* * *
Ветры бьют. И, мечтою измучена – «Стать повыше бы, да постройней…», – прорастаю осинкою скрюченной меж брусничника, мхов и камней. В зиму долгую чахну, безлистная. Это ёлка – лесной семафор, а осинка – она неказистая, обделённая сочностью форм. Но весной отогреюсь в проталинке, на макушке взойдёт первый стих – и поэт, тоже чахлый и маленький, вдруг начнёт понемногу расти.
* * *
Чёрен с утра восток, тучи стянуло – влёт. Трудится водосток: нынче изрядно льёт. В комнатах – ни души. Стеклами дребезжа, форточка мельтешит. Ставни проела ржа, Краска висит тряпьём, в крыше не счесть прорех… Горестное житьё. Только унынье – грех. Хоть и трещит хребет, держится молодцом одноэтажный дед с выщербленным крыльцом. Помнит, как терпкий дым в небо стелил тропу. Помнит, как был любим. Благодарит судьбу.
Барто
О чём грустишь, зайчишка плюшевый? Зима пришла, а жребий брошен. Неумолим закон игрушечный, хоть ты по-прежнему хороший. Из всех сердец навеки изгнанный, висишь растрёпой на осине. Тебя любили, в целом, искренне. И так ценили в магазине.
На старте зимы
Ещё не умерли петунии, пестрят в снегу, глазеют в ужасе на вымерзший иван-чай. Густеют сумерки – и глуше вечерний гул. Снежинки кру́жатся. Но выстрел не прозвучал. Грядёт беззвёздная неделями напролёт. Пичуга певчая продрогла, и голос сел. Лишь чайка поздняя тревожится и орёт, офонаревшая – куда подевались все? Снежинки кру́жатся, и стартовый протокол читает улица. Озноб зашибает дух. Петунии в ужасе. Октябрь глядит в упор и в небо целится. Но выстрела в спину жду.
Музе
Покупаю три смены за горизонт безмолвия за предельную цену – лечу на любых условиях. Заучу наизусть маршруты, инструкций нет. Слышишь хруст? Будешь крылья или хребет? Оверпрайс. С высоты гордыни и роста соглашаюсь упасть на дно своего уродства, – так тариф рассчитал отдел роковых продаж. Ты – металл. Я – угробленный экипаж. Перегрузка невыносима, сойти – не легче. У пилота нет сил, бессвязное что-то шепчет: «Псы бессонниц – твои и рассветные соловьи, что мне не знакомы, и кофейная кома…» На листе пустота и тихо, как в сейфе склепа. Всё понятно и так: не поднимется выше неба «Харрикейн» по имени Джонатан.
Не о любви
Эти строки – не о любви, не о дрожи в коленях слабых, не о том, что стерпеть могла бы, лишь бы плечи твои обвить. Не о гибельной бездне глаз, не о возгласе тесной ночи. Не о том, что любимый почерк – наивысшая в мире власть. Эти строки – живые дни, что, отмаявшись, улетают. В них соседствует «хочешь чаю?» с тихим ласковым «отдохни». И, пожалуй, они о том, как невидимой быть опорой на неторной тропе, которой ты идёшь, покидая дом.
* * *
Если б ты хоть на миг перестал в меня верить и помнить то, что не было с нами и быть никогда не могло, я бы в ночь сорвалась из годами насиженных комнат синей птицей и вновь на осколки разбила стекло. И впустила в твой дом своё небо, и звёзды, и воздух, накликая беду, а наутро – простыл бы и след. Не затем, что о чём-то жалеть не ко времени поздно – никогда не жалела погибельных полупобед. Не желала вернуть или даже вернуться в начало, к тем прохладным истокам весной очарованных рек... Просто помни о том, чего с нами вовек не случалось. И о том, что ещё не случится – теперь и вовек.
* * *
Собрались за столом. На последней протяжной минуте, не мечтая о чуде, открыли и выпили брют. Отчего же простой этот дом в мишуре неуютен? Неуютные люди подобье своё создают. Здесь давно не поют. Вечерами бубнит телевизор. Смотрят только в себя и в окно на полярную ночь. И не то чтобы пьют – приглушают безвременный кризис, вспоминая обрывки из снов. В них когда-то давно в напряжённой борьбе Гименей завалил Купидона, тот последней стрелою технично промазал – в плечо... Эти кадры в формате ч/б в панораме балкона отражает стекло. И ребёнка тревожный зрачок. Золотятся огни. Бьют куранты. Ещё один прожит. На столе изобилие. Ёлке велели: гори! Как в витрине – они. И снаружи поддатый прохожий позавидует этой идиллии в окнах, внутри.
Синичка
Не люблю журавля: клюв огромный, раз ударит – и сразу насмерть. Потому обхожу стороною, обхожу десятой дорогой. Пусть себе по болотам гуляет, пусть себе убивает лягушек. То ли дело – подружка-синичка. Если ты в лесу заблудился, потерял рассудок и силы и упал, и больше не встанешь, то к тебе прилетит синичка. Жизнерадостная синичка. Дружелюбно присядет на нос и полакомится глазами.
* * *
Мы не смотрим на звёзды в силу причин и следствий. Разлагается чудо – остов страны из детства, где гадали вместе – кометы ли? Космолёты? Где искали созвездия, но не вникали, что там. И не знали, что скверно будет вопрос решён – год за годом тревогу черпать Большим ковшом. Золотая моя принцесса из белой башни… Шутим жёстко и неуместно, иначе – страшно. Межпланетною запрещёнкой заполнен чат. Ты поёшь мне. Боюсь прощёлкать и не скачать, как на клавишах ты тоскуешь о звёздном прошлом. Время плавится, мы смеёмся: чего же проще – наскрести на любой курорт и обняться где-то… Надо мной – санитарный борт, над тобой – ракеты. Но об этом – полслова, основа негласных правил, равновесья основа. …Чёрт, надо ещё поздравить... Я пишу. И вижу пальцы твои на карнизе клавиш. Я пишу, и стынут пальцы мои, ведь ты этот бред читаешь, засыпая одна под жужжание лопастей: «С Новым годом, родная, тебя и твоих детей».
Вареники
Мама, где же брала ты силы? Жизнь не проще была, не ласковей. Под заснеженными осинами шла с работы – к вечерней сказке. Перемоешь-перестираешь, Подметёшь – по старинке, веником. А в субботу пораньше встанешь и, чуть свет, заведёшь вареники. Я любила их все: творожные и с черникою, и с картошкой. Ароматное моё прошлое. И размером – с мою ладошку. Я макала их в масло с сахаром и в подсоленную сметану, помню, вкусные были самые – там, у бабушки под Полтавой: с терпкой вишенкой прямо с косточкой, и с малиной душистой пламенной, крутобокие, пряно-сочные и большие – с ладошку мамину… Я умею лепить вареники – немудрёная вещь, несложная. Только жалко обычно времени: всё равно ведь не те – из прошлого. Но, с работы стрелой летящая, застываю перед витриной и беру их – ненастоящие. Покупные. Из магазина. Упаковка пообещает вкус, как в детстве, и даже слаще… Мама, жизнь в суете – пустая, как вареник ненастоящий.
Плакать нельзя
Плакать нельзя. Только как же ей справиться? Дочке надежду не дарят врачи. Нужно обнять, обещать, что поправится. И улыбнуться. И куклу вручить… …Ночь напролёт он проплакал, как маленький: завтра жену из роддома встречать будет одну… Надо взять её за руки. Лучше – за плечи обнять. И молчать… …Утром привычно она управляется, ловко меняя под мужем бельё. Он неподвижен. Она – не ломается. Только худеет. Но слёзы не льёт… Всё это – не о железном характере. В чёрное горе, как в пропасть, скользя, глядя в глаза угасающей матери, сын улыбается. Плакать нельзя…
Клуб бойцовских рыбок
Транскрибирую [а], [о], [у], [ы] по длине волны. До бесчувствия органов боль разложу по нотам. Снова сны: под мостом в красивом и золотом теле Тайлера Дёрдена корчится Эдвард Нортон. Смысла нет сожалеть, Русалка. И смысла нет в разведённых словах – до слабого концентрата. Из соломы корабль очередной декабрь перетрёт в жерновах, бездарный интерпретатор. Нам собой не владеть. Мы – рыбы в чужой воде, и рыбак к нам лоялен. Sо sorry, дружище Киплинг. Под знакомый мотив блистателен и учтив выплывает к роялю талантливый мистер Рипли. Повторяется блюз. Открытость – тяжёлый люкс. В этом промысле мы привычно превысим квоту. No regrets, а раз так, задача у нас проста: натыкаться на смысл, фильтруя чужую воду.
* * *
С утра казалось: план хорош и точен. Но как-то не сложился день. А впрочем, о прошлом понапрасну не грустя, при тусклом свете белой майской ночи я строю завтра, словно древний зодчий – вручную, без единого гвоздя.
© Елена Захарова, 2026
© 45 параллель, 2026.