Евгений Куницын

Евгений Куницын

Четвёртое измерение № 22 (370) от 1 августа 2016 г.

Подборка: Пьяный ангел

Необратимость штиля

 

То ли в пиво абсент подмешали,

то ли уксусом стало вино –

я кружу между двух полушарий

снулой рыбой игры в домино.

Здесь от стёршихся детских идиллий

лишь стихов полусбывшийся бред.

Память режет фарватер извилин,

оставляя кильватерный след.

И расходится волнами ярость –

невозможность вернуться назад,

в ту страну, где и зонт папин – парус,

россыпь пуговиц маминых – клад.

Там ковром зеленилось мне море,

и штормило от ситцевых штор.

Я влипал в сотни книжных историй,

брал их на абордаж и измор.

А теперь вот богат и не нужен

никому и ни там, и ни здесь.

Если что-то мне голову кружит,

это просто морская болезнь.

 

Дежавю

 

...И лето здесь у трав в долгу,

рубль солнца жёлт и безобразен,

«горячий воздух дик и глух»,

пух с тополей – что хлопья грязи;

и осень тоже на бобах,

на ободах по бездорожью

влачит хандру, и терпит крах

листва под хлюпкий шаг прохожих;

и дольше горя здесь зима,

и дни короче клятв девичьих...

Рука, согревшая карман

в извечном поиске наличных,

нашла замасленный патрон,

но он в сугроб скользнул блесною,

чтоб я под карканье ворон

остался с нищенкой Весною

и, одурев от вешних губ

до летней горечи полынной,

сменял тот самый солнца рубль

на эту подлую картину.

 

Сонеты

 

* * *

 

Допрежь провала с головой в надир,

перекопав сады и огороды

в пылящихся библиотечных сводах

иных поэтов, вышедших в эфир,

наткнулся я, сломав немало лир,

на твёрдую гранитную породу

сонета. Но, поскольку от природы

ленив и глуп, к тому ж люблю пломбир,

а не гранит, отрёкся я от моды

средневековой пыжиться в угоду

политике восторженных придир.

Читай: сонеты вышли с обихода;

не будь строга к ним, бо я не Шекспир.

Хотя рифмую, как и он, свободно.

 

* * *

 

Вот парадокс, надменен и суров,

понять его способен крепкий копчик:

для графомана в деланье стихов

сложней начать, чем вовремя закончить.

Итак, пролог. Мой личный терапевт

(с представой «психо») над моей кушеткой

мне корчит рожи. Мысли нараспев.

Шипя, в стакане плавятся таблетки.

«Какой-то грипп?» – «Обычный мухомор».

«Скажите, доктор, я умру?» – «Ну что вы!

Начните всё с начала до сих пор».

«Мне помнится, вначале было слово».

«Какое?» – «эМ... Мы с ней дошли до фраз…

Я ей сказал: я вас люблю». – «Абзац!»

 

* * *

 

На букву «М» (здесь будет монолог)

имён и слов, известно мне, немало.

На букву «М» новорождённый бог

впервые в жизни произносит «мама».

На букву «М» – молчание, молва,

молитва, милосердие... – Минуту!

На букву «М» мне пофиг все слова,

конечно, кроме «матери» и... Плуты

по паспорту иль выходу в реал,

где я с любовью выпадал в анриал,

простого имени, простого, как Мария.

И даже проще – Маша, я б сказал.

Но сколь его в бреду ни говори я,

маяк не брод, психфактор не вокзал.

 

* * *

 

В вечерний плащ закутав небосвод,

картинно за кулисы мчится солнце.

Закат кровит, как вспоротый живот

заблудшего, но верного японца.

А у тебя – лишь пять часов назад,

но я согласен ждать хоть до рассвета

возможности встречать с тобой закат.

Пусть это ложь, но верится лишь в это.

К тому же дань, кому ты не дала.

Вопрос не в том, хотела – не хотела

(ну не шмагла!), знать, карта так легла...

Географически – ты, как невеста, в белом

и далека, как может только тело

быть от души, влюбленной в бла-бла-бла.

 

* * *

 

«Мария – дай!» «Ну, что вы за скоты!

Что ни кобель – увы, парнокопытный», –

сказала б ты и глянула сердито,

забыв, что в гневе сексуальней ты.

Я это выдумал, сдувая пыль с открыток,

вернее, с фоток. Пыль – мои мечты,

в которых всё стабильно шито-крыто,

в реальности – дешёвые понты.

В реальности, где я почти транзитом

от люльки и до мраморной плиты

таскаюсь с христианским реквизитом

и удивлён «когда же мне кранты?»

Хайдеггер мёртв. Идя к нему с визитом,

я лишь дошёл, как Сартр, до тошноты.

 

* * *

 

Мне скучен факт... и смысл бытия

теряет смысл в глазах пастельных женщин.

В суфлёрской – брань. На сцене – толчея

за скидкой на поношенные вещи.

Особняком, под шапкой зимних крыш,

где потолок в чердак сплетает балки,

скребётся в мозг учитанная мышь,

и кошка чувств спускается вразвалку

с насиженного кресла. За окном

трещит зима. Но в сердце мерный холод.

Я обезбожен. То – не хмель, а солод

стучит в крови. Мне скучно. И потом,

возможно, за сердечным частоколом

скрывается банальнейший облом.

 

* * *

 

Люминисцентной бритвой по глазам,

как малодушье в вспыхнувшей обиде,

вдруг полоснула мысль о суициде,

а может быть весенняя гроза,

(хотя зима на улице). Для вида,

сверяя пульс по сбившимся часам,

я взял станок, в пять лезвий, дочиста

побрил лицо и в царствие Аида

направил кукиш, в это время сам

купить из яблок с древа знанья сидр

отправился в ночной универсам.

Заветный враг отшельника – либидо,

из-под забрала, говорит «сезам»

и тащит в дом, где ****ь сидит как идол.

 

* * *

 

Я не могу, под шёлк твоих волос

спускаясь ниже за рукой досужей

в неистовство рассыпавшихся кружев,

собрать губами терпкий запах роз

и ринуться, как скорый под откос,

навстречу снам, безумствуя, где уже,

вдыхая стоны рвущихся наружу

то ль слов любви, то ль ненависти слёз.

Полихорадив, градусник замёрз.

Мозг надвое раскалывает стужа.

На зеркалах застыл вселенский ужас

моей любви. А ежели всерьёз –

я словно Кай, и мне ничто не нужно,

я лишь хочу под шёлк твоих волос.

 

* * *

 

Пока пишу (соврать ли, что дышу?

Ведь ты сама незрима, как дыханье,

вернее, воздух, муза), очертанье

зимы по календарному фен-шуй

сменилось летней зеленью, лишь у

меня в залатанном кармане

Заместо гринов – скверный Russion money,

и в голове всё тот же белый шум.

На кухне первым блюдом – телевизор.

Рубашку в тон петле напялил диктор.

Как призрак, бродит по квартире доктор

напоминаньем, что всемирный кризис

не миновал. К ним сидя полубоком,

я мух курсором прогоняю с окон.

 

* * *

 

Мой доктор пьёт и курит анашу,

треножит Время, сочиняет вирши,

глядит в окно. Мгновенье – и решу:

я – это он, а он, бесспорно, лишний.

В его стихах есть прелесть новизны.

Да, прелость рифм штурмует он нахрапом

словечек новомодных. Но из них

я вывожу никчёмность эскулапа.

Они не лечат, только бередят

неясность чувств. Мой доктор, не замедлив,

(как будто препарирует котят

студент филфака), оказавшись в «меде»,

раскупорив, как темечко, коньяк,

латынь мешает с оксфордоффским fuck.

 

* * *

 

«Проверенную тактику избрав –

вести ночную жизнь анахорета,

беспечно проповедуя – как это? –

«ин вино факин веритос из лав»,

вы выпали мечтательно из глав

романа скоростного интернета

в реальную структуру гран-кокета,

душевности и творческого зла,

приняв за акт в отсутствии запретов

попытку самовыразиться за

счёт юмора, иронии, сонетов...

Трагедия, она же песнь козла,

я полагаю, в схожести сюжетов -

пока он пел, закончилась казна.

 

* * *

 

Уже сентябрь, но лето не прошло.

А было ль лето? – как сказал дальтоник.

На дне бассейна мальчик не утонет,

катаясь на коньках. И хорошо.

Пух не летит. Аллергик, впавший в шок

придя в себя, под тополем Джин-Тоник,

причмокивая, дует на балконе

с дальтоником. Я, подавив смешок,

канаю мимо в шлёпанцах и шортах.

Здесь хочется на миг прервать стишок

и, обернувшись в цельного поэта,

послать сонеты к дантовскому чёрту,

и выложить на сайт из этих шорт

медсправку с красною печатью лета.

 

* * *

 

Мария, может быть, назло судьбе

сорвёт меня, как с тополей одежду,

в твою Москву и, ежели не брежу,

под фиговыми листьями ЦБ

отыщут нас когда-нибудь. Конечно,

всё преходяще, и нелеп обет

любить до гроба. Неизменна – нежность,

которую рифмую я к тебе.

И, если смех, он делает моложе,

а ты одна из нас двоих, кто может

читать без слёз всю эту графомань,

то ты простишь мне – словно неизбежность –

печальных слов помпезную небрежность

и незабудки с запахом «герань».

 

Пьяный ангел

 

Как нажрусь с перепугу, мне чудится радужный нимб.

Расправляю пиджак, взяв за полы, как будто бы крылья.

И, шатаясь, ору над обрывом, как царь именин.

Это – способ летать, что на пару со шнапсом открыл я.

Я, конечно, не ас. Аз есмь ангел, но только бухой,

потерявший ключи от эдема хрущёвской квартиры.

Вынос мозга за то, что был занят опять чепухой,

состоялся в обед со слезою на ломтике сыра.

И колбасит меня не по-детски, целует взасос

то ли бог рваных туч, то ль простуженный северный ветер.

И так хочется жить, умерев, и на каждый вопрос

отыскать свой ответ, но сначала влюбиться до смерти.

Так куда ж я иду и в какую слепую мечту

волоку вдоль обрыва уставшие крылья за полы?

Если надо учесть, что я пьян, то, конечно, учту;

если ангел – то что ж я так пьян и такой бестолковый?

 

Фельдфебель в юбке

 

Уже не яд, подмешанный в вино,

вставная челюсть – в арамейском кубке;

тревожно спит за гейтсовым окном

фельдфебель в юбке

и видит сны. Но даже там война.

Поделен мир на грязных и немытых.

А кто не спит, похож, конечно, на

антисемитов,

на трусов, хамов, бездарей. Из них

и прочих персонажей лексикона

фельдфебельского я на свет возник –

и признан клоном.

Но, как ни странно это сознавать,

забавно мне быть найденным в капусте,

чай, у меня есть и отец, и мать,

и честь. Допустим,

что слово «клон» вобрало, как меланж,

разнообразие спектральных оргий.

А многозначность, стало быть, карт-бланш

для тавтологий?

Так иль иначе, я ни ко двору,

ни в ряд калашный, ни в кусты под дубом.

Стою, как целка в поле на ветру,

и щерю зубы.

Ещё, представьте, даже возымел

нахальство обозначить несогласье

с уставом их милитаристских дел.

Фельдфебель в трансе.

На языке партикулярных бань

чеканя в медь заплёванную опись,

фельдфебель пафос запрягает в брань

и мчится в офис.

Не раздеваясь, делает доклад

согласно пункту кляузосложений,

закончив по привычке град тирад:

с неуваженьем.

И впала в ужас, безотчётный страх

сковал души последнюю возможность:

не оказаться бы самой в тисках

слесарных ножниц.

Метая сонмы молний с-под бровей,

оживший на генсековской картине,

тяжёлой глыбою завис над ней

сам Муссорини.

Сон оборвался. В мутный окоём

сквозило утро под бумажный шелест.

Фельдфебель в скошенный губной проём

воткнула челюсть

и улыбнулась. Ущипнула нос.

«Тружусь не ради денег, но идеи».

И села в кресло сочинять донос

на сновиденья.

 

Закрытый показ

 

Две тысячи какой-то сивый год.

Планета утопает в лужах крови.

Иссякло всё: ресурсы и здоровье

сограждан. Но хреновее всего

не первое и даже не второе –

духовный облик главного героя.

Да, у него стандартных ряд расстройств:

ушла жена, уволили со службы,

исчез хомяк – оплот суровой дружбы;

и потому он пьёт. Поэтому роллс-ройс

правительства подкатывает к бару,

дверь открывается – и зритель видит пару

на мостовую сшедших по одной

из крокодила выделанных туфель.

Нужны искусству жертвы, а не фуфел!

Рептилию признали таковой.

И в бар идёт под грязные разводы

член Общества защитников природы.

Не натружая шейных позвонков,

он делает заказ: «Двойное виски!»

Вокруг шестов трут шкуры одалиски;

трепещет им флажками языков

ночная шваль: дантисты, адвокаты...

Короче, в прошлом цвет и гордость Штатов.

Он озирает, сморщив нос, менаж,

и, наконец, найдя того, кто нужен,

подходит к столику, где допивает ужин

свой завтрашний наш главный персонаж.

«Вы мистер Смит?» – «А вы кто?» – «Мистер Смоллет».

Член ставит виски с содовой на столик

и, подтолкнув качнувшийся стакан

пьянчуге, вводит Смита в курс событий.

«Кругом враги». – «Мне по фиг». – «Как хотите,

они в заложники схватили хомяка...»

Смит побледнел, как семь румынских дракул.

«Как звать злодеев?» – «Банда Мазефака».

Другая сцена. После всех убийств

устав за день, не ведая с укором

какой сюрприз за кассовые сборы

им приготовил модный сценарист,

злодеи лечат насморк кокаином,

пока их босс педалит пианино.

По капиллярам выцветших тату

на огрубевших скинах проходимцев

струится пот. Столь неопрятны лица,

что, поднимаясь к зрительскому рту,

рука с попкорном медлит в предвкушеньи:

когда же Смит намылит гадам шеи.

А вот и он. Как поминальный блин,

блестит натёртой эвкалиптом кожей.

В глазах сто Ватт презрения (в Камбодже

он не таких рвал за кусок земли

ему чужой, но жизнь приоритеты

расставила иначе). С пистолетом

наперевес он шествует на штурм.

И если раньше – может, кто-то помнит? –

стрелки в кино, не заменив обоймы,

палили сутками, то режиссёрский ум

сегодня новый обозначил вектор:

перезарядка меж смертей – эффектна.

Не умаляя нравственных затрат,

не требуя надбавки в виде МРОТа,

Смит мочит всех в упор и с разворота

как бегунов, дерзнувших на фальстарт,

судья безумный с комплексом Феллини.

Чтоб в бодибилдинге кино не обвинили,

я, забегая на строфу вперёд,

скажу, не тот удачлив в деле ратном,

кто в тренажёрном зале был домкратом

и по тарелкам метко бил на взлёт,

а кто со школы, не ломая стульев,

легко способен подсчитать все пули,

что выпустил противник, и свои,

когда кругом останки человечьи.

Весь мир – театр военных действий. Кетчуп

бежит из ран – то Мазефак в крови

ошибку в счёте делит на признанье,

мол, с хомяком коллеги – он был занят

спасеньем землеройковых ежей,

идущих диктаруре на перчатки,

затем погиб... едрит его, взрывчатка!..

И так как ясно стало всем уже,

что Смит не лох, и перейдёт к повстанцам,

на задних креслах можно целоваться.

 

* * *

 

Оборвана строка стихотворения

и пауза за нею, как лассо,

длинней, чем жизнь, но ближе, чем Каренина,

застывшая меж рельсов и рессор

скупого дня, где в-точь по расписанию

идут дела, минуты и дожди.

Там, подчиняясь прихоти Дизайнера,

прошли мы от любви и до вражды.

Благодарю. Что сшито, стало порвано.

Застыло циферблата шапито:

жонглёры, акробаты, тигры, клоуны –

всё сжалось вдруг в обойное пятно.

И, погружаясь в эту тьму обойную,

как в паз обоймы – смазанный патрон,

я – битый час – себе твержу: не больно мне.

Лишь пустота теснит со всех сторон.

В ней места нет для плача Богородицы

под рявканье расстрельное команд.

И медленно, тягуче долго взводятся

курки секунд в похеренный роман.

 

* * *

 

Господа – потому что так модно.

Джентельмены – поскольку здесь паб.

Завсегдатаи нищих бомондов.

Никогдатаи глянцевых баб.

 

Наше время – в седьмом измеренье

истекло, как слеза по стеклу

невостребованных поколений

в потребительском рае секунд.

 

У горла свежий след харакири.

За душой старых чувств пересуд.

А над ней стопудовые гири.

Не спилить, не проверить на зуб.

 

Значит, надо поддать ещё газу,

надо выжать из солнца лимон,

чтобы въехать в роллс-ройсе на Плазу,

в замощённый толпой Гранд Каньон.

 

Та толпа, мой любезный Козлевич,

не умней механической Гну:

вечно требует хлеба и зрелищ,

а ведётся на пряник и кнут.

 

Как всегда. Ты измерен, подсчитан,

и помыт, и побрит как-нибудь.

Скоро вставят всем в головы чипы;

как баранов пометят – и в путь

 

в светлый рай с золотым миллиардом

на Титанике, в креме-брюле...

Что ж ты плачешь, Адам мой, не надо...

Мы пропили последний билет!