Елена Лях

Елена Лях

Четвёртое измерение № 33 (129) от 21 ноября 2009 года

Взаимопоймание

  

* * *
 
Я ношу под рубашкой комочек счастья, но об этом догадываюсь нечасто.
Счастье мается долгие многочасья, потихоньку под левым ребром сопя.
А рубашка смешная, в цветную клетку, счастье высунет морду – решит, что лето,
спросит: «Девочка, эй, тебе сколько лет-то? Почему ты без кукол, одна опять?»
Я отвечу не сразу, пожму плечами – мои куклы гуляют со мной ночами,
а потом – не прощаясь, как англичане, – и приносит новеньких Дед Мороз.
Счастье злится нешуточно, если врут, и мне втыкает под рёбра колючий прутик,
а потом, как всегда, у виска покрутит и забудет, о чем был его вопрос.
Я ношу под футболкой осколок лета и над этим подшучиваю нелепо.
Лето греет ночами теплее пледа, лето прочно сидит у меня в груди.
На футболке размашисто нарисован чей-то мальчик в короне и без кроссовок,
лето смотрит на этот сюжет попсовый и совсем ведь не думает уходить.
Лето пахнет душицей и зверобоем, лето вовсе не любит играть с любовью
и сдаётся, зараза, почти без боя, у меня разрешения не спросив,
а потом я расхлёбывай этот праздник. А ведь кто-то живёт и гусей не дразнит.
Но из всех невозможных на свете разниц я за эту отдельно скажу «мерси».
Я ношу под ветровкой кусочек неба, но упрямо не верю в такую небыль.
Небо лезет из кожи: «Да я бы! Мне бы!» и обиженно в рёбра мои стучит.
Ветер куртку, чего уж там, продувает, и у неба под курткою не Гавайи,
небо стойко озноб преодолевает, небо ловит в кармане мои ключи.
Хочет клетку грудную открыть ключами – небу грустно, что небо не замечают.
Я его согреваю зелёным чаем и несу чепуху про «не те лета».
Небо кровь разгоняет по тонким жилам. Я, наверное, небо не заслужила,
но послушать – стучит, значит, будем живы, значит, снова захочется полетать.
 
* * *
 
Скоро проснётся будильник, а ты в сети. Снова ночные гости?
Как бы мой сплин не надумал тебя посетить. Глупо, коллега, бросьте.
Там у тебя на ужин, наверное, плов. А у меня капуста.
Ладно, шучу. В моём доме уже тепло, только немного грустно.
А я всё такая же – звонкая, как капель и глупая, как сосулька.
Сбитые ноги, исхоженный парапет и двести часов в сутках.
Правда, ну чем я лучше? В душе бардак, крылья в шкафу скучают.
Кстати рождённые ползать умеют ждать – в небе таких, как чаек.
Нет, он с тех пор не звонил, да и я сама знаю, что жребий брошен.
Кто тут грустит? Это просто случайный смайл, хватит уже о прошлом.
Снегу положено таять, бросай хранить – новым полна земля им.
Жизнь продолжается, просто меняет ник. Хистори обнуляет.
Ты в ней напишешь – ну где, мол, мой ренессанс, две точки, черту косую,
а я ничего не буду туда писать, я красками нарисую.
Проще простого новый начать куплет – труднее его закончить.
Ладно, у нас за окном начало светлеть.
*КИССИНГ*
Спокойной ночи.
 
* * *
 
Мне ещё рано со временем препираться, мне ещё долго светиться среди имён
непримиримых участников демонстраций личного права на лучшее из времён.
Ветер под страшным секретом шепнул на ушко,
высмотрев мой балаганчик в шестом ряду:
я никогда-никогда не проснусь старушкой в утреннем недовыкашлянном бреду,
в обществе кем-то подаренного сервиза на восемь давно позабывших меня персон.
Мне никогда-никогда не оформят визу в теплолюбивый таблеточный полусон.
Это не мне отмеряет кукушка силы выдержать, примириться и не мешать.
Знали бы вы, как невысказанно красиво там, над гнездом, над комочками кукушат.
Знали бы вы, как отчаянно пролетаю, втискивая бесконечность в короткий век,
я, трафаретный замученный пролетарий с крылатыми тараканами в голове,
я, сумасшедший непризнанный иллюстратор свободы с пудовыми гирями на ногах.
Время – моя безнаказанная растрата, липкая, медленно тянущаяся нуга.
Не отличая возраста от потери, не оставляя смелости на войну,
не океан, а так лишь, песочный терем, самоубийца, влюблённый в его волну.
Множить этажность, клеить внутри обои, кутаться в пересоленный сквознячок,
будто и вовсе нет на земле прибоя, а есть только нежность, уткнувшаяся в плечо,
есть только молодость, вписанная курсивом в первые графы всех моих личных дел.
Знали бы вы, как невыплаканно красив он – замок, расползающийся в воде.
Знала бы я, как целует волна морская в пенистом лихорадочном кураже,
не сожалея, не плача, не отпуская – я бы достроила парочку этажей.
Ну, а пока устают с непривычки плечи, кожа сгорает, пальцы чуть-чуть дрожат,
время не лечит, ещё никого не лечит и никого не пытается удержать,
море медлительно, стены ещё тверды и чья-то щетина щекочет изгиб ключиц.
Мы молодые, бессовестно молодые. Мы богачи, мы, решительно, богачи.
 
Памяти О.Я.
 

Если ничего не беспокоит и ничего не болит –
значит, ты умер.

Олег Янковский

Позолочена, опоясана одуванчиками плита.
Эх, Мюнхгаузен, дело ясное – нам сегодня не полетать.
Зацветает оленья вишенка, осыпается при ходьбе.
Бог, он ласковый, только, вишь, он как позаботился о тебе.
Шпага острая, туфель лаковый там не в моде наверняка.
Я уже все глаза проплакала – невозможно, нельзя, никак
не поверится, не поместится в леденящую пелену.
Слышишь, Карл, через пару месяцев собираемся на луну.
Будет море шершаво-каменно серебриться в лучах Земли,
не разбрызгать его руками нам и в бутылку не перелить.
Будут прятаться темы вечные за прибрежные валуны,
буду ждать тебя летним вечером на другой стороне луны.
Только ты прилетай, потрожь её, вспомни гулкий её мотив.
Эх, Мюнхгаузен, дело прошлое – нынче пушек-то не найти.
Бьются рюмками, колют вилками, негодуют на молодёжь,
конь твой старенький половинками дезертировал – не найдёшь,
так и бродит всё, хнычет жалостно, как известно из новостей.
Слышишь, Карл, приезжай, пожалуйста, на любой из его частей.
Будем вишни срывать обоймами, будем верить тебе во всём.
Эта лодка с такой пробоиной – дальше неба не унесёт.
Там-то каждому, верно, выдан щит в непроглядном конце пути.
Эх, Мюнхгаузен, что ж ты, выдумщик, так не вовремя пошутил.
Канул в лето с резными ставнями, в разноцветные берега.
Слишком многое нам оставлено, чтоб так запросто проморгать.
Май за окнами, память пропита, тридцать два на календаре,
я ищу твой усатый профиль там, в полнолунистом серебре.
Над придуманными сюжетами
опадает слезой вода.
Вытираем лицо манжетами.
Улыбаемся, господа.
 
Обычное лето
 
Обычное лето – невыспавшееся утро, мамина ваза, квадратная, как сундук,
букет просыпает в ладони цветную пудру, ромашковую серебристую ерунду.
Обычное лето – иди себе дальше плавно, отвешивай время – по месяцу на талон.
Июль, или кто там сегодня у нас по плану, поплёвывает через форточку в потолок,
и где-то над крышей шипит раскалённый жёлтый, стреляя лучами по вороху голубей.
Стихи просыпаются вместе со мной тяжёлым,
раскатистым выдохом в узкой грудной трубе,
плетутся со мной на кухню за мятным чаем, включают духовку, косятся на мамин торт,
садятся за клаву, по кнопкам моим стучат и – не пишутся, хоть ты убейся об монитор.
Не пишутся – ни признания, ни куплеты, не портится сон, не теряется аппетит,
и ты понимаешь, что это совсем не лето, а лето на самом деле ещё в пути.
И ты убегаешь из дома в сосновый полдень, на трассу, на звонкий кузнечиковый бродвей,
туда, где заметно лысеющий Дуглас Сполдинг за ужином пьёт одуванчиковый портвейн,
туда, где полжизни хранится на старых дисках, открытках, билетах в прокуренные поезда,
и мстительно думаешь: ты только попадись мне.
И шепчешь просительно: только не опоздай.
А лето глазеет в окна, качает шторы, крадётся по стенам из тёплого кирпича,
а лето не слышит и просто приходит, чтобы заполнить твою нерифмованную печаль.
Касается пальцев, вручает дурацкий веник руками влюблённого в танец неточных рифм,
водитель для Лены, попутчик для откровений,
мальчишка с лучистым солнышком изнутри.
И ты, просыпаясь на трассе под Новосибом с ромашкой в кармане и тяжестью на плечах,
небрежно киваешь ему, говоришь: «спасибо» и думаешь: только б от счастья не закричать.
Обычное лето, обычная небылица, квадратная ваза, цветочная канитель,
влюблённые улыбающиеся лица, красивые, загорелые и не те.
Горячечный снайпер над крышей моей высотки спустился пониже и целит теперь в меня,
и я окунаю в лето свои кроссовки – Коламбия, не какая-нибудь фигня,
а лето, тепло обтекая резной протектор, вплетает в прическу цветочные пустяки
и в самое ухо нашептывает про тех, кто читает мои ненаписанные стихи.
 
Взаимопоймание
 
Утекает кварцевый порошок, вырастают птицы из голубят.
Я пишу на листьях карандашом, получается глупо и про тебя,
я пишу на кухне от фонаря, получается летне и невпопад.
Просто вечер чуточку телепат, да и прозой это не говорят –
как вязалась сеть, как сужался круг, как луна таращилась из реки,
как прикосновения тёплых рук выплетали новые узелки,
как стрекозы шмыгали над водой, как светились локоны у виска.
Как потом покажется ерундой вся твоя внеплановая тоска.
Но сегодня мир сговорился с ней, беспринципный вымокший недо-Брут,
этот шелест улочный не к добру, этот лепет капельный не к весне.
Это осень, тающий дымный клуб, бестолковый лиственный променад.
Ты рисуешь пальцами по стеклу, получается грустно и про меня.
Это осень, время нас всех спасёт, улыбнись, дочитывая стишок,
потому что ночь, потому что всё непременно сложится хорошо.

На дворе трава, на траве дрова, за окном луна, ветерок в трубе,
я молчу, вжимаясь лицом в кровать, я почти не думаю о тебе.
 
* * *
 
В этих попутчиках не было ничего,
ну абсолютно ничего,
о чём бы стоило рассказать тебе.
 
 
Каждый рабочий день проходит без происшествий,
кофе в обед, до получки неделя, отчёты, лица,
ей безразличны литературные небылицы,
уши Ван Гога и новые записи Богушевской.
Он её ждёт за бутылкой пива в каком-то баре
(и про цветы он, конечно, не вспомнил, какая жалость),
непроходимо обычный, добротный «весёлый парень»,
в этих ладонях я бы надолго не задержалась,
но для нее этот остолоп бесконечно чуток,
обворожителен и отважен почти как Бэтмен.
Только подумай, милый, какое бывает чудо,
только подумай, милый, и сразу забудь об этом.
 
Мамина дача, ранетки, лавочка из осины,
как все чертовски элементарно, мой милый Ватсон –
не сомневаться. не сомневаться. не сомневаться.
Так безнадёжно просто, что просто невыносимо.
Утро сочится сквозь тонировку в его машину,
день обозначен: плохая дорога, котлеты, тёща,
после диеты она ему кажется слишком тощей,
после визита он ей покажется дебоширом,
будут билеты в кино и трогательные ласки,
будут скандалы, осколки, вмятины на обоях,
а через год эти двое пойдут покупать коляску,
ссоры умолкнут и мама, конечно, простит обоих,
а через десять – тетради и чашки для капучино,
а через двадцать, сорок.. Господи, помоги им.
Как гениально проста их семейная хирургия,
милый, как мы надежно неизлечимы.
Новая юбка, нехитрые радости, easy living,
и не случайно я их встречаю на трассе летом.
Хочется счастья, милый? Так, Боже мой, будь счастливым.
А не умеешь, то черт с тобой, становись поэтом,
чтобы, наполнив стаканы, рассказывать мне стихами,
как вечерами она приносит домой усталость,
как апельсин разрезает ножом, чтобы всем досталось,
как через много лет он так и не купит хаммер,
как достаёт в мастерской подержанные запчасти
и как, прикасаясь губами к краю её причёски,
думает: ну и чёрт с ним.
Только подумай, милый, какое бывает счастье.
Детские фотки в блестящих рамках, ковёр на входе,
новые окна, немецкое качество из Китая.
Счастье, которое почему-то нам не подходит.
Счастье, которого нам отчаянно не хватает.
 
* * *
 
В этом городе столько воды не вместится, что небо вздумало опрокинуть
на один из самых горячих месяцев беспечной шалостью арлекина.
Утро пахнет тургеневскими цитатами и мутной стеной бесконечных ливней,
и почти не помнится, что когда-то мы были на тысячу лет счастливей.
У зелёного детства цветные карманчики и мелом прочерчены параллели.
Что ж вы, мальчики, тёплые летние мальчики так опрометчиво повзрослели.
Танцевала тропинка, звеня колосьями, дымились усталые эстакады,
мы гонялись за солнцем, едва пришлось ему скатиться в цветную постель заката.
У беспечного детства в руках одуванчики и полная пазуха ностальгии.
Вы же помните, мальчики, взрослые мальчики, мы были невыдуманно другие,
прикасаясь губами, глупея от робости, ничем не умеющие поступаться,
мы ловили солнце над ржавой пропастью, марая оранжевым тонкие пальцы.
Лето плавилось сладкими дынными дольками, стекая на джинсовые колени,
лето двигалось неумолимо, и только мы любили, не ведая направлений.
Укрываясь берёзовым пледом, распоротым июльскими вспыльчивыми лучами,
мы росли над сонливым задушенным городом, над городом взрослой чужой печали,
перевязанным пыльными серыми лентами, вздыхающим угольными потрохами.
Мы росли угловатыми интеллигентами, а выросли круглыми дураками.

Непутевое детство сопит на диванчике в моём непросушенном полотенце.
Отливают оранжевым теплые пальчики, уже никуда от себя не деться.
Утро пахнет проснувшимся терпким вереском и мятной прохладой сырой душицы,
и прозрачно, едва уловимо верится, что, если бы нам, наконец, решиться
оттолкнуться от пропасти, выплакать, вырасти над остро заточенным страхом краем,
над колючим плащом несмолкаемой сырости, вскрываясь, расплескивая, сгорая,
над слоистой сорочкой с дождливыми проймами, увидеть воочию довелось бы,
сколько дикого солнца гуляет непойманно в заливистом плеске ржаных колосьев.
 
* * *
 
Она безнадёжно опаздывает в вечёрку, вздыхает, собирая акрил по полкам:
«Из нас двоих один-то уж точно чокнут». Асфальт у дома хрустящим морозом скован.
Из них двоих один уже влип по полной, и, кажется, она уже знает, кто он.

«По совести, свобода ничем не хуже, а где-то даже искренней и привычней», –
она проверяет ботинком льдистую прочность, прикидывает, чего бы купить на ужин,
и снова считает, не слишком ли много вычли
для этой невнятной прихоти «быть за мужем».
Вот это «за» смущает сильнее прочих, в особенности, если писать в кавычках.
Быть «за» она почему-то никак не хочет.

Она идёт пешком, подбирает рифмы, старается ни о чём, кроме них, не думать:
«Ну, что ты, в самом деле, такая дура. Ну, что ты хочешь – такие у них тарифы:
за каждую пару въедливых жгучих строчек одна инъекция боли туда, где бьётся.
И он в этом смысле намного богаче прочих». Она мечтает совсем ни о чем не думать,
но это ей не очень-то удаётся.

Синицы трутся гурьбой возле хлебных крошек. Она обходит и думает: «Хорошо им,
тут каждая сам себе теплый пернатый ротшильд».
Она без запинки помнит, что он хороший,
что любит её взаправду и всей душою, что жребий уже подобран, а ключик брошен.

Он вполне понимает её дурацкие хобби, шутит уместно, умеет водить машину,
умеет чинить практически всё, что сломалось. Ему позавидует сам многорукий Шива.
Осталось освоить такую смешную малость –
просто быть рядом, когда ей совсем паршиво,
но это как раз ему в голову не приходит.

В её картинах резвятся чудные звери, но в этот вечер палитра почти пустая.
Она выходит из класса, он ждёт у двери. Он так старается, правда, он очень верит
и, слава Богу, стихов её не читает.
 
* * *
 
На горе, где тучи свисают низко, где уже не ползают альпинисты,
где весна развешивает монисто из остатков снежного полотна,
в почерневшей башне хранится осень, над карнизом ветер простуду носит,
я смотрю по утрам на верхушки сосен из её единственного окна.
За окном минуты играют в игры, о стекло сосновые трутся иглы,
эту башню гордость моя воздвигла, этой башне память моя солдат,
та, что с терпким запахом карамеллы, что воюет с гордостью неумело,
что рисует крестик на стенке мелом, мол, давай, стучи головой сюда.
По ночам в онлайне, куда ни сунься – вся стена до низу в её рисунках,
и подумать только, какая сука – ни сломать, ни выключить, ну никак.
И за что мне душу на части делит? Мне ж немного нужно на самом деле —
разглядеть за небом в твоей постели своего счастливого двойника.

Шелестит воздушное оригами в кучевых ладонях медведей гамми,
и такая солнечность под ногами – ни вздохнуть, ни вскрикнуть, ни сделать шаг.
И весна над этим скалистым зубом слишком расточительна и безумна,
под оконным тысячекратным зумом слишком непростительно хороша.
Скоро поле вскроется урожаем, скоро водка снова подорожает,
колеёй исписанные скрижали запоют шершаво под колесом.
До окна доносятся пересуды, расписная ругань и звон посуды,
жаль, не разглядеть мне уже отсюда этот человеческий разносол.
Жаль, никто из них не придет на помощь, тут же всех затворников не упомнишь.
Да и мне не страшно, а правда в том лишь, что она не стоит ни слёз, ни мук.
Утро лезет миру росой за ворот, под горой незримый зевает город.
Это точно сбудется очень скоро, остаётся только шагнуть к нему.
Всем своим растрёпанным организмом я встаю над выкрошенным карнизом,
в голубом клочке между мной и низом замирает солнце, оторопев.
Под его ресницами золотыми над горой секунды мои застыли..

Мне не видно, слушай... Вон там не ты ли не спеша взбираешься по тропе?
 
* * *
 
Надо было родиться камнем, чтоб валяться, к примеру, в Каннах
и шлифованными руками на закате ловить волну,
чтобы круглый гранитный коржик тёр босые ступни прохожим,
чтобы капли на тёплой коже никому не вменять в вину.
Надо было родиться льдиной, чтобы где-нибудь на Мальдивах
у туриста в коктейле дивном разбазаривать холодок,
чтоб, взлетая морозным ветром над тропическим марафетом,
ворошить силуэты веток, опрокинутые в ладонь.
Время десять, играет промо. Я – не камень, и это – промах.
Сверху лампа в стеклянной каске, снизу вышивка на джинсе.
Роль известна, сюжет подобран, я стараюсь казаться доброй,
я вчера прочитала в сказке, что добро побеждает всех.
Лето, луг, кутерьма цветная, на горе ветерок сминает
настоящая, ветряная – с хрипотцою тугая цепь.
Солнце греет, на солнце тридцать, от себя никуда не скрыться –
я гремучий железный рыцарь с одержимостью на лице.
Дома жарко и Дэвид Боуи, дома бабочки на обоях,
я опять не готова к бою – бой циничен и много пьёт.
В джинсах тесно и два кармана, я – не камень, а мне всё мало.
Я сегодня надолго, мама, только склею своё копьё.
Мне ведь, мама, совсем не трудно развязать ремешок нагрудный
и с тяжёлой железной грудой сбросить душный хмельной азарт.
Но скрипят на горе стропила, и растёт под горой крапива,
и бежит до горы тропинка, отзеркаленная в глазах.
 
* * *
 
Утро, небо, тучи, мамин зонтик, новые фломастеры в руке,
школа далеко на горизонте, лето рядом, книжка в рюкзаке.
Папа ждёт у выхода, смеётся: накупила б лучше леденцов!
У него в глазах такое солнце – хватит и на десять сорванцов.
Он меня зовет своей Алёнкой, он не знает, что всего пять лет
нам осталось вместе тратить плёнку и гулять без шапки при нуле.

Осень, солнце, шелест под ногами, полдень, мат. анализ на носу.
Сонно расписание ругаю, две бутылки красного несу.
Ленка ждёт меня у магазина, молодость пьянит сильней вина,
всё, чем может жизнь сейчас грозить нам, – сессией, и тем она смешна,
чувствами – и тем она прекрасней, гордостью – да брось, какой прогиб?
Мы-то знаем: именно у нас с ней будет всё не так, как у других.

Чёрный хлеб, паштет, сметана, творог, вроде не забыла ничего.
– Посмотрите рубль, ваши сорок! – длинный чек, короткий разговор.
Сашка ждёт на улице с букетом, сердится, ворчит – устал стоять,
отдаёт цветы, берёт пакеты – это называется семья.
Жаль, что мне давно уже не двадцать, идеалы снизились в цене.
Долго жизнь учила прогибаться под неё с другими наравне.

Пестрая витрина, тёплый вечер, ананасы, булочки, кунжут.
Удивить меня, пожалуй, нечем, ничего не выбрав, выхожу.
Парень ждёт кого-то, курит мрачно – куртка как у Сашки, хоть кричи.
Время – самый терпеливый врач, но даже он устал меня лечить,
Жизнь рисует «неуды» в зачётку, день за днем шагает по прямой.
Парень докурил, ушёл с девчонкой. Магазин закрыт, пора домой.
 
© Елена Лях, 2008-2009.
© 45-я параллель, 2009.