. Но разве дело в рыцарях!

Любовалась, не глядя, поскольку знала я,

что ослепнуть впору от этого блеска.

Подносили служанки к ним воду талую,

и вода отражалась в них с тихим плеском.

Ввечеру покрывали меня, и подушку,

и не знала, что утро наступит,

когда я увижу на ней, обернувшись,

из золота тихие струны,

что ещё качнется цветком прекрасным

голова моя, странно легка, но

проступает уже под руном бесстрастно

нагота моя белой каллой.

 

Я, разбив зеркала, в моей башне тесной

погасила свет, извела расчески,

и теперь, заслышав любовную песню,

не спешу спускать утомлённые косы,

только дни напролёт все считаю капли

в обмелевшей моей реке.

Дни и ночи сплелись паляницей, канули –

хвост мышиный в моём кулаке.

Всё, что было когда-то мною,

выпадает, за горстью горсть.

Урожай наполняет подолы –

пустоцветные листья волос.

Неприкрытым, облущенным семечком –

на заклание сна. Спят глаза,

а душа заходится в плаче вечном

по волосам моим, волосам.

 

Любовь к опере

 

На следующий день после связанной

с коронавирусом отмены выступлений

Метрополитен-опера объявила,

что будет ежевечерне транслировать лучшие,

отмеченные наградами спектакли

 

Нелегко удержаться за воздух, потоп презрев,

Опоздавшим к отплытию Ноева парохода.

По усам течёт бесполезный гнев,

Но не дарит иллюзию меда

 

То ли дело на сцене! Мурлычет в бреду Ламмермур,

Гильда пачкает платье тяжёлой, недетской кровью,

Ингалятор у губ Манон, Лир в жару заснул...

– Чем лечиться?

– Попробуй любовью.

 

Понадейся на оперу в предвосхищении дна,

Набери в респиратор глоток на витке вибрато,

И поднимет на воздух внутренняя волна,

Лёгкость лёгких,

отравленных Травиатой.

 

03.2020, New York

 

 

Магазин антиквариата в Наталии, штат Техас

 

В городке Наталия мне знакома

Лишь русалка в тельняшке – примета дома.

Распускает вязанье в углу Пенелопа-

Паучиха. Приезжих приводят стопы

В магазин старья, где столы и блюдца

(«Осторожно – порог, здесь прошу пригнуться»),

И – вперёд, по дороге, мощёной пылью

Чьих-то малозначительных меморабилий.

 

На фарфоре, как брэнд, – полукружье помады

Какой-нибудь местной Шехерезады.

Ностальгия по прошлому точит упрямо,

Словно капли из вялотекущего крана,

Довершает картину группа туристов,

Рослых школьниц из города Корпус Кристи

(По дороге в Даллас, миль примерно триста) –

Напряженные лица, неловкие пальцы.

Соблазнительно в городе потеряться,

 

На витрины Наталии* заглядеться,

На себя примеряя чужое детство,

И проснуться промозглой техасской зимою,

Под холодной рождественскою звездою.

___

*Наталия (лат.) – рождество.

 

Мартовское бытовое

 

I

Кто за мной в очереди?

Может быть, смерть сама,

Маска в кармане?

Апокалиптический склад ума –

сущее наказание.

 

II

запустение там, где вчера макароны

очищение улицы, уплощение площади

боже, храни короля от короны

и, если можешь, подданных

по

ща

ди

 

III

Руки, обесцвеченные хлоркой…

В старую воронку не ударит...

Ты найдёшь меня на верхней полке

Среди стёртых дедовых медалей

(мне б за храбрость ничего не дали).

 

IV

Нету кары коварней, чем карантин:

что ни привидится,

покуда сидишь один.

Чем поверхность стола моего кишит?

Тут попробуй не поседей!

 

Заклинают стихи меня: "Не пиши

Хотя бы четырнадцать дней".

 

V

Карантин, капризный князёк удельный,

Нам навязывает наказы свои и законы.

Старый друг приходил постоять у двери

И ушёл к обеду, звонка не тронув.

 

VI

За стеною телеистории

Правят бал в темноте голубой.

Домовые сдают территорию,

Каждый сам себе домовой.

 

VII

Стал привычным страха обруч чёрный.

Сюр глядит смиренно, по-овечьи.

Милый мой, с подушкой обручённый,

Ничего, что я прощаюсь каждый вечер?

 

Наш потоп #6

 

Как нам нужен Ной, строгий, как Дарвин,

серьёзнее билетёра,

с фонариком гоняющийся по темному залу

за упорными, как сорняки, безбилетниками,

не подсаживающий за десятку всякую парную шушеру.

Ноя не разжалобишь ноем

веганов, анаэробов, не-бинарных неформалов,

несформатированных видов.

Ной не верит ни в непотизм, ни в шовинизм.

Свет шарит по ночной палат… (простите!) каюте,

выхватывая лица счастливчиков.

 

Одесский зоопарк.

Как я перестала верить в Деда Мороза и прочие чудеса

 

I

 

Я люблю воскресенья, Родину и цифру «три»

на боку трамвая, как и я, патриота. Внутри –

сиденья изогнуты (новенькая сказочная ладья),

тоже красные. Разворот –

и трамвай направляется... нет, не в парк, а в обратный путь,

к зоопарку, в котором сегодня

по расписанию – чудо:

нас абсолютно бесплатно пропустят, и я без помех смогу

ходить вдоль вольеров целых сорок четыре минуты,

за жизнью зверей следя.

Мама придёт за мной на сорок пятой, в срок,

или даже позже немного. Я – счастливая дочка матери-педагога,

которой достался невероятный частный урок:

дочке директора зоопарка захотелось музыке поучиться. Неплохо,

правда? Так я попала в закрытый на санитарный день зоопарк.

Директор живёт за зелёным забором

возле страусов, лам и альпак,

сразу за парнокопытным вольером.

 

II

 

Утро позвякивает ключами,

отпирая калиточку ясного неба,

протирает солнце, вздымая клочья

пылинок. Я прилипла к стеклу вагона, нос расплющен нелепо.

Раннее утро каждого воскресенья –

это, оказывается, время

бесшумных старушек в чёрном,

наводняющих третий маршрут:

какая-то специально выведенная порода,

обитающая в этой части города.

Просачиваются к выходу, как песчинки узким горлом песочных часов,

пустыми губами что-то жуют.

Я ненавижу старушек – мещанок, мышек.

Что им Неизвестный Матрос

и слава героев павших:

они навещают пыльных тёть и племянников

на кладбищенской тощей пашне.

Большая их половина стекает на землю неслышно

из жёлтых трамвайных дверей, удаляется в каменный лес

на остановке «Второе кладбище»

по красной нити пионов, гвоздик и роз.

У пугающих врат – венки из бывших цветков ядовитых оттенков

и ещё старушки: этих, возможно,

разводят прямо там, среди памятников.

Избыток старушек чёрной волной

выплёскивается на остановку «Привоз»,

вместе с нами на солнечный зоопарковый газон.

У них – особые отношения с красным: змеиные головы тюльпанов

по-собачьи вынюхивают дорогу,

маки, обмякнув, обещают забвенье и сладкий сон.

 

III

 

Оживлённый директорский уголок. Переступаем порог

жилища с коврами, фоно и сервантом,

как у всех –  если б не звуки саванны,

периодически заставляющие позвякивать цветные бокалы.

Я спешу распрощаться вежливо и смиренно:

мне многое нужно успеть.

В кулёчке – снедь

для зверей: печенье «Мария» и яблоко «Семеренко».

Саванна с тропиками – за стенкой.

 

Я спешу к любимцам. Но сегодня, видно,

мне досталась добавка воскресного чуда,

сахарной ваты в колком пакете.

Говорит директор: «Показать хочу вам

павильон исключительно для своих. Эти

животные –  бывшие цирковые».

Я парю на облаке. В тускло-синем

сыром сарае

пахнет грустным больным зверьём.

Я умею считать до семи слонов,

но здесь восьмой, неудачливый слон

обитает среди прочих цирковых неликвидов,

бесформенно-грустен.

Рабочий мне вскользь говорит:

«Не бойся, они не укусят».

Слон, в болячках на портфельной коже,

шумно вздыхает рядом с библейским ослом

мрачного вида –

тот, обычно впряжённый в тележку, сегодня в отгуле,

детишки его не злят.

Попугая тошнит,

дрессированная мартышка дрожит, обнимая плечи.

Эти звери отравлены человечьим

не меньше, чем зоопарковая земля.

Через много лет, пытаясь понять эстетику театра абсурда,

я вспоминаю мятые ослиные губы,

трамвайный скрежет, печальный и бессмысленный,

и надо всем –  скрипучее «ля»

первой октавы, ввинчивающееся в юные нервы,

извлекаемое из двадцатирублёвого шедевра

местной деревообрабатывающей промышленности.

 

IV

 

Вот и меня наконец затошнило.

Раскрываю ладони в чернилах,

изучая

скобки, оставленные ногтями.

Пятясь,

отклоняю приглашение отведать обеда

и чая:

кто знает, чьё мясо у них на обед.

Дичь эту впитывать –

всё равно, что воспитывать

собственного Пятницу.

Прядку на палец накручиваю.

Домой сейчас – всего лучше.

Чудо ни в чём не виновато,

ком сладкой изжоги от вожделенной ваты.

Дочка директора смотрит вслед.

 

Зоопарк выносится за скобки.

Ладони разодраны, улица загазована.

Мертвецы, подрастая в кадках,

оборачиваются газонами.

Вздохи льва (не из его ли пайки оплачиваются частные уроки?)

да пронзительные, трубные упрёки

раненого животного с кольца перед трамвайным депо.

Если бы так не горели щёки.

Это – малярия? лихорадка

Денге?

Я понимаю внезапно:

Африка не существует. Индии и Австралии тоже нет нигде.

Под ногами сыро и гадко,

как в бассейне реки Амазонки, которая тоже придумана, скорее всего.

Этой зимой я впервые не жду Деда Мороза:

Дед-Морозов завозят с фабрики грёз.

Я не знаю о кладбищe, о мёртвых звёздах,

о том, что у входа

была могила Веры Холодной,

а также нескольких кино-отцов.

– В зоопарк отказываешься?! Ты всерьёз?!

_____

Примечаниe. Зоопарк располагался через дорогу от «Привоза». Рядом с зоопарком находились трамвайное депо и парк Ильича с аттракционами. Всё это было построено в конце 30-х годов на месте 1-го Христианского кладбища. Никаких перезахоронений не было – просто залили кости бетоном и построили танцплощадку, вольеры для зверей и так далее. Где-то у входа действительно были могилы знаменитых артистов немого кино, в том числе Веры Холодной. Ещё до основания зоопарка это место использовалось цирковыми для размещения животных, не занятых в представлениях.

 

Одиссей

 

I

 

Войну сворачивают.

Герой мечтает

О ванне, горячем ужине,

О лёгкой дороге домой

В первой же попутке-лодке.

В руинах всё, что хоть какой-то смысл имело

Разрушить – не оставить же врагу.

Хоть враг сейчас принижен до гуся,

Голодного мальчишки, попрошаек

Всех мастей, из разрозненных

Колод.

И воздух вражеский так холоден, так тонок –

Стреляется легко,

Несётся звук.

Герой, конечно, вовсе не маньяк,

А исполнявший долг –

Когда державе

Успел он эти смерти задолжать?

Война, по сути, не ведётся

Из-за Елен, гражданских прав, свободы.

Война стоит, как в горле ком, как Геркулесов столп,

Как памятник последнему пределу.

Победив и завершив войну,

Герой становится

Простым гусеубийцей.

 

II

 

Всё-таки боги любили его, все до единого: не пустили домой прямо так,

прокопчённо-циничным, с фантомной болью в ночи,

с картинами боя в фигурной рамке сна,

с вечным привкусом гари.

Он действительно отслужил,

заслужил прибытие к дому и любви

(зажИл и зАжил?).

Ампутированные чувства, конечно же, не отрастают, но

по крайней мере первая его ночь была не с той, которая ждала

другого Одиссея, прежнего жадногубого весельчака.

Ему повезло больше, чем обезумевшему Аяксу,

пытающемуся убить в себе убийства –

самоубийством.

Дорога Одиссея к дому–

лучшая метафора посттравматического стресса.

 

Охотничьи трофеи

 

Фердинанд выходит к воротам в сумерках,

озирается по привычке, примечает цели.

На горизонте ни газели.

Ружьё пристрелянно щелкает: «Ме-заль-янс».

 

Фрейд, небось, уехал уже из неприбранности Прибора

(бывшего Фрейберга)

в поисках лучшего берега,

а не то предложил бы тебе сеанс.

Австро-Венгрия, и та не дорога,

так зачем тебе, Фердинанд, рога?

Охота – это так мелко!

Ты нынче – простой эрцгерцог, эрзац,

подделка,

отдавший корону

за обычное счастье с простолюдинкой –

пропустите его под пулю!

Фердинанд выходит к обрыву,

вглядывается в конопиштские дали.

Чешские лица, чешская пища,

бессмысленные гербы и медали.

«Никто не желает больше работать», –

мажордом ему жалуется на местных.

Только курить да трепаться о войнах,

о границах Австро-Венгерских.

 

На него поохотились вволю,

как на диковинное создание,

журналисты, словоохотливые

террористы в своём репертуаре.

Фердинанд и Фрейд,

вензель «Ф» на столовом приборе.

Оба были любимы, у народа в фаворе,

всей-то разницы – у Фердинанда

мозоль на плече от приклада.

 

...Фердинанд обходит границы владений.

Ночные деревья, подсвеченные сигарой,

рассыпаются на сор и гравий,

невидимое ночью солнце соперничает с его сиятельством

Фердинандом, последним романтиком,

пленённым смертью, попирающим Африку,

расчленяющим и пожирающим зверьё

в перевёрнутом мире,

где рога – это единственный след, оставленный на земле.

Галерея рогов ведет в спальню.

Софи приглаживает усы его.

Пора ложиться, завтра ждет Сараево.

От бритья порез все саднит с утра, но царапина,

царственная кровь

на мундире почти не видна.

Падая вниз лицом,

Фердинанд успевает подумать:

«Это будет последняя война».

 

*Замок Конопиште был любимым местом отдыха и охоты эрцгерцога Франца Фердинанда. Будучи большим любителем охоты, эрцгерцог оборудовал в замке механический тир, расширил уже ранее хранившуюся там коллекцию оружия и доспехов, а также создал несколько «охотничьих коридоров», украшенных добытыми трофеями – тысячами оленьих рогов, кабаньих клыков, чучел лисиц, экзотических животных и птиц. (Wikipedia)

 

**Фрейберг (ныне Прибор) – родной город Зигмунда Фрейда, находится на расст. 30 км от замка Конопиште. Фердинанд и Фрейд жили рядом некоторое время, но никогда не пересеклись. Хотя – есть свидетельство об их встрече в Вене.

 

***В 1900 году Франц Фердинанд женился морганатическим браком на чешской графине. Софи Хотек (1868-1914)получила титул княгини Гогенберг. Перед бракосочетанием, совершённым с согласия императора, Франц Фердинанд должен был торжественно отречься за своих будущих детей от прав на престолонаследие (Wikipedia)

 

****Гибель Франца Фердинанда  в Сараево от рук сербских террористов явилась для Австро-Венгрии поводом к объявлению ультиматума Сербии и началу Первой мировой войны.

 

* * *

 

Свадьба змея с летучей мышью,

мрак, бесовская отрада.

Пригласили Лаокоона,

даром что он без фрака.

Завывает кликуша Кассандра

в неуёмном своем торжестве.

Интернет задувает и хочет вырубить свет

Март, бессмысленный месяц.

 

 

Стряпухи

 

Убивайтесь не до смерти,

переругивайтесь не злобно.

Разноцветные сёстры,

несварение свaре подобно,

Не отбелены и не выпрямлены

Ваши косы и пылкие чувства

Геноцидом колумбовым -

колумбарием  пыльным и грустным.

Рис отбелен, отварен, бобы рассыпаются мелко.

Христиане и мавры*

                    на обеденной звонкой тарелке.

 

--

Moros e Cristianos* - популярное блюдо

Латинской Америки (черные бобы с белым рисом)

 

Тоска по тирану

 

I

Господи, слышишь, пошли мне тирана,

Чтобы по площади шагом печатным,

Чтобы сосед пострадал за тираду,

Чтобы коллегам моим неповадно.

 

Чтоб набухало, как скрытая рана,

Нежное, сложное тело тирана

В пульсе, в сознании, в порах и вздохах,

Чтобы навзрыд запевала эпоха.

 

Вот он, окуклился. Так нам и надо.

Куколка, бабочка, смерть шелкопряда.

 

Мы преступаем свои же законы.

Всем по тирану за рамой оконной.

Глянешь – к стеклу, нос лепёшкой, прижаты

Лики и литеры, руки, плакаты:

 

«Слава .. ура.. жив тиран... пусть вовеки...»

Лики ликуют, кричат человеки.

В храме робеем, привычней – спецхраны.

Цивилизация – автор тиранов.

 

II

 

Хороня, мертвеца не ругали.

 

Куба плачет, ликует Майами.

Calle Ochо, за неделю не смежив очи,

растекается под эстакады,

пляшет, молится и хохочет.

Диктаторы дебютируют в роли героев,

Море – живою изгородью, частоколом,

элементом тюремной стены. Схоронясь за картами

лучших миров, герои скатываются в диктаторы.

 

Чьи-то кубики – до сих пор за морями

(расстояние замеряли

и сообщали, что Куба – рядом,

достанешь объятием или снарядом)

Там же – велики, детские кори,

постели (из них, говорят, сигали в море,

океан ко лбу прикладывал руку).

Прыгали дети, старухи, шлюхи.

Шлюпки растягивались? По слухам,

столько их погибало в шторме,

без фонарей, в пограничном гуле!..

Я хочу понять, почему так плачут на Кубе,

«Гранма» в чёрном трауре рубрик.

Жизнь и смерть – это Рубика скользкий кубик.

Не у всякого складывается по цвету.

Некролог заштриховывает газету.

 

Жизнь и смерть – это ведомство бога Побега.

Убежать – безопаснее, но одиноко.

Оставаться – знакомо, но более страшно.

Мир поделён на оставшихся и бежавших.

Тоска по тиранам – в традициях века,

в том числе прошлого. Оторвите мне веки,

 

Чтоб невзначай не закрыть глаза.

 

Упражнения в изучении зимнего города

 

Предрассветное

 

Когда ты заснежен так, что кажется,

Снег – это просто триллера атрибут,

Когда за окном подмерзает кашица,

Поезда никуда не идут,

Когда посыпает снотворным крошевом,

Когда теряешь присутствие духа

Когда не ждёшь ничего хорошего,

Гляди – за окном старуха.

 

Старуха, корявая кочерыжка,

Скользит сквозь рассветный мрак.

Старуха бредёт с усилием, рыжая

Окалина на гетрах и мятых щеках.

 

Это пятно – от кимчи.

От него же отрыжка.

На связке блестят ключи.

 

Старуха, корейская ведьма на пенсии,

Выплачиваемой облачной валютой,

Сквозь метели мучное месиво

Протискивается из ниоткуда,

Снег валится кашей пшённой

В открытый рот капюшона.

 

На протяженье весны ли, осени,

Лета, приступа полиартрита,

В день нажатия кнопки, наутро после –

Химчистка всегда открыта.

Старуха ортопедически шаркает,

Отдуваясь – неужто жарко ей?!

Скользит вперед кривоного, натружено

Героиня собственного не кончающегося сериала.

Сущее мерит стужами.

Открыться вовремя – это немало.

 

Старуха вечная, неизменная

Торит тропу по-хозяйски.

Это её вселенная,

Её ключи на связке.

 

Ностранд Авеню

 

Открыточный день. Красногрудая птица

На алом пирожном рябины, в глазури снежной.

В проёме открытой двери

Старая пьяница

дивится на невозможное

С последней не пропитой территории –

Никакой Нострадамус не предскажет похмельный восторг.

Ностранд Авеню

Запружена утренней очередью страдальцев

В ожидании открытия кормушки услуг социальных,

И только птица заботится о себе.

Изгоняю чёрную полоску очереди,

Пьяницу, следы от мусорных баков

Из видоискателя.

 

Пересадка

 

Улица, урок прогулянный, умница,

Распадается надвое в заложенном месте,

Я, странница, не достойна

Упоминания на городской странице,

Отражений в тыща одном городском предмете,

В глазах прохожих, в стекле наручных часов.

Девушки зря теребят Айфоны

В поисках нужных слов.

 

Ночью

 

К полуночи бессонница совсем достала,

так что встала, оделась, поехала.

Город уже обезумел. Пенились тротуары.

Люди на них пузырями

возникали,

нанизанные

на зазубренные острия магистралей.

В перехлесте стритов,

авеню и площади,

на которой никогда не бывает потише

или попроще,

стояли совсем пропавшие неофиты,

открытыми ртами глотали город, как порошок,

как таблетку на вечеринке,

когда со всеми – и всем вставляет, а горечью только тебя тошнит.

Свет препарировал.

Свет выхватывал

фрагменты, фасады.

Зеницы фотоаппаратов

цементом света залиты.

Нету ни впадин на асфальте,

ни другого, из того, что забыть бы рады.

Рекламы – новьё. Просто дежа вю.

Всё было здесь новым столько раз на дню.

Перелицованные лица

выныривают из колодца, казавшегося бездонным.

Кто-то сюда возвращается из больницы,

чтобы умереть дома.

 

Ученик

 

У Петра веснушки и пластика снулой рыбки,

На щеке проклёвывается розовое – подростковый нарыв,

А улыбка сворачивается улиткой.

Пётр – хороший парень, но лучше бы уходил.

Он говорит: «Я предам тебя, когда пропоёт крокодил,

Прокукует козёл, провизжит стрекоза», –

И теперь я живу среди странных звуков.

Почему-то мне стыдно глядеть в Петровы глаза –

Это я создаю дилемму. Смотрю на руки

(Он раньше ими меня обнимал) –

Слепые, скользкие глубоководные штуки –

Что там – мина? чмокающая дюна? провал?

 

Цветок неизвестных кровей

Джазовые вариации

 

I На тему Л. Хьюза

 

Душа течёт серебристой рекою.

Ева глаза опускает смущённо.

Глаза навыкате… Катят волны

Корабль Цезаря, и прикроет

Рукой смущённою Клеопатра

Сосок, раскрывшийся так некстати.

Цветок неизвестных кровей приколот

На грудь танцовщицы дешёвого шоу.

Кто платит за всех? Кто собою платит

За музыку древнюю в новом прикиде?

Что было раньше, джаз или овум?

Цветок Клеопатры? Цветастое платье?

Будете в Гарлеме, отыщите

Шестиголовое тело джаза.

 

II

Пчелы трассируют. Мир обезвожен.

/Барриос чертит в своей преисподней./

Липнут песчинками Копокабаны

Или извёсткой моей подворотни,

Жёлтыми нотами Монгоре

Точные, терпкие гончие пчёлы.

 

Жар малярийный другого укуса

/Плачет Пьеро, погибает Петрушка/

Жёлтой пыльцой оседает на пальцах,

Жало виднеется в центре. Не плакать!

Прочие могут ли с ними сравниться

В прочности, точности чёрного жала.

Что твой Пьяццола, что твой Стравинский.

Жалят пониженной пятой ступенью.

Бредит фагот в маракасовом мраке,

Нету на джазовом небосводе

Проще узора, чем чёрное с белым.

Жёлтое видится пчёлам-джазменам.

Жёлтые сполохи. Джазово небо.

 

Чешская кухня

 

под тёмными сводами с выпирающими рёбрами

что-то жёсткое рвать зубами

под влиянием пива вытанцовывать кренделя

над искривлённым тестом

кнедликов

парить

над воздухом палачинок

мне без начинки

здесь нельзя без начинок

ложечка в соусе

на Виноградах

 

по Микулову впроголодь

дышать на ограду

 

Чужие вещи

 

Крыша съезжает

неожиданно,

как жилец, с которым долго судился за неуплату:

Дверь по-прежнему опечатана,

всё закрыто, а смысла нет.

Но отсутствие смысла не видишь сразу,

Всё пытаешься объяснить,

извиниться за старые недочёты,

повиниться в чём-то.

Здесь не вспыхивает больше свет,

паутина на счётчике, газ перекрыт

в нехорошей квартире...

Замолчав, обрываешь фразу,

чтоб расслышать последнюю правду

о себе в этом мире.

 

 

Чужой сон

 

Старый, из детства, сон

                            пахнет гарью, навозом, летом:

Едет весёлое слово «дрезина» по рельсам нагретым.

 

Я не один на дрезине – со мною едет

Нечто фольклорное, вроде ярмарочного медведя

(Этот сон по ошибке мне выдан, наверно;

Это – бабушкин с папой исход  по дороге военной).

Едем себе на дрезине, запиваем красненьким –

Бесстрашно падаем в будущее, по мысли классика.

Мой медведь ручной с рычагами справляется ловко:

На медвежьей родине – последняя остановка.

По губам ветерком нас дорога, дразнясь, мажет,

Но погляди назад – всё в дыму и саже,

Чёрно-красный лес отступает задником театральным,

Скомкан бедный пейзаж, как листок тетрадный,

Проводами зачёркнуты обочинные осины.

Вот закончились рельсы, но дальше летит дрезина,

Разгоняется влёт, скрипят, обрываясь, тросы.

(Падать во сне – расти, но этот – не к росту).

И свистит пейзаж, и скулит медведь, и в ушах давление:

Не сошли на конечной, и где же нас ждёт спасение?

 

Я боюсь повстречаться – во сне, на рисунке сына –

С подрисованной к облаку вечной моей дрезиной.

 

Эмигрантский серпантин

 

I

Эмигранты легко узнаваемы на фотографиях.

Это за их спиной ломятся распахнутые багажники

свежезарентованных кадиллаков;

талии надёжно схвачены спасательным кругом

североамериканского жира:

«У нас его много, так что мы никогда не утонем».

Горизонты лоснятся радугой:

«Это мы всей семьёй по дороге в «WhiteCastle».

Червоточины писем со старой родины

Отправляются в спам высокомерным

великодержавным сервером. Всё в цвету.

Имена, которыми они окликают друг друга,

похожи на лошадиные масти или сорта хлеба,

а фамилии – вехи былого позора, разменная монета очередей

в учреждениях немилосердного стыда.

 

Эмигрантам снятся многоязыкие сны в монохроме,

потеря купонов на питание, потеря билетов на родину,

чугунная челюсть чиновницы-англосаксонки.

Но в конце концов и у них случается воскресенье,

и они позируют на парковке, на фоне чужого багажника.

 

II

Дети, рождённые в эмиграции, красивы и крупны,

как птицы, выращенные в неволе.

У них новые, звучные,

щекочущие горло и ухо имена.

Oни – талисманы,

обладатели паспортов, – самим фактом рождения

в голубой прохладе городской больницы,

превращают семейство из своры мышей

в серых кучеров, в ливреях цвета государственного флага.

 

Старшие дети взрослеют рано, просиживают в залах

бессмысленного ожидания,

любезно и торопливо переводят ложь своих взрослых,

полуобъясняют семейные тайны

(«Мама никогда не была замужем за папой,

и брат мой – не кровный брат», –

«Да, все семеро по одному адресу,

но не используйте его для переписки»),

сонное зелье очередей

запивают, не морщась, одним глотком,

чёрной водой чужих решений.

 

III

Кукольный театр эмигрантского дома:

папa-марионеткa подвешен на ниточках срочной работы,

брат-клоун вечно судится с корпорацией,

жонглирует просороченными платежами,

мамa-матрешкa вытаскивает талисманы (Тиффани и Тайсонa)

из округлого таинства деревянной утробы.

Голоса как визгливые тормоза,

давят расплавленным жаром.

Разноцветная кровь переливается

на расцарапанной коленке самого младшего,

с двойным именем Принц-Талисман

(губы поджаты, ногти подстрижены,

каллиграфия практикуется на кирпичной стене школы).

 

IV

Набережная в европейском захолустье, восточный базар.

Воскресный угар

покупок, примерок

нарядов с вешалки «Всё за пять евро»,

помятых сердитых кур, депрессивных кроликов

в клетках,

дюнеров, новой немецкой еды,

льежских вафель, ожогов от жира.

– SpeakFrench, – говорит мне продавец средних лет

в отливающей фиолетовым древней щетине,

с диковинным акцентом, как будто в горле у него пламя или слива.

Сколько раз он слышал это за годы бельгийского уюта,

сколько раз ему снилось написание слов, касание фразы.

– SpeakFrench, comme ça?

Стайка одинаковых девочек-птиц примеряет все по очереди,

всем сёстрам по селфи,

отправляют снимки своим Али и Салимам.

Так мы живём, по обновке в неделю.

Приезжай, ну когда же.

Заплывают лёгким жиром разбитные мальчишки,

забывшие страх/голод/хлопки выстрелов/

кому надо отправить выручку в конце месяца,

и подходят к лоткам их серьёзные сёстры,

а может, они улыбаются под никабом.

Набережная Рузвельта

Следует за Де Голлем,

За Рузвельтом следует излом реки.