Елена Рышкова

Елена Рышкова

Четвёртое измерение № 8 (212) от 11 марта 2012 г.

Подборка: клопом в книгу

сущее

 

я зиму встретила молчанием убогим…

среди ополоумевших недель

лежит в снегу благословеньем бога

мышиное факсимиле.

и белый лист, истоптанный стихами,

в январскую корзину полетит,

так холодно, что хочется растаять

и слово под  ногами напоить.

вода к воде. и наводненье низко

резинкой грязи сущее сотрёт –

где прорастает в корневища близкий,

змеящийся туманом небосвод.

но высохнет не по погоде сердце,

в углах морщины сложатся в плиссе

и где-то вспыхнет новенькое детство

в зелёном по-младенчески листе.

 

быть

 

мою посуду,

готовлю проводы,

жизнь висит на телефонном проводе,

советуя быть…

или не быть

счастливой.

это кода апокалипсиса Windows.

a я получаю сдачу мелочью слов

и гремит

никель ситный в кармане.

но свет, особенно в полдень,

пробьёт асфальт облаков

и разляжется кошкой

светлоголовой на окне.

телефонную трубку заброшу подальше,

пусть развлекается со звонком,

я открою окно и поглажу

зверя,

что нашел меня даже во тьме.

 

Знаю

 

мужу

 

я гляжу в твоё лицо и

стараюсь не думать

о том, что придёт в своё время.

так страшно

терять свою руку и сердце,

что отдала когда-то

и не знаю, зачем мне они без тебя.

когда подходишь

к пределу зимы

или видишь, как её горизонт наплывает на взгляд,

становится больно.

я знаю,

что переживу тебя,

и знание это

темнее вечера после шести в декабре.

и я смеюсь так отчаянно громко,

и смотрю телевизор, не зная о чём его речь.

но тогда,

когда время придёт расставаться,

я найду своё сердце в укромном углу за кроватью,

вытру снег в зеркалах и

отдам тебе душу,

чтобы шла

впереди.

 

игры

 

ты

играешь

дорогими игрушками

взрослых мужчин,

и маленький мальчик смеётся.

у него есть корабль

с парусами, надутыми зимним ветром,

а

тебе

мала

его картонка –

для мусора со стола.

 

жизнь взаймы

 

мужу

 

На прожаренное утро брошен солнечный желток,

Лето булкой-арнауткой хрустнет корочкой легко.

И остынет сухарями на притушенной печи,

Сердце частыми рывками за надуманным спешит.

Обниму тебя покрепче, чтобы дольше удержать,

Наше время стало легче на прожитую тетрадь,

И не вымолить пощады у Дающего взаймы,

Но, пока с тобою рядом, мы с ним силами равны.

 

капельница

 

упала капля на ладонь.

декабрь гремит последним громом,

соединяется лэптоп с началом долгого зимовья.

по временам бежит беляк, мелькая куцей запятою,

петляя след свой кое-как под носом прошлого пустого.

и мнится, вот его дары, за ними шли волхвы в пустыню,

а надо бы для детворы устроить радости простые.

а надо бы зажечь свечу, не всё равно пред чьим же ликом,

и мать погладить по плечу, пока оно ещё так близко,

ещё в кругу защиты дня от белой мертвенности поля,

и мнится – я ещё нужна. хотя бы богу для застолья.

 

о Париже

 

Прошлое межпозвоночной грыжей вызывает нынче только боль.

Мы гуляли молча по Парижу, слушая вечерний ми бемоль,

А по гобелену мироздания расползалось мокрое пятно

От кровищи в крепком основании, всё на ней, родимой, слеплено.

На углу между двумя проспектами четверо играли мило джаз,

И летели жёлтыми монетками листья в шапку, ноты напоказ,

Мы бродили, в поисках насущного, нюхая дымы ночных бистро,

А за нами взорами потухшими следовали жившие давно.

О Париже хорошо иль нечего. Мы молчим, не зная, что сказать,

И река уносит воды к вечеру, словно простыни консьержка простирать.

В золото заката канет кружево всех когда-то прожитых времён,

О Париже голосом простуженным говорит собрание ворон,

Нам бы отсидеть весь день до вечера на промозглой сырости речной

И, сказав, что закруглённым плечиком хороши мосты, пойти домой,

Только где тот дом? Париж невстреченный величав, как барский мажордом,

Мы уходим, душами невечными пригубив небес Dom Perignon.

 

пиши меня

 

богу

 

пиши меня на другой носитель, ну что тебе стоит!

кусок души очерствевшим ситным кладу под поезд,

и будут птицы вокзальные сыты, дрозды и вороны

его сердцевиной, давно разбитой прошедшим поровну.

небесный почтарик, бывший когда-то вестником бога,

клюёт мой последний жизни подарок на рельсах блога.

и вновь гудит, приближаясь, поезд, он вспомнил анну,

но тут на рельсах лишь пачка pommes из мыслей рваных.

 

из ума

 

я выживаю из иллюзии, как из ума,

свой взгляд задумчивый заузила до словаря,

но, выживая, сердце кутаю пакетом слов,

моя иллюзия беспутная сошла с основ

так, словно мраморные лестницы ей под каблук

и нет внизу оскала песьего у рыжих сук,

и не рычит мотор за окнами, не гнётся день,

как пристяжная у Набокова, весь набекрень.

а предлагать ей больше нечего, и я живу,

поверивши сверчку запечному – не по уму.

 

прирастаю

 

мужу

 

вырастаю из детства,

синим платьицем вешаю в шкаф.

ни забыть, ни одеться,

только шелком шуршать,

переглаживать складки

за морщинкой у рта -

привкус гладкой помады

смажет перец с утра.

камасутрою бега

раздираю походки шагрень,

синим платьицем неба

срамоту прикрываю за дверью.

из любви прирастаю

то к тебе, то опять к глухарю,

жёлтым цветом токая

гаснет буря на остром углу.

вырастаю из дома

и, теряя пошагово дань,

ухожу к незнакомым

или просто другим берегам.

 

по-своему

 

мужу

 

по-своему, очень странно

я развожу канитель,

ты знаешь, мы были равными

лишь первые девять недель,

а губы шептали – хватит,

всё прожито и сведено

под лёгкого ситца халатик

на торсе Мэрилин Монро.

неравенство неделимо

ни пополам, ни вкось,

любовь застывает мимом

с красной улыбкой гостьи,

по-своему знаю выход

и за него плачу

другом, что старой выхухолью

воротника к плечу.

ты знаешь, делить-то нечего,

мой равновеликий герой,

так встретимся летним вечером,

где Магомет с горой.

 

вот ли

 

вот ли встречу осень, стоя

у кладбищенских ворот,

старый Gottlieb на постои

всех непризванных берёт,

и налепит клён армейский

жёлтый орден на плечо,

на задрипанной скамейке

нацарапаю «ничто».

не заменит дождь пластинку

под затупленной иглой,

обопрусь на угол длинный,

а за ним пойду домой,

там обещанное долго,

а что кратко – то светло,

друг мой милый, вечер с полки

вытрет пыль моих стихов

и расскажет гладкой прозой,

как тепла моя рука,

где случайною занозой

жизнь застряла до утра.

 

ещё

 

мой травный мир – душист и разнокрыл
зеленоватыми тенями света,
округлое гнездо под сенью свил
не помышляя, сколь безумно это
стремление к домашнему теплу
на сквозняке под сводами пространства,
съем ягоду и голову склоню
перед его безумством постоянства.
крыла венецианское стекло
над грязью лужи стрекоза расправит,
и отразится небо глубоко,
астигматизм миров моих исправив.
в них гомон то ли песен, то ли свар
легко плетёт невидимые сети,
чтоб своды от паденья удержать –
ещё на миг, столетие...
на лето.

 

а так

 

удержать бы ветер с моря у конюшенных ворот,

спряли что старухи мойры, под копыта упадёт.

прянет светлыми ушами мой серебряный конёк,

и на шелковые шали вечер маком потечёт.

чёт ли, нечет – мне не больно, хоть грызёт перо печаль,

белый прикус самовольно впился в губы, как печать.

улыбаюсь и нарочно брошу деньги на крыльцо,

чтобы ветер, друг острожный, вымел с полу дерьмецо.

и взыграла штормовая, разудалая тоска,

и писалось, и читалось

не за золото,

а так.

 

доавгустовское

 

тяжелая сытость словами

притянет обратно к земле,

их долгие будни топтали,

но выжили, выцвели все.

не хлебом единым, но солью

я дней золотистых сыта

и мокнет моя парасолька

меж небом и точкой стиха.

пусть август горяч не по силам

и высушил влагу небес,

мой стих заалеет предзимьем

и сгинет, как ласковый бес.

 

клопом в книгу

 

не напросишься воды в пустыне -

песком сквозь пальцы,

а пустые взгляды обжигают спину,

даром, что в панцире.

саксаулом утро тянет волынку

за тугое вымя,

не напросишься у него улыбки,

клоня выю.

а клопом залезу между страницами,

лягу в спячку.

через сотни лет может пригодиться

стихов пачка.