Елена Добровенская

Елена Добровенская

Все стихи Елены Добровенской

Алкаш

 

Ботинок чёрный, ботинок серый...

Бредущий в рощу седой алкаш.

А как он пахнет! Воняет серой!

Берёт берёзу на абордаж.

 

Ломает руки кривой берёзе,

И бьёт берёзу под белый дых,

И кровью харкает. Сколько прозы,

Презренной прозы ложится в стих.

 

Старик не плачет и не смеётся.

Сломал берёзу и смотрит вдаль.

А в небе выцветшем светит солнце,

Как на рубахе его медаль.

 

Бомба

 

Пёс с улыбкою бульдожьей

Тихо писает в кусты.

Кто там шепчет: «Боже! Боже!

Для чего оставил ты,

 

Для чего меня оставил?»

Свет выносят со двора...

Против жизни, против правил

Начинается игра.

 

Что там? Снова похоронка,

Или с неба голоса?

Во дворе одна воронка

Для хозяина и пса.

 

 

В январе

 

Янтарь бывает красным. И заря

Так высветила душу янтаря,

Что в январе, холодном, злом и сиром,

Мне показалось, что живу не зря.

Янтарь бывает храбрым, Ланцелот!

Он тёмно-жёлтый рыцарь, цветом в мёд.

И солнцем поднимается над миром

И над Землёй торжественно плывёт.

Янтарь бывает цепким, как река,

Когда она поймала облака,

В ней облако – как мушка в янтаре,

Которая застыла на века.

Янтарь бывает белым, цветом в соль,

Ещё бывает серым, будто боль.

Я чувствую движение стиха,

И это – пропуск мой и мой пароль

Туда, где в косу я вплету зарю,

И каждому воздам – по янтарю!

 

Ветреный день

 

Человетер с ветерьером тихо писали за сквером,

Хи-хи-хи, да ха-ха-ха, а это были облака!

И грозила им старушка выразительной клюкой,

И дождю кричала в ушко: «Ишь ты, ветреный какой!»

 


Поэтическая викторина

Гердт читает Пастернака

 

Гомер просторен, как Россия. Хабаровск спит, и спит Итака.

Здесь зайцы и дожди – косые. А Гердт читает Пастернака.

 

Спят стулья, стол, сиянье солнца. И деться некуда от мрака.

Но вдруг – в тебе дитя смеётся, ведь Гердт читает Пастернака.

 

Гекзаметр ярок, как рябина. Гомер – он тоже вроде знака.

Твой взгляд смягчился ястребиный, ведь Гердт читает Пастернака.

 

Тугим ветрам необходима свобода светлая. Однако,

Есть список кораблей, любимый, и Гердт читает Пастернака.

 

Греция

 

В слепящей Греции нам солнце помешало

По-детски плакать, и земного шара

Бочок похлопав, море похвалив,

Войдя в залив и глядя на отары,

На облака овец, на берег старый

В бесстыдном ликовании олив,

Я думала, что быть нам обожжённым,

И не ходить по пляжу обнажённым,

И острый ум не обнаружить нам.

Залив Коринфский, мы с тобою – пара,

Всю наготу языческого дара

И нежность мы разделим пополам.

Пастух овец домой прогонит. Сине

Безоблачное небо. Так в пустыне,

Должно быть. Лишь позвякиванье сфер

Небесных. Сколько в Греции покоя!

Кто ж мы? Кто я? И что это такое?

Мне кажется, что всё – cadran solaire*.

___

* cadran solaire (франц.) – солнечные часы.

 

День поэзии

 

День поэзии полон неправильных слов,

Скулы слов расцарапаны, жжётся в груди.

Дует ветер, а может − дудит Крысолов,

Тот, что с дудкой идёт, как всегда впереди.

 

День поэзии полон носков и носок,

И солёной воды, той, что наискосок

По щеке побежала, ища океан,

И упала в тяжёлый гранёный стакан.

 

День поэзии полон чулков и чулок

И закрытых в чулане глухом беглых строк.

Гулок звук. Он поспел, и ему всё равно:

Не сорвут, упадёт спелой каплей на дно.

 

А в чулане бездонном − носки да чулки,

Да какие-то люди читают стихи.

И не деться, не спрятаться больше от строк,

От прохожих, чужих, от чулков и чулок…

 

Дождь в Хабаровском крае

 

У Марии-то в огороде сгнила судьба.

Дождь в Хабаровском крае. У нас – Макондо.

А Мария откинула мокрую прядь со лба,

Улыбнулась сырым небесам, что твоя Джоконда.

 

У Марии улыбка сошла с изумлённых уст,

У Марии улыбка на ветку села и там трепещет,

Засветился маленьким солнцем продрогший куст,

Засветились вокруг деревья, цветы и вещи.

 

А в деревне-то нашей все – голытьба.

Дождь стреляет громом напропалую.

У Марии-то в огороде сгнила судьба.

Что же делать Марии? Только – растить другую.

 

Дым

 

А мы все, ударенные под дых,

Чёрными руками обнимем дом.

Дым отечества. Дым, дым, дым.

Гром отечества. Гром, гром, гром.

 

Покатилась яблочком наливным,

Закатилось яблочко за закат.

Дым отечества. Дым, дым, дым,

Скоро будет парад, парад.

 

И висим на ниточках Ох да Ах

Перед небом ласковым и чужим.

Только хрустнет яблочко на зубах,

Только дым отечества, дым, дым, дым.

 

 

Дядя Миша

 

Дядя Миша, старый алкаш, замерзает насмерть,

Ледяную улыбку его по лестнице ангел тащит.

Как сказал однажды Мюнхгаузен (и Янковский,

Тот, что в фильме лез по лестнице прямо в небо):

«Улыбайтесь!» Радуйся, дядя Миша!

Вон какое небо тебе открылось!

Тяжела улыбка. Рабочий ангел

Тащит её, светлую, как причастье,

Смахивая пот. Завывает вьюга.

На земле, где снег – провожатый главный,

Тело в старой обморочной шинели

Заметает вьюга, а пёс бездомный

Кинулся по лестнице за улыбкой.

 

Жирафёнок

 

Ужасное время, ужасные вести,

у нас только песни,

У них только штрафы,

Но вдруг понимаешь,

Что в мире, хоть тресни,

Ещё продолжают рождаться жирафы.

 

Да здравствуют длинные шеи,

Глаза удивлённые,

Да здравствует шелест

Предутренних звёзд.

Да здравствуют пятна!

Сказать мне приятно:

Я просто балдею,

Какой замечательный хвост!

 

Звездолов

 

Весна-подросток, состоящая из углов,

Состарилась так внезапно и горячо...

А мой сосед по крыше – он звездолов,

И в небо ему отправиться нипочём.

 

Он ловит звёзды, не замечает СМИ,

В глазах его проступает, как влага, Бог.

А днём он сидит на паперти до семи,

Поскольку давно лишился и рук, и ног.

 

А мой сосед по крыше – он звездолов,

И скоро уйдёт на небо, в своё жильё.

А у меня не хватит ни слёз, ни слов,

Поскольку с собой он сердце возьмёт моё.

 

Как свет

 

Уйду легко от бед и от побед,

Превозмогая раннюю зевоту,

Счастливая, отправлюсь на работу,

Когда меня ты выключишь, как свет.

 

Да, знаю, не сейчас, скажи, когда?

Вот хорошо бы, если б было лето!

И чтобы от мерцающего света

Амурская светилась бы вода.

 

Не растворюсь в жужжанье лёгких пчёл,

Не стану ни травой и ни трамваем,

Смотри, смотри, какая я живая,

И как поёт насмешливый глагол!

 

Щегол и только! Отодвинув тьму,

Поёт о чём? О том, что смерти нет.

Когда меня ты выключишь, как свет,

Мне кажется, узнаю, почему!

 

Калина

 

Вчера это было. Калитка

Скрипела и пахла весной.

Цвела возле дома калина,

И голос её золотой

 

Звенел и звенел, и струился,

Как будто весенней порой

В ветвях её вдруг поселился

Большой колокольчиков рой.

 

И радостной этой картины

Забыть я никак не могу.

Горячее сердце калины

Мне снилось. Я спал на снегу.

 

Меня на земле не ищите.

Я, мама, убит наповал.

Я был без щита, беззащитен.

Я – маленький мальчик. Я спал.

 

Когда с колокольни-калины

Раздался грозовый набат,

Ты плакала, мама, о сыне.

Я – маленький мальчик, солдат.

 

Не стал я стрелять, только дверца

Открылась в небесную высь.

Калины горячее сердце

Стучит: «За меня помолись!»

 

Кафка

 

Говорила бабка: Жизь, она не сказка!

Засучи рукав-ка, засучи другой!

И скажи мне честно, кто такая Кафка?

Что же эта Кафка делает с тобой!

 

Ты не понимаешь, баба, ни бельмеса!

Кафка – это круто, Кафка – это он!

Дом перекрестила. Видно, всюду бесы,

Ну а этот Кафка – бесов почтальон!

 

Камера сырая. Следователь-шавка.

Вождь народов курит трубочку в Кремле.

Ни при чём здесь точно никакая Кафка,

Что такие беды ходят по земле.

 

Мужа расстреляли, он ведь был из лучших.

Как смогла ты выжить, как могла ты жить?

Утро наступило. Ярок солнца лучик,

А в моей планете бабушка лежит.

 

Голос твой охрипший и ворчливо-милый

Улетает в небо. Шарик голубой.

Сорняки исчезнут с бабкиной могилы.

Пусть читает Кафку кто-нибудь другой!

 

Кларнет

 

Говорил мой дедушка: «Миру − мир!»,

Прижимая кларнет, как частичку Бога.

Хорошо темперированный клавир.

Плохо темперированная эпоха.

 

В ней играл мой дедушка. Жил, посмев

Превратиться в музыку. Он любил солянку.

Он рассказывал, как крылатый лев

На спине катает венецианку,

 

Как безногий дяденька-инвалид

Вдруг исчез, сначала добыв победу,

И о том, как солнце внутри болит,

Подчиняясь старенькому кларнету.

 

 

Колокольня

 

Звон и гуд, и гул густой, лиловый,

Розовый, зелёный, золотой...

Я, как в детстве, снова стану новой,

Заберусь по лестнице крутой

 

Выше, выше! Вот так колокольня!

А ещё повыше не берусь.

Может быть, не будет больше больно,

Может быть, уйдут тоска и грусть?

 

И глотнув невиданной свободы,

Многоцветна, как колокола,

Буду петь так, чтоб до небосвода

И до мамы песенка дошла

 

Вон как небо видно с колокольни!

Разломилось солнце пополам.

Рада я: тебе уже не больно.

Ведь тебе не больно, правда, мам?

 

Котофей

 

Вот кот – Котофей,

он живёт без затей,

он ловит мышей, и отчаянно скуп на ласку.

Он кофий не пьёт, не любит детей,

в старом доме не слушает новостей,

а слушает на ночь Кафку

(а нет бы – сказку).

 

Хозяин кота вполне знаменит,

его глаз подбит,

и синяк трепещет, и светит подобно флагу.

Похмелится утром.

Сам себя удивит.

В старом зеркале кто-то другой стоит.

Ляжет. Встанет. Выпьет.

Возьмёт бумагу.

 

И такая музыка потечёт!

Что ему почёт?

Он забыл о том, что неделю пьёт,

Он забыл вертухаев, вышку.

Всё, нету страха!

И несёт ему кот –

Котофей от своих щедрот

полевую мышку, как фугу Баха.

 

Кто?

 

Бедный мой Басё, ты всегда босой,

Ты в любых стихах непременно бос,

Не японский бог твой, слегка косой,

А сквозь марлю дня проступает Босх.

 

Но, возможно, всё же глаза мне врут?

И, возможно, всё-таки это Бог?

Кто лягушкой прыгнул в твой старый пруд,

Родниковым всплеском отметив слог?

 

Кто стоит за буквами в феврале,

Брат мой, знаешь, как я тебя люблю?

Ничего, что холодно на земле,

Я, Басё, ботинки тебе куплю.

 

Ледоход

 

А весна уходила за горизонт

И стреляли грозы по городам,

Будто пьяный вдрызг старый гарнизон

Наугад из пушек по нам, по нам...

 

Мы боимся с детства дырявых шкур,

Мы так долго слушались наших мам.

На дыбы встающий попёр Амур,

И, прорвав преграду, упал к ногам.

 

Тот, кто знает древний Амур - поймёт,

Унесёт он − точно − ненужный хлам.

Ох, и грозен ты, наш амурский лёд!

И звучит негромкое: аз воздам!

 

Месяц май

 

Пионеры, планеры, пилотки.

Месяц май. Григорий выпил водки

И читает Бродского взахлёб.

И течёт черёмуховый запах,

И текут его друзья на запад,

И Григорий морщит скорбный лоб.

Он – столяр и, несомненно, плотник.

Месяц май. Жара. Григорий потный

И осталось молоко да хлеб,

А к нему ещё подходят двое,

Он их звал когда-то – до запоя,

И они пришли – Борис и Глеб.

Господи! Дай каждому по вере!

Не грусти, не плачь о пионере,

Но Григорий плачет, как дитя.

Горек хлеб и молоко прокисло,

Но берёт он и слова и числа,

И кидает в воздух их, шутя.

И кидает в воздух сумасбродство

И своё весёлое сиротство...

Отчего же был Григорий слеп?

Видящий, он плачет и смеётся,

В бороде его застряло солнце,

Рядышком стоят Борис и Глеб.

 

Минус тридцать

 

В крылья плавно перешли плавники.

У народа начался новый год.

Минус тридцать. Замерзают стихи.

Звёзды впаяны в нетающий лёд.

 

На работе батарее – кирдык.

Крылья мёрзнут, птицы падают вниз.

Не ворочается русский язык.

Минус тридцать на Земле, минус тридц...

 

Молчанье рыб

 

Мой пьяный друг, ну как тебя спасать?

Ну хочешь, парк наш будет будто сад?

За шагом шаг, сплошное спотыканье,

Тяжёлое неровное дыханье,

Да запах гари или коньяка,

И – ни-че-го не сходит с языка!

Ты – Гамлет, не начавший монолог,

Но даже в чёрных лужах есть он – Бог,

Да всуе говорить о нём неловко.

Смотри: летит к нам божия коровка.

Да, я тебе сестра, и у сестры б

Не спрашивать, зачем в молчанье рыб

Таится неразгаданное слово.

Смотри: идёт к нам божия корова!

За ней – пастух, в глазах его, легка,

Живёт и серебром блестит река,

Ван-Гог – в глазах коровы, все миры,

Она мычит по правилам игры,

Но что-то знает, не умом коровьим.

И я тебе клянусь своим здоровьем:

Порой молчанье рыб важней, чем гам,

И ты, мой брат, сыгравший столько гамм,

Сыгравший день осенний в свежем свете,

Молчанье рыб сыграй мне на кларнете!

 

 

 

Любой из нас падал в любовь, как в крапиву,

И падал в любовь, как в расстрел.

Ли Бо уплывает к китайскому пиву,

Сегодня Ли Бо заболел.

 

Сегодня поэзия, что на сорочьем,

На птичьем, на ласточкином, на бессрочном,

Плывёт себе вслед за Ли Бо.

 

Дорога к расстрелу, ты стала длиннее,

Согреться крапивой, я оледенела,

Как только нас милует Бог?

 

Как холодно! Снежная буря, пурга ведь!

Но снег истончится, как старый пергамент,

И выдержит сердце, лишь боль

 

Оставит стихи на сорочьем наречье,

На птичьем, совином, на нечеловечьем...

Ты глянь-ка: навстречу – Ли Бо!

 

Неверморю

 

Неудобное время, как крошка в ботинке,

Нет, как камешек острый, невидимый глазу.

 − Nevermore, − прошепчу я своей половинке,

Той, которую я не видала ни разу.

 

 − Nevermore, − прошепчу я Эгейскому морю,

Чешуёй многоцветною переливаясь.

 − Что ты делаешь? − спросят, а я неверморю,

Неудобное время... а ножка − живая.

 

И врезается камешек острый, зараза,

И лопочет весна свои вечные сказки.

И какой-то там вирус, невидимый глазу

Заставляет на ноги натягивать маски.

 

Неотправленное письмо к Тео

 

Я писал сто тысяч красок земли,

Небо, доходящее до предела.

Тео, мы ведь рядом с тобою шли.

Горный мел нам брат. Трудно жить без мела.

 

Разбежаться в стоптанных башмаках,

Прыгнуть в небо, прямо в нутро заката,

Позабыть про липкий ползучий страх.

Горный мел мне брат. Трудно жить без брата.

 

Защити меня, я пока что жив.

Брезгует, как видно, и смерть-старуха.

Знаешь, Тео, видел вчера во ржи –

У Земли отрезано тоже ухо.

 

День солёной кровью пропах, вот жуть!

Он не то, что, Тео, слегка подсолен…

И осталось только, за что держусь:

Ты и краски, солнышко и подсолнух.

 

Тут нужна ведь смелость, а я – не смел,

В теле закипели морские воды.

Только знаешь, Тео, твой горный мел

Подарил не дни – подарил мне годы.

 

Защити меня, я пока дышу,

Только надоело скупое тело.

Ты прости, что так невпопад пишу,

Это попрощаться хотел я, Тео.

 

Обниматель котов

 

Все врут календари и врут прогнозы,

Не врут нам мухи, бабочки, стрекозы

И лёгкое движенье облаков.

 

Ты – собиратель лайков на фейсбуке,

Большой поэт, ты пишешь по науке...

Я – обниматель всяческих котов.

 

Когда умру, и станет небо ближе,

То обниму ушедших – серых, рыжих,

Мне Рыжий был дороже всех стихов!

 

Когда стремглав уйду в седые грозы,

Меня проводят бабочки, стрекозы,

Я ж обниматель всяческих котов!

 

Коты, подняв хвосты, – какие флаги!

Проводят меня к ручке и бумаге.

Там интернета нет, но в царстве слов

 

Я в старый дом войду, открою двери,

И главный – чёрный кот там встретит, верю

Я – обниматель всяческих котов!

 

Осипу Мандельштаму

 

Всё бредни, Мандельштам,  смеющийся посредник

Меж нами и звездой, наследник чёрных ям

И ямбов, и цепей, и музыки последней.

Всё бредни, Мандельштам, где бренди, Мандельштам?

 

Не волк, скорее – вол, с воловьими глазами,

Не золотистый мёд, а злой Владивосток,

Всё бредни, Мандельштам, тебе ль не предсказали,

Что на тебя – вола – найдётся век твой – волк.

 

Что  старый зек – душа – начнёт орать, ликуя,

Когда ты упадёшь,  и только солнца штамп

Скрепит печатью смерть. А мы живём, не чуя...

Всё бредни, Мандельштам... Всё бредни, Мандельштам...

 

Пионер

 

В галстуке мальчик, другим пример,

Галстук не алый, но где-то чуть-чуть пунцов,

Мне показалось, всё-таки пионер,

Переместился из времени, где юнцов

Звонкие слышались голоса,

И непременно в общий вливались хор.

Их, говорят, на Землю отправили на пленэр,

Вот они и стараются до сих пор.

Вот посмотрите − в небе висят глаза,

Вот посмотрите − след, самолёт упал,

Вот посмотрите − алые паруса,

Вот − автозак, а вот − ожиданья зал,

Вот и рисуют мальчики этот свет,

Вот и слышны их детские голоса,

Нарисовали много они ракет.

Мальчик шагнёт и крикнет: «Я сам! Я сам!»

 

Площадь

 

Лицо просторное, лицо – аэродром,

С которого взлетают самолёты.

Лицо квадратное, в котором мы живём,

Жужжащий улей, где созрели соты.

 

Лицо, где нет в помине подлецов,

В котором проступает ясно площадь.

Просторное, прощальное лицо,

Берёезовая тающая роща.

 

Лошадка-память, я ведь не герой,

Лошадка-память, я ведь не безликий.

И где-то далеко тридцать седьмой,

И на руках – не кровь – сок земляники.

 

 

Попытка колыбельной

 

Спи, соль земли, спи, сок земли, спи, сон,

Спи, список кораблей, до середины

Прочитан ты не будешь никогда.

 

Усни, страна, спи, Мунк, спи, крик, спи, стон,

Деревья все, цветы, кусты малины,

Живая спи и мёртвая вода.

 

Спи, карандаш, чего тебе на птичьем

Чирикать, и искриться, и жужжать,

И белкою невзрачною крутиться?

 

Но карандаш, с нахальным безразличьем,

И не пытаясь даже возражать,

Не белкою-летягой и не птицей,

 

А работягой по починке слов,

Стал. И не спит, как слесарь Иванов.

 

Пчёлы лечат печаль

 

Пчёлы лечат печаль то полётом, то солнечным мёдом,

Пчёлы лечат печаль хлопотливою жизнью своей.

Не печалься, мой друг, попрощайся с угодливым годом

И встречай високосный и радуйся в сотах из дней,

Улей – это орган, что ты слышишь, что ты ощущаешь? 

Колокольное слово, гудящие  колокола? 

Ты держись, драгоценный, ты нужен нам всем, понимаешь?

Может быть, не совсем человек ты, быть может, пчела?

 

Пьеса Ионеско

 

Серый день. На шаг – два вздоха. Неба выцветшая фреска.

Быть нелепой и глубокой, будто пьеса Ионеско,

Невпопад, не попадая в ритм чужих шагов и будней,

Просиять, не унывая, радугой, все безрассудней

Радоваться. Ветер встречный неба синеву разбудит

Всюду запах огуречный. Мир сверкает – старый Будда.

 

Радуга

 

Радуга пала на пьяного мужика.

Пьяный мужик от радости замычал, залаял,

Заговорил! А с ним перебрёхивалась река,

Будто жена, измотанная и злая.

 

Но, рассыпаясь искрами и расточая свет,

Звуки весны и запахи источая,

Радуга пела и флейтой звучал фальцет,

И улетала музыка в глубь Китая.

 

Пахло навозом, розами, огурцом,

Пахло вчерашней ёлкою и печалью.

И почему-то вечностью, ведь в конце концов,

Вечности тоже нужно, чтоб замечали!

 

Сирень

 

Многоголосье – это гул стихов,

Шум времени, судьба твоя лососья,

И лисий взгляд, и молоко кокосье

На грязном жарком пляже Таиланда.

 

А в номере, безликом и столиком,

Где сквозняки сновали словно крысы,

У столика, нелепый и нежданный,

Рождённый между дыней и арбузом,

 

Пробился стих. Теперь живёт в отеле.

И тяжелеет влажная сирень,

Которой не сказали, что она

Не может в декабре быть рождена.

 

Стих

 

Вот приходит стих, как привиденье,

С музыкой сначала (может, блюз?),

Неуклюжее стихотворенье,

Гордое, как маленький верблюд.

Будешь ты верлибром ли, сонетом

Или в хокку превратишься вдруг?

Будешь рассыпающимся светом,

Или превратишься в лунный круг?

Будешь озорным или нелепым,

Жёлудем, подсолнухом, водой?

Будешь ты стрельбою под Алеппо

Или маркитанткой молодой?

Стих тихонько головой качает,

Думает, наверно: «Ну, дебил!»

Ничего совсем не отвечает.

Пусть не отвечает, лишь бы был!

 

Тише, бабушка...

 

Тише, бабушка, спи, тут у нас всё, ей-богу, в порядке,

Мы вгляделись в глаза Рождества, мы видали звезду,

И у нас наступили весёлые снежные святки,

Мы смеёмся и пляшем на ярко сияющем льду.

 

Ты из камеры смотришь, ты смотришь из тридцать седьмого,

Слышу голос твой ломкий и тусклый, как в печке зола,

Ты оттуда взяла омертвелое чёрное слово,

И его оживила, отмыла потом добела.

 

В этой камере стылой так крепко дружила ты с Таней,

А когда умирала она, ей мерещился торт,

Море чёрное... ну а потом вдруг привиделся Сталин,

Потому что кричала она: «Вон – усатый, вон – черт!»

 

Тише, бабушка, мне подарили на счастье подкову,

Тише, бабушка, спи, не шепчи мне, жалея: «Малыш...»,

Я его сохраню – настоящее русское Слово,

Потому что во мне навсегда ты, родная, болишь.

 

 

Три сестры

 

Я – три сестры и ужасно хочу в Москву.

Провинциальность безбожно впиталась в кожу.

Знаю ли точно, зачем здесь топчу траву?

Знаю ли точно, какой ты и где ты, Боже?

Плачет гитара, а я всё молчу с утра,

Слишком пропахла и кровью чужой и хлоркой.

Алый закат бинтую. Я – медсестра...

Нет, я – поэт Федерико Гарсиа Лорка.

Это меня расстреляли. Какая боль!

И застонали, запели, заныли нервы.

Снова я стала маленькой. Я – король!

Грустный прекрасный мальчик Матиуш Первый.

Я из Афгана, и пуля пробьёт живот,

Просто дышать станет невозвратимым счастьем.

В сердце Земли прицелился пулемёт,

Нашу планету хотят разорвать на части.

В Англии душно. Наверное, я – Шекспир...

Жанна Д'Арк, улетевшая искрой к Богу.

Пламя. Вода. И огромный безбрежный мир,

Мир, для которого каждый вокруг – дорога.

Как инквизиций взметнулись опять костры!

Страшно за палачей. Велика расплата.

Я – три сосны, три брата, я – три сестры.

Я – целый мир. Зачем мне хотеть куда-то?

 

Ура!

 

Когда я, наплевав на расстоянье,

Войду в твой дом, войду в твоё сиянье,

В прощенья воду, в славный град Петра,

 

Ты задохнёшься, здравствуй, мой острожник,

Мороз по коже продерёт тревожно,

И вдруг ты крикнешь: «Господи! Ура!»

 

Ура нам всем, не вытащившим жало,

Которое вонзила в нас держава,

Держись скорей за слово и за слог,

 

Держись за ручку – мне свободы мало,

Ура, ура вам, жители Урала,

Сибири, Магадана – с вами Бог!

 

Ура, ура тебе, Восток мой Дальний

И голосок слепой, исповедальный,

Который тихо говорит: «Пора!»

 

Прощай, мой друг! Меняю плюс на минус,

Прости меня! Пускай господня милость,

Разлука нам кричит: «Ура! Ура!»

 

Урод

 

Он посреди безрыбья и безречья

Плывёт в своём обличье человечьем.

Чему он улыбается, чудак?

 

Плывёт, светясь, как в корке мандарина,

Как рыба золотая в Третьем Риме,

И весь он восклицательный, как знак.

 

И слышен голос Рины той, Зелёной,

Он запоёт ей в такт, такой влюблённый,

И хвостиком невидимым вильнёт.

 

Он посреди безлюбья и безречья

Плывёт в своём обличье человечьем,

А люди вслед кричат: «Смотри! Урод!»

 

Хлев

 

За житейской беседой о Гессе и местной флоре,

Разделяя воздух, вино и хлеб,

Вдруг услышала рокот – а это море,

Вдруг возникло сиянье – а это хлев.

 

Трепотня, трескотня, суета излишни,

Когда каждый час, как беды укус.

Первый мокрый снег – тяжелеют вишни,

Жив отец. И из хлева глядит Иисус.

 

Чайка

 

Много хлеба, немного лука, взгляд горячий, к нему − чеснок,

Горький запах сырого звука, честный взгляд, да бараний бок,

Горы греют, грохочет море, горе спряталось наконец,

Чача любящим смотрит взором, так глядит на дитя отец.

 

Так и надо всю жизнь прощаться − с чачей, с морем и с чесноком,

Незнакомка кричит: «Я − чайка!» − и от этого в горле ком,

 − Жизнь сюжетна, − пишу в тетради. Чайка падает на песок.

Подниму её Бога ради есть баранину и чеснок,

 

Потому что на белом свете, даже если сойдёшь с ума,

Все живущие − просто дети, эта чайка − и я сама,

Потому что вздыхает чача, и никто не придёт назад,

Потому что я вижу часто чей-то любящий с неба взгляд.

 

Эгей!

 

Эгей! Губы треснули, снулой трескою собратья сбиваются в стаи, и требуют: пли! Ещё до весны полнабата, и снег не растаял у нас на подворках Земли. Эгей! Принимающий царства, и троны, и многих людей... Недолго у нас до заката, а бабушка ест макароны и требует новых идей. Эгей, в чёрном кружеве нынче хоронят закат. Стреляй же, братишка, в своих, ты же не виноват. Растрёпанной книжкой сияют, мой брат, облака. Стреляй же, братишка, в тяжёлое тело стиха.

 

Язык козы

 

Ты закруглись, как радуга и езжай в Китай,

Будь, как вода, и в круглом − круглым-кругла.

Слишком холодным выдался этот май,

Слишком привычной кажется эта мгла.

 

Тут не поможет пенье парадных роз,

Время сгустилось в точки из птичьих стай.

Ну а в Китае время летучих коз.

Там Лао-Цзы так мягок. Езжай в Китай!

 

Может, в Китае освоишь язык козы?

Будет свежо от майских горячих гроз?

Ну и во всяком случае, Лао-Цзы,

Лёгкий и круглый, летит среди этих коз.