Филипп Пираев

Филипп Пираев

Четвёртое измерение № 10 (358) от 1 апреля 2016 года

Не для ищущих славы земной

Гитика

 

О, мой учёный друг, ты знаешь много гитик!

Но как же мне, певцу, в теорию облечь,

что раненый февраль слезой из сердца вытек

и ветер обратил в рифмованную речь?

 

Не мучился ли я, невосполнимо тратясь

на спящие в шкафах пудовые труды,

не резал ли гортань о леденящий градус

в надежде овладеть искусством немоты?

 

Буравил душу снег, дела катились к чёрту,

от вальса фонарей кружилась голова,

пытаясь отыскать заветную реторту,

из сумрака стихий родящую слова.

 

Проблескивал намёк сквозь марево дороги,

пытал морзянкой звёзд, подмигивал с икон.

И чем же я могу похвастаться в итоге? –

увы, не дался мне магический закон.

 

Так не суди меня за песни, что не спеты,

и пусть отрежешь ты, мол, это не всерьёз;

но, кажется, судьба и гитика поэта –

как раненый февраль, пронзительный до слёз.

 

* * *

 

Не богемный до крыш Монпарнас,

не вспоённая солнцем Эллада,

где белеют ветрила колонн

и шуршит звёздной галькою ночь,

а сквозящая голодом глаз

летаргия убогого сада,

что печалью снегов остеклён

и до чуткого слова охоч.

 

Не для ищущих славы земной

в хороводах напыщенных граций,

средь кудряво разящих острот

и ревнивого блеска вина,

но для тех, кто трепещет струной,

услыхав, как в сугробах искрятся,

величаво кружа небосвод,

обронённые в мир письмена.

 

Не затем, чтоб вдали от тревог

примерять, что набрешет колода,

и, нырнув под медвежьи меха,

сторожить бормотушные сны –

чтоб, почуяв счастливый дымок,

заиграл светлячок самолёта,

возвещая рожденье стиха

габаритным огням тишины.

 

* * *

 

Тайна реки – в час, когда все

спят

и в облаках прячет луна

взор,

воды морей катит она

вспять,

к яслям времён, в храмы родных

гор.

Видишь, встаёт из глубины

свет,

чуешь, дрожит нервами свай

мост? –

это спешат, пряным ветрам

вслед,

пить небеса братства морских

звёзд.

 

* * *

 

Полыхнули салютами яблони,

заклубили свой марочный туш,

проникая свечением в заболонь

засуровевших за зиму душ.

 

Побежали со смехом и песнями

по услонам к раскату реки,

дружно юркая под лежевесные,

разомлевшие в банях дымки.

 

И, как дети, что по воду посланы,

красотой и свободой хмельны,

расплескались в кружащейся посолонь

безоглядной стихии весны.

 

* * *

 

Роняет штукатурку парапет,

желтеет в лужах мёртвая вода.

У пересохших рек названий нет –

к чему тут эта надпись у моста?

 

В пустое русло сколько ни входи –

всё так же глух и неподвижен зной,

лишь стоны чайки, сбившейся с пути,

окатят вдруг солёною волной.

 

Я имя и черты твои забыл,

брожу средь битых стёкол и камней.

Мелеет память – остаётся ил,

прольётся туча – вырастет репей.

 

* * *

 

Этот октябрь долгих слёз не лил –

метлой в тишине пошаркав,

в миг приглушил морозом белил

жгучую клёнопись парков.

 

Каждым листом, брошенным в прах,

выдал поэтам расписку

о предстоящих и прошлых долгах.

Шепнул: навестите близких!

 

Грачом на прощанье зыркнул в окно,

набил облепихой корзинки.

Бросил: достанешь из глаза бревно –

в чужом разглядишь слезинку.

 

* * *

 

Приморское кафе, осенний вечер,

читательница северных кровей.

Она уедет, не дождавшись встречи,

оставив книгу весточкой своей.

 

Под утро ветер долистает том,

и кто-то зафрахтованный туманом

поставит точку в бархатном романе

протяжным астматическим гудком.

 

Безбожное

 

Жизнь – курьёзная задача

с неизбежным неизвестным,

о котором звёздным плачем

до зари пророчит бездна.

Жизнь – кружение по лужам

с выраженьем: неужели

я кому-то всё же нужен

там, над жалким отраженьем?

 

Если только без бравады

и дежурных философий,

то куда кромешней ада

аннулированный профиль.

Оттого, как ни жестоко,

бытие – самопродажа

всё равно какому богу –

лишь бы душеньку уважил.

Жизнь – сизифова гримаса,

средство, сделавшее целью

обращенье биомассы

в ненасытной карусели;

драма чувствующей вещи,

части, борющейся с целым;

пьеса с душной и зловещей

немотой прощальной сцены.

Посему, как ни тоскливо,

остаётся вечерами,

лакируя вирши пивом,

перелистывать программы

и сгорать в любовных гонках,

принимая за удачу

заражение потомков

генетической задачей.

 

Шлюха

 

Она шлюхой была, и к стихам её слух не привык.

Стала горем она, всех детей схоронившая разом.

Где злорадство твоё, настигающий плетью язык?

Что лопочешь, краснея, миры постигающий разум!

 

Но огромнее самых немыслимых тайн бытия –

почему, глядя ввысь, на последнем, казалось, дыханье,

чтоб минула других невозможная чаша сия,

умоляла она побежавшими лавой… стихами.

 

И когда я губами к челу сиротины прирос,

за бессилье своё извиняясь слезой забулдыги,

загорелась в снегу её некогда рыжих волос

мне спасительной ересью ум опалившая книга.

 

Словно в душном хмелю, я запретные главы читал,

и мелькали зонты, и глядели прохожие косо.

И хрипела душа, прозревая начала начал,

и ответами сами собой становились вопросы.

 

Не с того ль так угрюмо мятежны людские грехи,

и не то ли усобице духа и плоти причиной,

что безумству меча и слепящему поту сохи,

оглоушив свободою, нас небеса поручили?

 

Чтоб, свой жребий признав анфиладой обид и потерь

и не выискав правды кричащими в ночи глазами,

властелину судеб с безыскусностью малых детей

мы реальность его в покаянных стихах доказали,

 

дабы он, отряхнувший морщины сомнений с лица,

мог, с твореньем своим уговор соблюдая священный,

разодрав на куски монастырскую робу отца,

наконец утолить материнскую жажду прощенья.

 

– Райский плод не кляни и от бурь в стороне не держись,

а беги дальтонизма и сытости, – книга гласила, –

помни также о том, что по карте не вышагать жизнь,

и не в истине цель, и не в истовой трезвости сила;

 

что подъём в небеса – это, в сущности, сальто с небес

в этот яростный мир, кровоточащий злом и любовью,

где лишь светлостью слёз проверяется сердце на вес

и великий святой равноправен с блудницей любою.

 

* * *

 

Больничный двор – как мысли о побеге:

сколь ни флиртуй, как марку ни держи –

сквозь прутья, загипсованные снегом,

глядишь на городские этажи.

 

В палате время, точно капли в вены,

течёт угрюмо, вечность за другой,

и ум, набухший эскулапской феней,

кричащим зубом рвётся на покой.

 

Вся в звёздной сыпи, ночь бесцеремонно

покашливает вьюгой, и луна,

слепя, как лампы в операционной,

дробится в стёклах и лишает сна.

 

И мечешься: «ах, если б в небо птицей!»

Потом вздыхаешь: «если б да кабы»…

И любишь жизнь – за то, что ей не скрыться

от леденящих скальпелей судьбы.

 

Илья

 

мигрень пробужденья от грёз тяжелее похмелья

и горше полыни над верой вчерашнею смех

оно бы нехило мессиею или емелей

да жаль вифлеемов и щук не хватает на всех

 

и надо рывком бы да так чтоб оглохла заря

да так чтобы молнией в тучах копья наконечник

но странная хворь навалилась на богатыря

но душит и вяжет дурман карачаровских печек

 

молитвою матерной шар потешая земной

юзя меж холопским ярмом и державною спесью

всей в тундру неверия лагерем вмёрзшей страной

кукуем на рынках и стонем бурлацкую песню

 

и словно кино из-под пляшущих смотрим бровей

как даже сценарным лобзанием не удостоив

толкает знамёна и храмы пахан соловей

за тридцать гринов и довесок форматных ковбоев

 

и чиз нам не в масть и костюм скомороха не впрок

и чудится сёдлам томящимся в пыльных прихожих

всё ближе и тоньше надеждам отпущенный срок

всё дальше и глуше свирели калик перехожих

 

* * *

 

Знать, тебе суждено быть солдатиком стойким

и с корыстью вести нескончаемый бой –

раз твоя принадлежность к творящей прослойке

пропечатана в сердце шестою графой.

 

Значит, краем шагать до последнего часа –

твой исполненный горького счастья удел,

если глянец ливрей и кровавых лампасов

ни лобзать, ни к себе примерять не умел.

 

И палить тебе в храмах бессильные свечи

за торгующих флагом свободы жлобов –

коль назло бухенвальдам и правилам речи

с человеком разумным рифмуешь любовь.

 

Гандикап

 

Мелькают пятки, с яростью протектора

впечатываясь в глинозём невспаханный.

Одни с небес кричат: «гони за Гектором!»,

другие: «нет, давай – за черепахою!»

 

И ты глядишь с тревогой нарастающей,

как, отчеканен фотовспышкой вечности,

бежит он сквозь пожары и ристалища,

не догоняя сердцем человеческим,

 

что, принимая ставки олимпийские,

но пропитав уже стрелу отравою,

ему вослед несутся мойры с визгами:

«в какую целить – в левую ли, в правую?» …

 

Имя

 

У героя порвались кеды,

у героя кончились пули.

А они – всё идут по следу,

вот и холм уже обогнули.

 

Всё быстрей тяжёлые лапы,

то ли смех в ушах, то ли скрежет.

И проснуться давно пора бы,

да коренья за ноги держат.

 

И хрустят: «мы знакомству рады

и надеемся, что взаимно.

Нас бояться, поверь, не надо,

но поведай своё нам имя –

 

чтоб укрыть мы его могли бы

от проклятья и приворота.

Ещё скажешь, дружок, спасибо,

как проснёшься и вспомнишь, кто ты»…

 

На часах полвторого ночи,

на экране бои без правил.

А припомнить себя нет мочи –

будто имя во сне оставил.

 

Только грезится, как сквозь веки –

на неделе ведь было дело:

за спиной скрежетал коллега,

и соседка подстричь хотела.

 

И сидишь, мозг спинной сутуля,

бутерброд запивая бредом.

А над шкафом – дыра… от пули.

И совсем износились кеды.

 

Конопля

 

У ворот горсовета росла конопля.

Прочитав про литконкурс в журнале,

не дурачества ради, но творчества для

мы с приятелем кустик сорвали.

На шкафу просушили, забили косяк –

понеслись Ниагарою строки! …

Через месяц нам пишет какой-то чудак,

что от присланных виршей в восторге.

В черепушках у нас засвистела пурга:

что за чёрт побери, в чём причина –

ведь по трезвому тут не просечь ни фига,

как же это мы приз получили?

 

Слышь, товарисч, ответа ты здесь не ищи –

разве только правдива догадка,

что у бывших в жюри крутолобых мужчин

не одни лишь томаты на грядках;

разве только, когда и низы, и верхи

не хотят и не могут без дозы,

чем обдолбанней и беспросветней стихи,

тем понятней житейская проза.