Яренск
Он тихим был, но в голосе его звучала мощь не арфы, а кимвала –
казалось, даже вьюга оттого молилась и по-бабьи завывала.
Он говорил: «Когда восстала мгла и смерть глядела жадно и пытливо,
металась лихорадочно ветла, скрипела обессиленно олива.
Сплетались страх и плач, хамсин и пыль. Прошенья были... Были бесполезны.
С небес глядела мрачная Рахиль на правнуков, блуждающих у бездны».
Подсев к печи, к желанному теплу, он кутался, надрывно сухо кашлял.
Вечерний снег, стекавший по стеклу, от голода казался манной кашей.
Но голод не страшней доносов, лжи, пока здесь пахнет домом сладковато,
пока письмо от матери лежит в кармане залоснённого бушлата.
Сверяя речь с исписанным листком, замёрзшие ладони растирая,
он говорил: «Представьте за окном Голгофу вместо ветхого сарая.
Покуда мрак плодился в суете, в рассаднике страданий и печали,
где Бог висел, распятый на кресте, неузнанный своими палачами,
где в душах было скверно и темно, где солнце почерневшее страшило,
уже рвалось в завесе волокно, уже в века летело: «Совершилось!»
Он кашлял вновь, бумагой шелестя. И, просочившись в запертые двери,
сквозняк, как непослушное дитя, раскачивал подобие портьеры.
Привычная за много горьких лет дверная щель в мороз была, как жало.
Но то, что согревало Назарет, и ссыльный Яренск тоже согревало.
Нам было слышно, как издалека бежит впотьмах собачья злая стая.
Но белый свет спускался с потолка, слепил глаза, кружился и не таял.
Мастеру
Мне хочется остаться здесь, с тобой,
в уездном мире, сумрачной метели,
где краски за столетья помутнели,
но тот же снег на той же мостовой.
И надпись у аптеки – «Жив Господь» –
входящего пугает неизменно.
Всё, как всегда. Здесь время ко Вселенной,
как бабочку, сумели приколоть.
Оно на нас глядит из темноты,
на лавочки, старушечью аллею,
на дом, где, словно лампочки, желтеют
тревожные, уставшие цветы.
Забудем их и выйдем на плато
под ритмы танго в городе угрюмом,
который пахнет счастьем и парфюмом,
покуда я дышу в твоё пальто.
Стихи стихают, улицы черны,
холодный воздух слеп и неподвижен.
Мы так близки. Но были бы мы ближе,
не будь мы на других обречены?
Свет мой
Светлане Пешковой
Свет мой, Света, холодно мне, не спится.
Небо сеет снежную чечевицу
в здешней белокоменной не-глуши.
Мысли, как смола, и темны, и вязки.
Помнишь, оказавшись в единой связке,
мы калининградили от души?
Отключали связь, заводили связи.
А стихов там было, как в Саки – грязи,
были волны, брют и «Жатецкий гусь».
Мы ходили в лавочки и киоски.
Молодой Арсений, но не Тарковский,
нам читал Тарковского наизусть.
Помнишь, посреди вековых магнолий
было много смеха и мало боли,
и весна, пролистанная на треть?
Но ушла она из небесных скважин.
Прошлый день, по сути, уже неважен,
важно в новом, господи, не сгореть.
Не впустить в себя ни тоску, ни зверя,
научиться заново жить и верить,
обретая в ближних уют и тыл.
Света, свет мой, знаешь, что очень страшно –
знать, когда мы встретимся вдруг однажды,
мир уже не будет таким, как был.
Подари
То, что было – нам со счетов не сбросить.
Подари слова мне, в которых осень
с ноября подёрнута белизной,
а внутри неё колокольни, срубы.
Мы, продрогнув, греем губами губы
на мосту, в бессоннице затяжной.
Псиный лай и холод вокруг собачий.
И луна, как сдутый футбольный мячик,
до утра качается в полынье.
Подари слова, не скупись на звуки.
Наша встреча пахнет всегда разлукой,
чьим-то домом, музыкой, оливье
(оливье вписалось сюда для рифмы).
У любви двойные для нас тарифы,
для неё ни поводов, ни основ.
Потому и смотрит она свинцово.
Ну и пусть! Отдай мне её, как слово,
то, в котором спрятано много слов.
Она
Там, где мир у дьявола под пятой,
тьма порой не кажется темнотой.
Там гуляет женщина в белом платье,
у которой очи, как виноград,
потому так сладок лукавый взгляд,
потому так манят её объятья.
Безмятежным утром слова чисты.
Как детей, целует она цветы,
и несёт в ладонях живую воду.
Но потом с цепи отпускает ад,
и в огне зенитном легко горят
цветники, внимавшие цветоводу.
Позволяя смертным любую блажь,
надевает женщина камуфляж –
не спугнёшь, не спутаешь с тварью тленной.
И тогда печали земля полна.
Отовсюду слышно: «Идёт она!»
И война идёт по своей вселенной.
* * *
Под взглядом остывающей зари,
мы, выжженные, словно пустыри,
подсчитываем раны и пропажи.
Обиженно поёт вдали домбра.
Нас больше нет, мы умерли вчера
для бабочек и ангелов бумажных.
Сжигай мосты и с ними догорай.
Как прав был рассудительный Абай,
считая, что в любви течёт отрава.
Глотнёшь, и там, где были миражи,
лишь ворон обездоленный кружит,
и песнь его полынна и картава.
Слово
В начале было Слово...
Евангелие от Иоанна
Вначале было слово. А потом –
печальный сад, тропа, казённый дом
с решётками, прибитыми на окна,
где время останавливало бег,
где мальчик-часовой курил «Казбек»,
а ночь сплетала дымные волокна.
Звенел трамвай, чернел апрельский дождь,
казённый дом дрожал под небесами.
Был арестант, а рядом – Ирод-вождь
с тяжёлыми колючими глазами.
Он много говорил и призывал
служить ему. Что в праведности толку,
поскольку всяк пастух ничтожно мал,
пока его отара внемлет волку?
Услышь, как громко пахнет серебро!
Бери его, как женщину, не споря!
Здесь каждый саддукей в политбюро
имеет дом в Ливадии у моря!
Вначале было слово… и оно
вождя тянуло медленно на дно –
безжалостно, без устали, сурово.
Он злился и смеялся напоказ,
когда из арестантских тёплых глаз
шёл свет. И это тоже было слово…
Тень от решётки выползла крестом,
точней, крестами, и легла под ноги.
И мальчик-часовой вздыхал о том,
что всякий суд вершит не Бог, а боги.
Вставало солнце. Радугой согрет
был траурный заплаканный рассвет.
Уставшая земля очнулась снова.
И шли волхвы навьюченной гурьбой
вдоль Яузы за утренней звездой,
твердя себе: «В начале было Слово...»
Апостол
«Не осанной была эта полночь полна,
А глухим канцелярским злоречьем.
Головешкою тлела над нами луна,
И золой осыпалась на плечи.
Не дождавшись свободы, войны, мятежа,
Попрощавшись с непрочным покоем,
Мы глядели, как Тот, Кто учил побеждать,
Проиграв, уходил под конвоем.
И пока Он виднелся, не скрывшись впотьмах,
Было жутко нам, горько и душно.
Улюлюкала смерть на остывших камнях
Под печальную дудку пастушью.
Всё бессмысленным стало для нас. Оттого,
Пошатнулась нестойкая вера:
Если гибнет вожак, то и стая его,
Словно пыль разлетится от ветра.
Но случилось не так…» – говорил в никуда
Бородатый старик в «Мастер-Сити».
И фонарик в кармане его, как звезда,
Полыхал сквозь хлопчатые нити.
Он молился и шёл мимо кассы. За ним
Чертыхался кассир бестолковый:
И казалось тому, что серебряный нимб
Над макушкой висит стариковой.
А старик, не касаясь ногами земли,
Шёл в пасхальную ночь торопливо.
И качалась победно берёза вдали,
Но завмаг утверждал, что – олива.
Безансон
Жизнь приходит засухой и циклоном,
то молчит, то жжёт нецензурной бранью.
Помнишь наши встречи под Безансоном,
где закаты стыли в горшках герани,
где глухие окна врезались в крышу
и глядели в заросли винограда,
где читавший Фрейда портье-мальчишка
ободрял нас добрым лукавым взглядом?
В небе между звёзд прорастал физалис,
в чьей утробе зрела луна большая.
Мы шагали к речке и целовались,
ничего друг другу не обещая.
Но проснувшись утром, мы понимали –
ни реки, ни тёплого Безансона
просто нет, а рядом такие дали,
что нам Фрейд и звёзды не по сезону.
Ни портье, ни музыки, ни накала,
за окном – заснеженная черешня,
между нами пропасть и одеяло,
да и то лишь в мыслях: благих и грешных.
© Елена Уварова, 2024–2025.
© 45-я параллель, 2025.