Елена Крикливец

Елена Крикливец

Четвёртое измерение № 17 (401) от 11 июня 2017 г.

Подборка: На исходе ледостава

* * *

 

Ну куда ты пойдёшь

по раскисшему старому городу?

Вечер лезет в окно.

Разговор, словно чайник, вскипел.

Мы устроим кутёж,

и Создателя схватим за бороду,

и печали в вино

окунём, как младенца в купель.

 

…Гулко хлопнула дверь.

Холодок просочился за шиворот.

Смачно чавкнул январь

под подошвами грязных сапог.

То ли хлябь, то ли твердь –

и зима, и перчатки навыворот.

И вечерняя хмарь

шерстяной распустила клубок.

 

Сколько было дорог,

уводящих тебя, возвращающих…

Сколько было друзей,

предлагающих всласть покутить…

Но последний пирог

именинный не съеден пока ещё,

и скрипит карусель,

и везёт от корчмы до кутьи.

 

Так однажды душа

заскрипит покорёженным ясенем,

что, о прошлом скорбя,

рубцевал письмена на коре.

Календарь вороша,

ты сыграешь со временем в классики

и отыщешь себя

на скамейке в пустынном дворе.

 

* * *

 

Посмотри, как дрожит этот лист на берёзовой ветке.

Полпути до зимы нам отмерят вот-вот Покрова.

Прорастает тоска, словно детство из песен советских,

и сбиваются в стаи бескрылые прежде слова.

 

Улетают к теплу облака, журавли, паутина –

неизбежный исход накануне больших холодов.

Пусть для всех моисеев найдётся своя палестина.

Нам достанет юдоли и вне гефсиманских садов.

 

Журавлиное эхо в озябшие заводи канет…

Проплывут над рекой непрожитых столетий клубы,

там, где Пушкинский мост обречённо бряцает замками

и рискует прогнуться под тяжестью чьей-то судьбы.

 

Посмотри: этот город из ветра и времени соткан.

Нам подсыпала осень в карманы звенящих деньжат.

Обнажённая ветка скребётся в закрытые окна.

Я держу тебя за руку крепче, чем можно держать.

 

* * *

 

Скрипел сквозняк несмазанною дверью.

Девичья юбка сделалась узка…

И трепетное что-то в подреберье

сжимала безотчётная тоска,

 

выдавливала совесть без остатка,

на бересте крутила писем вязь…

И осень, словно пьяная солдатка,

чужого мужа в гости заждалась.

 

И выпал снег… Не к своему порогу

его звезда сегодня привела.

Качалась в небе сонная пирога.

Стучалась в окна глупая ветла…

 

А поутру кричали заполошно

сороки, разнося шальную весть.

Брела старуха в стоптанных калошах,

шептала: «хлеб насущный», «даждь» и «днесь».

 

Разветрилось. По лужам зарябило.

Ослушникам досталось поделом.

И густо покрасневшая рябина

прикрыла ноги ветхим подолом.

 

* * *

 

Созревшим боком хвастает луна.

Там, за забором, сторож неприветлив…

Но вдруг рука потянется сама

к отяжелевшей яблоневой ветви…

 

Никто в дому огня не зажигал,

не ждал гостей с ночного полустанка.

И не видать смурного мужика

с пристрелянной отцовскою берданкой.

 

Наверно, он сегодня запоздал:

в чужом саду искал хмельного счастья.

Трепещет в небе сонная звезда,

готовая сорваться в одночасье.

 

Застынет сердце мухой в янтаре

и вскрикнет потревоженная птица,

когда она по сморщенной коре

серебряной дорожкой прозмеится.

 

Луна расплавит в озере сурьму,

и я тебе, от страха обмирая,

антоновку в ладонях протяну –

и нас хозяин выгонит из рая.

 

* * *

 

Только на исходе ледостава

с девичьей печалью безответной

выдохнула осень: «Горислава…» -

и сдалась расхристанному ветру.

 

Затаилась, раненная мыслью

непременно – рано или поздно –

отомстить за сорванные листья,

по земле размётанные гнёзда…

 

Будут ночи долгими и злыми.

Будет сердце гулким и тревожным.

А потом в груди толкнется имя –

ни забыть, ни вспомнить невозможно.

 

В пустоте оконного проёма

за спиной двойного перекрестья

замерцает сталью воронёной

вынутый из ножен полумесяц.

 

И тогда, от ужаса немая,

вдруг озябнешь ты в квартире душной,

в оторопи знобкой поднимая

голову от наспанной подушки.

 

* * *

 

Просто время свело полуду

с потускневшей давно надежды.

Так земля ожидает чуда

от суровой зимы бесснежной,

 

а потом позабыть не может,

как безропотно и покорно

промерзала она до дрожи,

коченели от стужи корни.

 

Просто в горле застряло слово,

а должно было стать крылатым…

И слезами из глаз Иова

падал снег, наплевав на даты.

 

Высыпался из тучек ветхих

на опешившие высотки,

на асфальт, на траву, на ветки,

что набухли весенним соком.

 

Будто только сейчас приспело

время праздничных зимних кружев.

Был он мягким, искристым, белым.

Но ненужным уже.

Ненужным.

 

* * *

 

Темнело небо. Буднично. Привычно.

До вяжущей чернильной густоты.

Он доставал припрятанные спички,

неловко опираясь на костыль,

 

а после – брёл извилистою тропкой

подальше от настывшего гнезда.

Легонько чиркал спичкой о коробку –

и зажигалась первая звезда.

 

Над ним смеялись.

Горько и упрямо

стучал костыль по сколотому льду:

он ковылял своей дорогой странной,

чтобы затеплить новую звезду.

 

И ребятня со всех соседних улиц

сбегалась посмотреть на дурака…

Вдруг небеса весенние качнулись

в глазах его, глубоких, как река…

 

Стекали капли по-апрельски часто.

Сжимая свечку в сморщенных руках,

он уходил по тающему насту

туда, где звёзды плыли в облаках.

 

* * *

 

Заалеет закат,

тихо звякнет ведёрко в колодце,

глухо скрипнет скелет

заколоченных дедом дверей.

На вечерней заре,

как всегда, начинает колоться

ворох прожитых лет,

что судьбе отдавались за так.

 

А вокруг – ни души.

Только серая пыль огородов,

на которых весной

густо всходят крапива да сныть.

Не спеши уходить,

не запомнив обратной дороги:

по земле за тобой

твоё прошлое змейкой шуршит.

 

Этот пасмурный век

заметает забытые тропки,

и в колодце вода

неизбывной полынью горчит.

Разлетятся грачи,

но в попытке – безумной и робкой –

ты вернёшься сюда,

чтобы вспомнить, что ты человек.

 

* * *

 

Прошедший век с просевшим домом

уже никто не покупал.

Лицо в оправе из картона

смотрелось в крошево зеркал…

 

А в этом мире тоже жили –

не приходили на постой.

Там петли заячьи кружили

от первопутка до Страстной,

и пелись песни без начала,

и пились вечные сто грамм,

и плавно лебеди качались

на серой вате между рам.

 

Ушло. Растаяло. Забылось…

Лишь при включённом ночнике,

смеясь, – от бабки научилась –

она гадала по руке.

 

И было невдомёк обоим,

читавшим линии судьбы,

как сложный вензель на обоях

похож на заячьи следы.

 

* * *

 

А липы гнали свет со старого двора.

Струилась тишина, как молоко в подойник.

Они уже срослись – трухлявая кора

и корка на сухих натруженных ладонях.

 

Не отогреть платком серебряный куржак.

Распахнуты в туман морщинистые веки.

За этой пеленой – расстеленный пиджак,

и нежность, и тела, как сцепленные ветви.

 

– Ни солнца, ни тепла, – соседи говорят. –

Срубить бы их пора. Поможем, если надо.

Ну как им объяснить, что летняя заря

давно погасла там, где ржавая ограда,

 

где столько долгих лет колышется трава

под красною звездой на дальнем перекрёстке?

Исчерпаны до дна и слёзы, и слова.

И губы запеклись шершавою коростой.

 

Отшелестит закат прогретой резедой,

уснувшие сады смородиной задышат…

И снова будет ночь. Как та, перед бедой.

И липы зацветут над обветшавшей крышей.

 

* * *

 

Обрывается след

на песке у широкой реки,

где рубахи «как след»,

подоткнувшись, хозяйки стирали.

Этот дедовский край

ты отныне своим нареки

и у сосен узнай

о дремучей и вечной печали.

 

Хлынут рифмы, как дождь,

будет память, как прежде, жива…

Но однажды прочтёшь

по морщинам, как ниточки, тонким:

не вернуться назад –

за спиной дотлевают слова, –

и опустишь глаза,

и прошаркаешь к илистой кромке.

 

И покажется там,

где набрякшие тучи седы,

где к иным берегам

отлетают стихов отголоски,

где шныряют стрижи

над лиловою рябью воды, –

бородатый мужик,

налегающий грудью на вёсла.