Елена Дубровина

Елена Дубровина

Новый Монтень № 7 (283) от 1 марта 2014 года

Полёты в никуда

 

(Два рассказа)

 

Франческа

 

Поезд огибал гору, опоясывая её своим телом, как изогнувшаяся змея – спящего путника. Там, за горой, затихал закат и отсветы его розовили воздух, окрашивали его мягкими тонами, от тёплого розового до холодного сиреневого. А дальше, за горой, шла равнина, мелкие кривые кустики уродливо торчали из земли, равнодушные к той необычайной гамме цветов, в которой тонули их пожелтевшие, состарившиеся верхушки. Краски исчезли внезапно, за поворотом, и равнина погрузилась в густые серые сумерки. Дальше уже ничего нельзя было различить. Небо скрестилось с землей, слилось в одно ночное месиво, которое поглотило виденное и набросило тайну на землю, только что ещё так нежно переливающуюся розовато-сиреневыми оттенками.

Стоять у окна было уже бессмысленно, и я вошла в купе. Зажгли свет и лица моих попутчиков, казавшиеся при дневном свете такими привлекательными, вдруг потемнели и осунулись. В купе нас было четверо: молодая женщина лет тридцати пяти, сразу привлекшая моё внимание своим странным поведением, приятной наружности молодой мужчина, старик с жёлтыми, словно волчьими, пронзительными глазами, и я.

Женщина казалось нервной, постоянно то поправляя рукой пряди длинных черных волос, то открывая и закрывая лежащую на коленях сумочку, при этом она пристально смотрела на сидящего напротив молодого мужчину. Её огромные чёрные глаза, не мигая, застывали на предмете, привлекшем её внимание, будто пыталась она проникнуть в тайну его мыслей. Одета женщина была просто и элегантно – чёрное шёлковое платье подчеркивало стройность фигуры, а изящное и дорогое украшение на шее придавало платью нарядность. Всё в этой женщине было необычно. С одной стороны, на неё хотелось смотреть, с ней хотелось заговорить, о ней хотелось узнать. С другой стороны, хотелось уйти, избежать её пытливого, застывшего взгляда. У меня было такое чувство, что я уже видела её раньше, может быть, на картинах Модильяни, женщину в чёрном платье со скрещёнными на коленях руками, пронизанную насквозь грустью, одиночеством и безысходностью.

Мужчина явно чувствовал неловкость под её упорным взглядом, но сидел прямо, не шевелясь, словно боясь её вспугнуть. Ничего примечательного, на мой взгляд, в нём не было, кроме небольших, острых и живых глаз, да вьющейся чёрной, аккуратно подстриженной бороды, закрывающей почти всё его узкое лицо. Моё появление в купе её растревожило. Она нехотя подняла на меня глаза, и, не выразив никакого интереса к моей личности, отвернулась к окну. На ночном стекле появилось её отражение. Поезд проносился мимо уже невидимых селений, ландшафтов, за окном, наверно, сменялись картины, и только неподвижным оставалось очертание на стекле чужого красивого лица.

Я представилась, протянула руку. Первым ответил мужчина:

«Густав, приятно познакомиться», – и подвинулся, уступая мне место рядом с ним. Старик, сидевший около женщины, казалось, задремал. Его сморщенное жёлтое лицо, с полузакрытыми глазами, оставалось непроницаемым. Теперь я оказалась напротив женщины и старика. Она нехотя отвернулась от своего отражения и назвалась Франческой. В её ответе я уловила акцент, едва заметный, чуть-чуть певучий. Наверно, итальянка, подумала я про себя. Но она вдруг первой завязала разговор, видимо, уловив в моей речи тоже акцент.

«Вы русская?» – Вдруг спросила она, удивлённо округлив глаза.

«Как вы узнали?» – Я была явно озадачена. Меня увезли из России почти ребёнком, и уловить мой акцент мог только человек, сам говорящий по-русски.

«Я наполовину русская, наполовину итальянка. Моя мать была русской художницей», – и она назвала фамилию.

Я слышала её раньше, знала, что она жила в Париже, училась во Французской Академии Художеств, была одно время очень известна, дружила с художницей Тамарой Лемпике, но потом вдруг всё бросила и уехала неизвестно куда. Я смутно помнила её историю: одно время я очень увлекалась судьбами русских художников, живших в Париже. Но я ничего не сказала Франческе, так как вспомнить о её матери больше ничего не могла.

«Моя мать рано умерла», – произнесла Франческа, ни к кому не обращаясь.

Поезд дёрнулся – и резко остановился. От внезапного толчка Франческа упала всем телом на спящего старика, который всё так же продолжал дремать, не шевелясь и не проявляя никаких признаков жизни. Только один раз, бегло взглянув на него, я заметила, как двигались его ресницы: он явно не спал. Разговор не клеился, в странной тишине купе было слышно, как проходили по коридору люди, вероятно, готовясь ко сну. Мутный вагонный свет отдавал неприятной желтизной, накладывая, как густой грим, печать усталости на лица и так уже изрядно уставших пассажиров.

Густав несколько раз пытался завязать разговор, но, видя, что его никто не поддерживает, вышел из купе в коридор, предположив, что дамам, вероятно, пора собираться ко сну. Я была слишком возбуждена прощанием с родными и, постелив постель, вышла вслед за Густавом в коридор. Густав стоял у окна, бессмысленно уставившись на самоотражение в стекле. Увидев меня, он удивлённо вскинул голову и приветливо подвинулся, давая мне место рядом.

«Я знаю Франческу», – неожиданно сказал он, не делая никаких предисловий, словно хотел удивить меня и, не дав мне опомниться от своей неожиданной реплики, продолжал:

«Я искал встречи с ней всю свою жизнь, а теперь, когда, наконец, я увидел её, я не могу открыть рта, чтобы начать разговор. Меня просто парализовал страх. Помогите мне, умоляю Вас, помогите!»

Он лихорадочно схватил меня за руку. Его тонкое, нервное лицо выражало неподдельное волнение. Только глаза застыли, будто погрузились вовнутрь, в непонятную для меня тайну, ища там ответа или помощи.

«Дело в том, что этот мерзкий жёлтый старик – ее муж. Вы слышите меня?»

Он резко повернулся ко мне и замолчал, словно ожидая от меня ответа. Я ничего не понимала, что происходит, что он от меня хочет, при чём тут муж Франчески, и просто какое мне до них до всех дело. Я вдруг испугалась, мне стало страшно возвращаться в купе, но ещё более не хотелось оставаться здесь в коридоре, ночью с этим странным молодым человеком, который почему-то пытался поведать мне историю совершенно чужих людей.

Густав тяжело вздохнул, будто опомнился, пришел в себя, пристально на меня посмотрел и сказал совсем тихо:

«Вечер какой-то странный, ждал его столько лет, а теперь теряю такое дорогое для меня время. Может быть, сегодня или завтра решится моя судьба, а я боюсь. Опять трушу. Все годы я жил ради встречи с ней. Я мечтал снова увидеть её и всё объяснить. Я просто не мог так жить, зная, что я разрушил её жизнь. Как часто мы совершаем поступки, поддавшись мгновенному чувству, ежеминутному желанию, не анализируя и не думая о последствиях. Пользуйтесь мгновением, оно может не повториться. Так думал я всегда, пока такое мгновение слабости, бездумности не перевернуло мою и её жизнь».

Увидев, что я слушаю, он продолжал: «Я встретил Франческу в Италии – ей было семнадцать, а мне двадцать семь. Мы оба тогда учились живописи. Она была очень тихая и замкнутая, всегда погружённая в себя, без подруг или друзей. Рисовала она тщательно, подолгу задерживалась после классов, работ своих никому из учеников не показывала и на вопросы всегда отвечала односложно, явно желая побыстрее отделаться от навязчивого собеседника. Я наблюдал за ней издалека. Что-то дикое и испуганное, и в то же время застенчивое было в её движениях.

«В это время я встречался с женщиной намного старше меня. Это была необычайная женщина, яркая не только своей красотой, но и своим талантом. Лина была по происхождению тоже русская, из какого-то старого дворянского рода, переселившегося в Италию ещё во времена Александра III. Род их оставался русским, хотя родители её по-русски уже совсем не говорили. Лина же знала несколько языков – она свободно говорила на итальянском, немецком, французском, испанском и русском. В их огромной старинной усадьбе сохранились портреты предков, выполненные известными художниками того времени. В этой усадьбе также находилась удивительная по вкусу и знаниям ранней итальянской живописи коллекция картин. И хотя Лина сама не рисовала, она хорошо знала живопись, музыку, много читала. Мы часами могли бродить вместе по улицам Флоренции, говорить на волнующие нас обоих темы, но мы никогда не касались наших отношений – ведь и так было ясно, что мы любили друг друга. О том, чтобы с Линой съезжаться, я не думал. Несмотря на свой моложавый вид и иногда совсем детскую непосредственность, она была на пятнадцать лет меня старше. Лина никогда не была замужем и о своей прошлой жизни не рассказывала. Я был с ней счастлив... так я думал тогда».

Он сделал паузу, посмотрел на меня вопросительно: «Я Вас не утомил?»

Нет, он меня не утомил, я слушала теперь его рассказ, или, вернее, исповедь, с интересом. Спать не хотелось. Стояла ночная таинственная  тишина, поезд слегка покачивался под убаюкивающую музыку движения.

«Вы художник?» – неожиданно вырвался у меня вопрос.

«Да, я портретист. Меня занимают человеческие лица и их характеры. Рисуя, я вместе с кистью проникаю в человеческое существо, ворошу душу, разлагаю её на тона и тональности и, если не хватает материала, дорабатываю образ воображением. Иногда видишь значительное лицо, начинаешь работать, а работа не идёт. Маска – а под ней ничего, никаких эмоций или оттенков. Тогда начинаешь придумывать этому человеку внутренний мир, и выходит лицо на полотне вроде как одухотворенным, а человек себя не узнает, слишком много чужого и непонятного для него в этом лице».

«Так было и с Франческой. Лицо её было замечательным и, часто придя домой с занятий, поражённый чувством отрешённости и одиночества на нём, я пытался рисовать её портрет и не мог. Домысливая её, я придумывал, и лицо получалось другим, не её. Меня занимала тайна, её окружавшая. В группе все знали друг о друге всё, а о ней – ничего. Как-то раз, Лина, будучи у меня дома, заметила мой набросок. Лицо её вспыхнуло:

«Откуда ты её знаешь?»   Руки дрожали.

«Я, к сожалению, её не знаю», – вздохнул я, – «Мы просто занимаемся в одной группе. Почему тебя это так взволновало?»

«Потому что ради неё меня бросил человек, женой которого я собиралась стать».

Впервые за время нашего знакомства Лина заговорила о себе. Я затаился, боясь вспугнуть её нахлынувшее желание говорить.

«Её мать умерла, когда Франческа была ещё ребенком. Я и мои родители были дружны с её матерью, она была замечательная художница – и тоже русская из дворян. Два года назад умер отец Франчески и оставил её на попечение своему лучшему другу. В то время я была близка с Карло, и мы планировали пожениться. Он был сказочно богат и очень образован. О лучшем муже я не могла и мечтать. Может быть, я даже любила его за блестящую эрудицию, ум, и, конечно же, его деньги. Это был мой шанс. С переездом в его дом Франчески всё изменилось. Я видела, как теплели его глаза, когда он смотрел на неё. Весь его мир был теперь сосредоточен только на ней одной. Он порвал нашу помолвку в прошлом году и, как только Франческе исполнится восемнадцать, он собирается на ней жениться. Говорят, что он сделал её своей любовницей, как только она вошла в его дом. Этот несмышленый ребёнок знал, что делает. Вскоре она станет одной из самых богатейших и уважаемых женщин Флоренции».

«Жаль», – вырвалось у меня.

«Жаль что?» – Лина удивлённо вскинула на меня глаза.

«Жаль её», – как бы машинально повторил я, думая о своём. Только сейчас мне стало ясно её поведение. Эта несчастная девочка должна была стать женой человека, который мог быть её отцом. На меня как будто дохнуло тайнами средневековья. Теперь, как никогда ранее, мне хотелось поговорить с Франческой. Она уже не казалась мне такой недосягаемой – ведь я знал её тайну.

«Отношения мои с Линой после этого разговора стали другими. В ней появилось больше требовательности, нетерпения, страсти. Она боялась потерять меня, и я это понимал, и пугался её порывов».

Он запнулся, видимо, испугавшись перехода на более интимные стороны их отношений. В коридоре стало прохладно. Я зябко поёжилась и зевнула.

«Хотите, продолжим завтра?» Он повернул ко мне лицо. При тусклом свечении коридорной лампочки я увидела его подёрнутое болью лицо. Я не могла, просто не имела права его сейчас прервать. Ему надо было говорить, выплеснуть боль, вспоминать и, наверно, принять какое-то решение.

«Продолжайте», – сказала я убедительно и, опершись о вагонное окно, приготовилась слушать.

«Впрочем, осталось немного. Вскоре после нашего разговора с Линой, я намеренно задержался в классе, работая над эскизом модели, когда вдруг почувствовал, что кто-то тихо стоит за моей спиной. Я скорее почувствовал, чем догадался, что это Франческа. Боясь её вспугнуть, не поворачиваясь, я спросил:

«Что, не получается?»

«Нет», – услышал я за спиной, – «не то, что не получается, а получается, но не то, что хочется, словно не я вожу кистью, а кто-то вместо меня. Не могу понять, почему. Наверно, я совсем не художник и никогда им не буду. А это для меня такая трагедия, такое несчастье».

Я повернулся. Её милое и почему-то показавшееся мне очень близким лицо, было в слезах. Неожиданно для себя я приложил свою руку к её щеке, как делала мама, когда я был маленький и нуждался в помощи. Франческа застыла от неожиданности, глаза её раскрылись широко и удивленно.

«Пойдем ко мне, Франческа», – прошептал я, поддавшись, как и она, нахлынувшему чувству, – «ведь тебе хочется говорить, не правда ли?»

Она молча, послушно сложила в папку свои работы и, стараясь чуть-чуть отставать, словно боясь, что нас увидят вместе, пошла за мной.

Кажется, что я никогда в жизни не был более счастливым. Мои родители разошлись, когда мне было двенадцать лет. Я рос очень замкнутым и одиноким ребенком. Много читал и рисовал, жил в своем далёком мире, и был очень нелюдим. Понимание одиночества роднило нас с Франческой. Мы чувствовали друг друга так, будто всю жизнь провели вместе. Я предугадывал каждую её мысль, она – мою. А как понимала она мою живопись! Читала по краскам и рисункам мои настроения, мою душу.

Так длилось почти месяц. Франческа приходила ко мне после занятий почти каждый день, бледная, загадочная, молчаливая. Мы пили чай с бутербродами, говорили о живописи, о её матери, разбирали мои и её работы. Её творчество меня потрясло. Она была на редкость одарённая девочка, тонкая и чуткая к краскам, со своим странным и диким видением мира. Буйство палитры на полотне, словно неугомонность, внутреннее беспокойство, глубокая, неразрешённая страсть выплёскивались на её полотна. Она много рассказывала о себе, о своём детстве, о матери, которая была глубоко несчастна. Но стоило мне только упомянуть её опекуна, как лицо её становилось злым, и слёзы текли и текли по щекам, пока я не обещал никогда больше не задавать ей о нём вопросов, пока она сама не захочет об этом говорить.

Только раз, всего один раз, сказал я ей, как дорога она мне, и как нужна. Франческа опустила голову, долго сидела, задумавшись, а когда снова подняла на меня глаза, я увидел, что лицо её озарено каким-то внутренним светом.

«Люблю тебя. На всю жизнь. Ты у меня один. Я верю тебе, ведь мы теперь, как один человек – ты и я».

Я застыл, боясь вспугнуть, рассеять этот свет и свое неожиданное счастье. Потом всё кончилось. Банально и мерзко.

Лина пришла ко мне объясняться. Я был один, ожидая Франческу. Дело в том, что я ещё не сказал ей о Лине, не зная, как это сделать, боялся обидеть её, ведь Лина была подругой её матери. Лина вошла, словно в комнату ворвался ветер, холодный и резкий. Она плакала, винила во всем Франческу. Мы не видели, когда Франческа вошла в комнату. Она появилась неожиданно, как всегда, бледная и отчужденная, и так же неожиданно исчезла.

Я ничего не мог ей объяснить – она больше не приходила на занятия и все мои попытки увидеть её были тщетны. А через неделю позвонила Лина и сообщила, что Франческа стала женой своего опекуна. Так кончился мой покой. Я уехал из Италии на родину в Германию, продолжая заниматься живописью и неустанно, каждую минуту своей жизни вспоминая о ней. Вы понимаете, что я погубил не только её жизнь, но и свою. Я мог её спасти, а вместо этого толкнул её ещё глубже в пропасть. Она мне поверила, а я её предал. Я ещё пытался ей писать, звонить, несколько раз приезжал во Флоренцию, но всё напрасно, как вдруг вчера случай неожиданно свёл нас опять». Голос его понизился почти до хрипа, и он замолчал.

Поезд, замедляя скорость, приближался к какой-то станции. Он заговорил снова. Голос его теперь казался громче, а вид – отрешённее. Он, как человек, потерявший над собой контроль, разговаривал сам с собой.

«Я увидел её на вокзале, она стояла впереди меня в очереди за билетом. Так мы оказались в одном вагоне. Она даже не подала вида, что знает меня. Как бы я хотел иметь её самообладание! Я еду сейчас во Флоренцию навестить свою дочь. Вы удивлены? Я забыл сказать, что я недавно получил письмо от Лины. Сразу после нашей размолвки она уехала в Париж, где родилась наша дочь. Девочке уже шестнадцать лет, а я никогда не видел её и даже не знал о её существовании. Лина написала мне в письме, что девочка имеет удивительные способности к рисованию и занимается у лучших флорентийских живописцев».

Он вдруг в упор посмотрел на меня. «Скажите, что мне делать? Ведь Лина будет встречать меня с дочерью на вокзале».

Что я могла ему ответить? Оставалась одна ночь, одна единственная ночь, чтобы сделать выбор между любимой женщиной и дочерью, которую он никогда не видел. Я думала о том, что в выборе правильного решения мы полагаемся или на наши расчёты, или на интуицию – на порыв души, или на логику мысли. Я всегда полагалась на свой внутренний голос, на импульс, и никогда не проигрывала, но, если я начинала взвешивать ситуацию и внимательно её продумывать, то тогда теряла или просчитывалась.

«Положитесь на судьбу», – сказала я нарочито сухо, чтобы не выдать ту интуитивную эмоцию, которая охватила меня, и, пожелав ему спокойной ночи, открыла дверь в купе.

В купе было темно, там, видно, уже спали. Вскоре уснула и я, да видимо так крепко, что не слышала, когда вернулся Густав, и не знала, если произошло что-либо в купе за эту ночь. Меня разбудила Франческа. Она была такая же, как и вчера, неулыбчивая и отрешённая, только платье на ней, вместо черного, было ярко кровавого цвета. Мы подъезжали к Флоренции. Я наскоро собралась, пока отсутствовали мужчины.

Густав вошел в купе бледный.

«Видно, не спал всю ночь», – подумала я про себя.

Но он не видел меня и смотрел на Франческу взглядом человека, решившего проститься с жизнью. Ресницы её дрогнули, и, не обращая на меня внимания, она протянула ему, как бы в знак примирения, руку, обёрнутую в красную, кровавую материю. Я не знала, сколько времени стояли они так, безмолвно обнявшись взглядами. Лицо её светилось внутренним, потусторонним светом. Но неожиданно для всех скрипнула дверь, и в купе тихо, словно мышь, проскользнул старик. Его жёлтый взгляд с удивлением впился во Франческу, но каким-то невидимым движением мне удалось загородить от него Франческу и Густава. Я быстро заговорила с ним о надвигающимся дожде и плохой погоде этим летом в Италии. Он не слушал меня, пытаясь взглядом отодвинуть меня в сторону, словно я была ширма, которая скрывала или загораживала от него какую-то тайну.

Поезд остановился внезапно. Началась вокзальная суета, давка – все торопились выйти первыми, искали в окне встречающих. Старик поднял ручной багаж и, как бы случайно, подтолкнул Густава к выходу. Он выходил первым, за ним шла я, потом старик, а за ним, загадочно и ясно улыбающаяся, Франческа. Мне показалось, что за эти несколько минут молодые люди решили свою судьбу.

На перроне было немного встречающих, и потому я сразу увидела метнувшуюся к Густаву красивую статную женщину и тоненькую загорелую девушку. Они обе обхватили его, опоясали руками, словно обручем. А он, растерянный, раздавленный, рвался из него, из этого кольца обещающего счастья, к другой, к той, которую только что заново нашёл через много лет ожиданий, страданий, поисков. Я застыла, как вкопанная. Пассажиры уже вышли из вагонов, перрон стал пустеть. Я обернулась. Поезд отходил от перрона, набирая скорость. Он казался зловещей тёмной лентой на фоне чёрного, потухшего перед дождём неба. В какое-то мгновение я увидела бледное лицо Франчески, а потом, будто порыв ветра оторвал её от земли, и красное пламя её платья вспыхнуло и исчезло под колесами уплывающего в туннель поезда.

 

Бегство

                          

«Pani rozumie po Rosyjsku?» – услышала она совсем рядом низкий мужской голос.

Ветер дул с палубы в океан, унося с собой рассыпавшиеся польские слова. Она повернула голову – и почти уткнулась лицом в чью-то белую свеженакрахмаленную рубашку.

«Pani rozumie po Rosyjsku?» – теперь голос звучал нетерпеливо.

Она подняла голову. Возле неё стоял тот самый русский, который спорил утром с горничной так громко, что его исковерканные итальянские слова доносились до соседней каюты. Она кивнула холодно, не отвечая. Он, как бы не замечая её нежелания продолжать разговор, удобно поместил своё огромное тело рядом с ней, тяжело опираясь на перила.

«Я слышал, как Вы разговаривали с мужем по-польски. Из Вашего разговора я уловил, что Вы тоже, как и я, направляетесь в Бразилию. Чёртовы времена! Проклятая война! Всех разбрасывает по свету, так, что уже забываешь и кто ты, и где ты, и зачем живешь. Люди без настоящего и будущего. Прошлое, как в тумане. А у Вас есть прошлое?» Он повернулся к ней лицом и посмотрел в глаза.

От этого прямого напряженного взгляда ей стало страшно, внутри что-то оборвалось. Вспомнились давние стихи мужа:

 

Помню дорогу из вязкости лунной.

Осень по ней одиноко брела.

Отблеск холодный и свет полоумный

Звали с собою меня в никуда.

 

Плавилось лето на крыше печально.

Мёдом стекая, как липкий досуг.

Было понятно ещё изначально:

Мир – это прошлого замкнутый круг...

 

Ей вдруг почудилось, что это уже было с ней раньше – и он, и эта палуба, и пронизывающий до костей океанский ветер, уносящий её и её прошлое к чужим берегам, в неизвестность, и этот взгляд, холодный и любопытный, скользящий вдоль её тела, от лица на грудь, в вырез лёгкой шёлковой блузы. Он ждал ответа. Было ли у неё прошлое? Как расскажешь ему о том, что пережила она за последние годы? Потери, страх, бегство, ненависть, всеохватывающую ненависть ко всему и ко всем, даже к мужу, единственному оставшемуся в живых близкому человеку. Но, может быть, именно потому, что выжил он, а не сын, сильная любовь к нему переросла в такую же сильную неприязнь. Она ушла в свои мысли, забыв о вопросе. Он понял, что задел за больное, и молча ждал. Теперь она смотрела на него в упор, и, не стесняясь, разглядывала его. Был он высокий, полный. Тёмных волнистых волос едва коснулась первая седина. Небольшая, аккуратно подстриженная борода обрамляла холёное, красивое лицо. Сильные руки крепко держали перекладину палубы. Был он красив той мужской красотой русского барина, что так привлекает женщин. Но глаза! Зелёные, застывшие, неприятно-холодные, совсем не сочетавшиеся с его ласковой улыбкой и мягкой манерой вести разговор.

«Вы меня простите», – сказала она на ломаном русском языке довольно резко, – «но я не расположена разговаривать с незнакомцем о своем прошлом. Простите». И повернувшись, направилась прочь.

Он не двинулся с места, только удивленно вскинул брови, и нехорошая улыбка скривила его красивое лицо.

К вечеру ветер затих, океан успокоился. Солнце медленно остывало, и красный гаснущий шар нехотя погружался в серебряную гладь океана. Поверхность воды, подсвечиваемая угасающим солнцем, лоснилась и переливалась, как стальной шар. От этого блеска рябило в глазах, и кружилась голова. Барбара задумчиво смотрела на воду и повторяла давно забытые строки мужа:

 

Я сплю и не сплю. Я парю над скалой

На грани времён и на грани бессмертья.

Но рвётся душа в неизвестность порой,

Где в строчках стихов затерялись столетья,

 

Где рифмы сплетают ажурную сеть,

Где птицы давно щебетать перестали,

И с ангелом белым сражается смерть.

И море застыло, как будто из стали.

 

* * *

 

Был второй день их путешествия. Збигнев не выходил из каюты. Морская болезнь донимала его. Его знобило, тошнило, кружилась голова. И о каждом неприятном симптоме он докладывал Барбаре, ища её сочувствия или жалости, но не находя ни того, ни другого, отворачивался к стенке и вскоре засыпал сном здорового человека. К ужину он не пошёл, и она отметила, что в душе радуется неожиданной свободе.

После ужина толпа пассажиров высыпала на палубу. Шум вечерней воды, редкие всплески набегавших волн сливались с гулом голосов. Люди знакомились, обменивались новостями последних сводок, любовались вросшей в небо луной, щедро расточавшей густой свет, падавший жёлтыми пятнами на палубу. Вот в таком странном лунном освещении заметила Барбара своего нового знакомого. Он стоял один, всё так же крепко впившись руками в перила палубы. Лица его она не видела, но во всей его одиноко стоявшей в лунном свете фигуре было что-то мистическое, притягивающее и отталкивающее. Она хотела проскользнуть мимо, но он резко обернулся, будто ждал её, и в упор посмотрел ей в глаза прямым, холодным взглядом. Она остановилась в той же полосе лунного света, который будто связывал их одной таинственной нитью.

  «Я Вас ждал. Вы так и не ответили на мой утренний вопрос, а я не представился. Меня зовут Фёдор Николаевич или просто Фёдор. Родом я из России, с Волги. Вот уже больше десяти лет скитаюсь по свету. Теперь бегу, как и Вы, из Италии, с которой расстался так же тяжело, как расстаются с любимой женщиной. А Вас как зовут?» И протянул руку.

Он дольше положенного держал её маленькую ладонь в своей крепкой руке и так же опять разглядывал её уверенным скользящим взглядом. Она уже не чувствовала страха, и этот открытый и уверенный взгляд её только немного растревожил. Она облокотилась рядом с ним на перила.

«Меня зовут Барбара. Рада познакомиться». И замолчала, давая ему возможность закончить осмотр.

Она знала, что красотой никогда не отличалась, той красотой, что так захватывает мужчину с первого взгляда, но было в ней столько мягкости, женственности, что, поговорив с ней минуту, хотелось остаться рядом, пригреться, как у расточающей тепло печки.

«В Вас есть что-то притягивающее. Я не могу отвести от Вас взгляда. У Вас такая гладкая белая кожа». И опять прямо и вызывающе посмотрел на неё.

Это была уже наглость. Она знала, что должна повернуться и уйти, но опасность начатой им игры стала её забавлять.

«Что ещё нравится Вам во мне?» – спросила она громко, переходя на итальянский, так, что проходящая мимо пара удивленно на неё обернулась.

Неожиданно сильная океанская волна ударилась о борт, и брызги холодной воды обдали их с ног до головы. Оба отпрянули и столкнулись. Она рассмеялась и стала вытирать лицо платком. Он последовал её примеру, а потом вдруг снял тёплый шарф, обвивавший его шею, и бережно накинул ей на плечи. Оба почувствовали себя свободнее, и разговор полился легко и непринужденно. Так они познакомились.

 

* * *

 

Збигнев продолжал оставаться в каюте, чувствуя её неприязнь, её нежелание быть с ним. Он остро переживал смерть единственного сына, гибель родителей и её незаслуженное отчуждение. Относился он к тому редкому типу утончённых мужчин, которые чувствуют и переживают случившиеся неприятности слишком нервно, слишком обостренно. Барбара была для него теперь всем, ради чего он жил – его матерью, женой, музой.

Там, в Польше, перед войной, он становился известным поэтом, но вместе с потоком горя, смертей, болезней, разлук уходила в забытьё его слава. Ненужность своего творческого труда он воспринимал тяжело. Писать всё равно продолжал, по ночам – лихорадочно, нервно, самозабвенно отдаваясь слову, чувству, бумаге. Её белизна тянула его к себе, будто видел он на ней очертания любимой женщины. И тогда, рассерженный, неудовлетворенный, неистово наносил на бумагу поток слов, выливавшийся подсознательно из каждой клетки его неуспокоенной души.

 

Ещё со скрипом движется в замке

мой ключ, не отмыкающий печали,

а я уже опять стремлюсь к тебе,

как в первый раз, как птица на причале.

 

Возьми с собой ты губ моих тепло,

ликёра терпкость и ладоней влагу.

И я пишу, и льётся на бумагу

Синь глаз твоих сквозь тонкое стекло.

 

А утром, читая написанное Барбаре, видел по её молчаливому лицу, насколько удалось ему ночное писание. Она никогда не критиковала его стихи, но по аккуратно обронённым словам, он знал, как тонко чувствует она его поэзию. Всё сказанное ей, в ней увиденное, каждый штрих её жизни наносил он на бумагу, превращал в слова, образы, размышления. Он проживал её жизнь, следил за каждым её шагом. Болезненно переживал он её начавшееся отчуждение, равнодушие, он ещё больше уходил в своё горе, терзая её мелочностью, капризами, непониманием. Она и творчество были для него равнозначны, и с её уходом уходило вдохновение. Не хотелось двигаться, вставать, одеваться. Морская болезнь была предлогом запереться, уйти в себя, ни о чём не думая, ничего не желая, кроме одного – вернуть Барбару. Он томился скукою, мучил её и себя, повторяя про себя строчки последних стихов:

 

В ночном затишье звукам время спать,

Уснули рифмы, ритмы и штрихи.

Но пишутся мучительно стихи

Смычком скрипичным в тонкую тетрадь.

 

«Почему вдруг мир вокруг нас стал распадаться на мелкие раздробленные кусочки? Я пытаюсь соединить их вместе, склеить, а они всё равно рассыпаются у меня в руках, как строчки, в которые я хочу уложить слова, а они скользят, дробятся на пустые, ничего не значащие звуки, выливаясь потоком болезненных эмоций». Он низко наклонил голову и медленно, не глядя на Барбару, прочитал строчки из только что написанного стихотворения:

 

Океанской волны – то прилив, то отлив.

Я вернусь к тебе солью морскою под плачущим небом,

И забуду, что был, буду думать, что не был

Поцелуй твоих губ на ладонях моих.

 

И, роняя улыбки на пыльные прутья камина,

Я ловлю светлячков тонкой кистью лучей.

И летит в никуда, в дом чужой и ничей,

Жизнь моя, так бесследно прошедшая мимо.

 

Он поднял голову и устало взглянул на Барбару: «Я ещё чего-то жду, наверное, чуда, что всё будет снова, как прежде». На мгновение она заметила в его глазах мимолетную искру давно ушедшей надежды.

Он встал, притянул её к себе. Его дыхание тяжело падало на её плечи. Ей хотелось сбросить его руки, бежать. Он закрыл глаза и, как во сне, стал читать:

 

Полёт, опалённый беззвучным стенаньем.

Шагами измерены все перепутья.

Слова на скрещенье – присяжные, судьи.

И падают звёзды, теряя сознанье,

На лживые судьбы.

 

Устали от бегства до точки бездушья.

Спускаемся ниже – от солнца – в отчаянье.

Излучины счастья – неверно случайны.

И ночь задыхается в вечном удушье,

Как вечная тайна.

 

Он читал эти стихи, как молитву, как заклинание, выплескивая всё своё безнадёжье, словно умоляя её вспомнить их короткие моменты счастья. Она чувствовала, понимала, что он хотел сказать, но в то же самое время злилась на него за его эгоизм, за его погружённость в себя, за любование собственным горем и неумение понять её. Она устала от него, от его тонкости, чувствительности, душевной и физической неподвижности. Она боялась поддаться его состоянию, потерять желание жить, двигаться, идти вперед, надеяться. От Федора Николаевича веяло подчиняющей, разрушительной силой. Когда он стоял рядом с ней, ей казалось, что он и океанский порыв ветра – это одно целое. Её качало, сбивало с ног, знобило, а Федор Николаевич стоял твёрдо, вросший  в палубу, будто ветер обтекал его. Он был сильнее ветра, сильнее её, сильнее всех на свете. Он внушал ей страх, и в тоже время необузданное желание быть рядом, совсем близко. Подчас она ловила себя на мысли, что ей хочется почувствовать его руки на своих плечах, его губы на своих губах. Но он только смотрел на нее долгим, открытым взглядом и оставался в стороне, разжигая её желание, её любопытство. Он расспрашивал её обо всем: о муже, о прошлом, о ней самой, как бы изучая её всю до каждой мелочи, до каждого изгиба души.

«Мой муж был известным поэтом», – говорила Барбара, словно эта пустая фраза могла придать Збигневу значимость в её собственных глазах. А получалось нелепо, ненужно, и Федор Николаевич, словно понимая её состояние, переводил разговор на неё, на её прошлое, её интересы. И она, поддаваясь его требованиям, рассказывала. Ей хотелось выговориться, выплеснуть из себя всю накопившуюся боль, усталость, неудовлетворённость. Федор Николаевич умел слушать не прерывая, заинтересованно, с любопытством человека, жадного до чужой жизни, словно изучая соперника, прежде чем нанести свой последний, разрушительный удар.

 

* * *

 

Был последний день их знакомства – ещё один день внутренней борьбы, напряжённой накалённости, балансирования между «да» и «нет», его игры, холодной и расчётливой. Оба чувствовали, что устали, что подходят к развязке. Она нервничала, теряла ход мыслей. Хотелось забыться, отдаться чувству, плыть по течению в неизвестность, в тёмную неведомую океанскую ночь из душного дня, где липкая, как загустевший мёд, жара прилипала к телу, вместе с океанской влагой сползала горячими каплями, томила, расслабляла, словно не солнце, а он впивался в неё горячими губами, касался обжигающими лучами ладоней.

Они сидели в шезлонгах на палубе. Она закрыла глаза, чтобы собраться с мыслями, уйти от этого состояния оцепенелости, тревожной расслабленности, лености, перестать чувствовать его присутствие, не видеть его жаждущего взгляда. И опять вспомнились стихи Збигнева:

 

Жара страдала за окном, стекая потом вдоль по крыше.

На ветвях жалобно играл свою мелодию Всевышний.

Печаль темнела в облаках, ей тихо вторила тревога.

И кто-то в тишине молил опять прощения у Бога.

 

Так завершался жаркий день на грани приходящей ночи.

Пел грустно где-то соловей, конец вселенной напророчив.

Клубилась жизнь в бокале сна, с бессонницей в горячем споре.

В лиловом будущем тонул безумный ангел в Мёртвом море...

 

Так тяжело и сладостно горько ей ещё никогда не было. Ей мучительно хотелось протянуть руку, дотронуться до лица Федора, бороды, губ. Как сквозь дрёму слышала она его ласковый, теплый голос, тонущий в океанской волне, как бы зовущий её за собой погрузиться в глубину океана.

«Посмотрите на воду, Барбара. Вы видите этих двух белых птиц. Они тоже томятся, как и мы с Вами. Чему Вы противитесь? Мгновению счастья? Как редки эти моменты в нашей кочующей несчастной жизни. Вы сводите меня с ума. Поддайтесь чувству, не сопротивляйтесь себе, своему желанию. Я вижу, как Вы несчастны, как не удовлетворены жизнью. Я вижу, как боретесь Вы со своею страстью, и не понимаю, зачем». Он взял её руку и нежно поднес к губам.

Она открыла глаза. Две белые большие птицы кружились над палубой в любовной игре, то взлетая высоко в небо, то опускаясь на воду, приближаясь и отдаляясь от парохода, пока не скрылись из виду.

«В любви всегда побеждает страсть» – продолжал свои мысли Фёдор Николаевич. «Женщине нельзя давать право выбора. Её надо добиваться, за неё надо бороться, расправить над нею свои сильные крылья, покрыть теплом, нежностью. И она подчинится».

Он вдруг запнулся, увидев её испуганный взгляд, понял, что зашёл в своих рассуждениях слишком далеко. Нежно дотронулся до её ладони, провёл рукой выше локтя, до плеча, остановился, и резко наклонившись, дотянулся губами до её губ. Она вся напряглась, оттолкнула его. Он выпрямился и отвернулся. Голос его звучал глухо:

«Мы все измучены, устали от бегства в никуда, от войны, от самих себя. Вся наша жизнь состоит теперь из острых углов, впивающихся в тело, терзающих своей остротой. Хочется округлости, простоты, плавности. Таких моментов любви, желания отдать себя, раствориться в небытие, забыться, так мало в нашей кочующей жизни. Берите данное Вам, Барбара, не противьтесь желанию, забудьте обо всём – о прошлом, о будущем, о настоящем. Помните, как у Тургенева: «Завтра я буду счастлив. Но у счастья нет прошлого и нет будущего. Есть настоящее, и то не час, а мгновение».

Он опять нагнулся к её лицу, поцеловал глаза, покрыл плечи легкими, сладкими поцелуями. Она уже ни о чём не думала, ничего не слышала. Она растворилась в теплоте солнечных лучей, горячности его рук, терпкости его поцелуев. Небо, вода, палуба – все плыло перед глазами назад, в прошлое и только прошлое. Она знала, что не будет будущего, есть лишь мгновение на грани жизни и смерти.

К вечеру заштормило, и жара спала. Океан тяжело дышал, выплескивая на палубу остатки рассыпающихся волн. Ветер кружил вокруг парохода, будто стараясь накренить его, сбить с намеченного пути. Прохладный, солёный запах океана принёс облегчение. Барбара почувствовала себя свободнее. Мысли прояснились, словно спала лихорадка.

 

* * *

 

Збигнев лежал на кровати, наблюдая, как Барбара тщательно собирается к ужину. Утром, выйдя за ней на палубу, он увидел её рядом с незнакомым мужчиной и жгучее чувство ревности, обиды и боли охватило его. Но ещё сильнее было чувство задетого самолюбия, нежелания быть униженным в её глазах. Она его больше не звала, и он опять оставался один, погружаясь в мир своей поэзии.

                                  

Одиночество одиноко расползается в воздухе липком.

Дождь сползает по крыше ленивой струёй.

В этом зыбком покое такой непокой.

И такая тоска выползает улиткой.

 

Збигнев смотрел на жену в упор, злясь, что она не обращает на него никакого внимания, погружённая в свои мысли. Она достала из чемодана свой лучший наряд – белое платье из тяжёлого шёлка, с большим вырезом, плотно облегающее её стройную фигуру. Это платье ей подарила мама перед самой войной, на день её рождения, и с тех пор Барбара его никогда не надевала. В нём она чувствовала себя совсем молодой.

Збигнев приподнялся на локте: «Барбара!» – тихо позвал он.

Она медленно повернулась, с трудом переходя из прошлого в настоящее, и её лицо покрылось краской. Она совсем забыла о нём, о его присутствии, о его существовании.

«Барбара, не ходи, останься со мной. Мне так тоскливо, так не хватает тебя. Я вижу, как ты ускользаешь, уходишь от меня, и не знаю, как, не умею тебя удержать. Я совсем перестал тебя понимать. Ты ненавидишь меня, винишь. Я слишком слаб для тебя. Я плыву по течению, а ты против. Мы оба падаем в пропасть, и, цепляясь друг за друга, ещё глубже тянем друг друга вниз. Но если я отпущу тебя, ты погибнешь. Я один знаю и понимаю тебя. Я один для тебя в этом огромном, чужом мире. Не уходи».

Он грустно смотрел на неё, и в глазах у него было столько боли, что на одну минуту Барбара поколебалась, но только на одну минуту. Она не могла оставаться с ним наедине, опять выслушивать его жалобы, уверения в любви. Она устала, ей было тесно в каюте, её тянуло на палубу, к океану. Он, как и Федор, будоражил, обжигал то теплом, то холодом, выводил из состояния равновесия и тянул, тянул в самую глубину. Она села рядом с мужем на кровати, взяла его за руку:

«Я хочу побыть на палубе, дай мне свободу, Збигнев, дай мне дышать. Я задыхаюсь в этой каюте, с тобой. Живи своей жизнью, не проживай мою, оставь меня!» И резко встав, вышла из каюты, плотно закрыв за собой дверь. Она не видела, как Збигнев вышел вслед и медленно поднялся за ней на палубу.

 

* * *

 

Фёдор Николаевич ждал её на прежнем месте. Белые брюки и белая рубашка оттеняли его тёмный загар и чёрные вьющиеся волосы. Они стояли на палубе, крепко взявшись за руки, как две белые птицы, готовые к отчаянному полёту в неизбежное.

Збигнева охватило странное предчувствие конца. Барбара от него ушла, её уже не было рядом, и спасти её и себя он уже не мог. Она плыла от него, как всегда, против течения, навстречу неизвестности, гибели.

Шатаясь, он с трудом вернулся в каюту и стал лихорадочно писать. Строки плыли перед глазами, расползаясь на бумаге и вновь соединяясь в неясные образы Барбары, погибшего сына, горящей Варшавы, охваченного пламенем родного дома, руин, под которыми погибла жизнь, любовь, творчество.

 

Холодно небу под тонким ночным одеялом.

Стонет тоска, и печалится в клетке скворец.

В вазе холодной стеклянные розы завяли.

Старый цыган нагадал, напророчил конец.

 

Кажется, будто бы мир вдруг застыл в ожиданьи.

Реки замёрзли, и в сталь превратилась вода.

Тайнопись памяти, с прошлым навеки прощанье,

Вспышка сознанья – последний полёт в никуда...

 

Закончив писать, он обвёл глазами каюту, как бы стараясь вспомнить, где он и зачем. В расширенных глазах было безумие, боль, отчаяние. Будто раненая птица, метался он в клетке каюты, словно ища выхода из неё, освобождения, но были подбиты крылья и заблокированы все выходы в жизнь. Он нагнулся над чемоданом, долго рылся в его содержимом, и, наконец, разогнувшись, достал из него тщательно спрятанный от Барбары пистолет. Страх, словно струя липкой утренней влаги, струился по телу. Оно покрылось горячей испариной. Збигнев нервно зажал в руке пистолет, посмотрел вокруг расширенными, ничего не видящими глазами, и нажал на курок.

 

* * *

 

Ужин проходил оживлённо. Фёдор Николаевич рассказывал о своём детстве в России, упоминал какие-то связи, много пил, шутил и громко, раскатисто смеялся, заражая Барбару своим весельем. Ей было хорошо и бездумно.

«Там в России», – рассказывал он, – «у меня было всё, о чём можно мечтать – деньги, красивые женщины, хорошее общество».

На какую-то минуту в голове у Барбары промелькнула мысль о его бездуховности, пустоте, но сочность его голоса, обаяние его широкой улыбки, свет его больших мягких глаз, проникающих в каждую клетку её тела, влекли её до головокружения, до полного опьянения. Она погружалась в истому вечера, забыв вдруг обо всём. Ей казалось, что так легко счастлива она ещё никогда не была. В его речах, взглядах, касаниях была сладость безумного наслаждения, легкость паутинной сетки, опутывающей её мелкими стёжками всё крепче, всё сильнее, всё настойчивее. Время летело вперед, приближаясь к развязке, к концу, а ей казалось, что с этого момента только начинается жизнь её и Фёдора, их совместное путешествие в завтра. Она не думала больше о Збигневе, о горе, о войне. Она отдавалась моменту, наслаждалась мгновением, о котором мечтала, как о вечности, вечности её и Фёдора...

Пароход качало от сильного ветра и разбушевавшейся грозы. Стало свежо и зябко. Нежно обняв её за плечи, Федор Николаевич уводил Барбару к себе в каюту, не спрашивая её согласия, словно этот вечер был уже давно предначертан судьбой, решён.

Было далеко за полночь. Она лежала в его каюте, сжавшись в комок, нервно обхватив руками колени. Глаза бессмысленно смотрели перед собой, разглядывая яркий лоскуточек обоев, высвеченный лунным светом через узкое пространство иллюминатора. Она не знала, сколько времени они провели вместе. Было холодно. Как сквозь сон слышала она его голос:

«Любовь это что-то вялое, размокшее, неопределенно-растянутое. Её я не признаю. Для меня существует только страсть, одноминутная, всепоглощающая, та, что испепеляет, истощает, сжигает все, что накопилось внутри – злость, ненависть, боль. Знаете такое выражение – «испепеляющая страсть»? Но Барбара уже не слушала его. Ей было гадко, противно, именно от того, что она больше ничего не чувствовала, лёжа рядом с этим чужим холодным человеком, от того, что было пусто внутри. Не было вчерашней боли, сегодняшней любви. Ушло мгновение. Их больше ничего не связывало, ни его, заблудившегося в пустоте своего существования, ни её, погибающей от неумения жить в этом непонятном, жестоком мире. Океан пел свою монотонную, убаюкивающую песню о чьей-то погибшей жизни. Луна, то появлялась в иллюминаторе, то пряталась за облаками, словно страшась, как и она, окончания ночи и наступающего рассвета. Приближались к концу последние часы бегства.

 

 

Иллюстрации Елены Краснощёковой