Ефим Бершин

Ефим Бершин

Все стихи Ефима Бершина

  • Беспокойная сладость уйти и пропасть!
  • Беспокойный выблядок пустынь
  • Виолончель, читающая книгу
  • Всё сбылось, наконец
  • Господи, вспомни, ведь это же я
  • Мир уже не рифмуется
  • Ничего не прошу – ни хлеба, ни очага
  • Ночь глуха
  • Опять горнист исход трубит
  • Пока во мгле, подобно чуду
  • Распахни своё зеркало настежь
  • Снег идёт неслышно, по-кошачьи
  • Собака лает
  • Триптих
  • Человек параллельной эпохи
  • Что теперь говорить?
  • Чужие небеса
  • Это яблоко. Яблокопад
  • Юродивый, дурак, потомок пилигрима
  • Я уже, наверно, тебе – никто

* * *

 

Беспокойная сладость уйти и пропасть!

Как ребёнок, из шкафа ворующий сласти,

не спеша обретаю свободу и власть.

Это страсть, – говоришь?

Я не ведаю страсти.

 

Неожиданный снег заметает окно.

Это – страсть?

Это воля, доступная ветру, –

этот снег,

этот свист,

это облако. Но

отвернись.

Я достану из шкафа конфету.

 

* * *

 

Беспокойный выблядок пустынь,

камень человеческого рода –

Господи, я тоже чей-то сын.

Просто затерялся средь осин

в чреве персонального сугроба.

 

Из-под рук уходит ремесло.

Жили-были. Выжили. Но вместо

озера – разбитое стекло,

голая равнина из асбеста.

Господи, куда нас занесло?

 

За какой случайный поворот?

По какой затейливой спирали?

Я украл или меня украли –

кто его сегодня разберёт?

 

И свистят за лесом поезда,

словно стрелы из тугого лука, –

в никуда уходят, в никуда.

На хвосте оставленного звука

одиноко плещется звезда.

 

 

* * *

 

Ю. Соловьевой

 

Виолончель,

читающая книгу

под звуки нескончаемых дождей,

дрожала и была подобна крику,

живущему отдельно от людей.

 

Влюблённый бюст,

стоящий истуканом,

пенсионер,

жующий чебурек,

пустой башмак,

оплаканный фонтаном,

и постовой,

живущий в кобуре,

 

и мост,

напоминающий качели,

и сытые ночные поезда –

все протекло меж струн виолончели

и унеслось неведомо куда.

 

Поскольку в этом скопище живых,

где больше не до живу – быть бы жиру, –

она одна была угодна миру,

висящему на нитях дождевых.

 

* * *

 

Памяти Юрия Левитанского

 

Всё сбылось, наконец.

Короли оказались голы

и вальты.

и эта дама в чужом окне

наконец-то заснула, его глаголы

повторяя в своём беспокойном сне.

 

И в песочных часах уже не песок, а пепел,

да и тот просыпался сквозь стекло.

И душа так легко срывается с петель,

как калитка,

ведущая к берегу, где светло,

 

где уже не важны

ни глаголы,

ни власть,

ни вера,

ни любовь, о которой он так молил

ту страну,

что живёт по законам ветра,

разносящего по миру

коченеющий снег могил.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Господи, вспомни, ведь это же я –

в новой матроске.

Рядом со мною мама моя

на перекрёстке.

 

Так и стоим под ослепшим дождём

южного полдня.

Словно чего-то по-прежнему ждём.

Господи, вспомни!

 

Сам меня выбрал и сам не узнал,

и никогда не узнаешь, похоже.

Я ничего Тебе не доказал.

Ты мне – тоже.

 

* * *

 

Мир уже не рифмуется. Бог

не рифмуется с небом бездонным.

Так в волнах заблудившийся бот

не рифмуется с портом и домом.

 

Над землей прокатившийся смерч

не рифмуется с солнцем весенним,

как сугробы – с капелью,

как смерть

не рифмуется с воскресеньем.

 

Я уже не рифмуюсь с тобой,

как диван и вчерашние куклы.

Слышишь, вою фабричной трубой

из окна опостылевшей кухни?

 

Только бездна струится из дыр –

из дивана, из кресла, из пола.

Мир уже не рифмуется. Мир –

пустота опустевшего поля.

 

Я собою закрою дыру,

прилипая к воскресному креслу.

И уже никогда не умру.

И уже никогда не воскресну.

 

* * *

 

Ничего не прошу – ни хлеба, ни очага.

На иконе окна под музыку листопада

догорает тополь,

гаснут Твои стога

потому что – осень.

И мне ничего не надо.

 

Догорает тополь.

Время медленно движется к октябрю.

И, мгновенные истины у дождя воруя,

нет, не «дай» говорю,

            «возьми», – Ему говорю.

Потому что сегодня я дарую.

 

* * *

 

Ночь глуха.

Ни ангела, ни вора.

Никого. Из почерневших туч

хлещет дождь. Не вышло разговора.

Видно, небо заперто на ключ.

 

Тайный, словно книга иноверца,

зыбкий, словно тени при луне,

ты зачем кинжальной болью сердца

по ночам являешься ко мне?

 

Я не знаю, как тебе молиться.

Я твоих творений не читал.

Я безумен.

Я един в трёх лицах.

Я устал.

            Я бешено устал.

 

Жёлтый лист, размазывая краски,

гасит в луже огненную медь.

Я устал, как Арлекин без маски

устаёт кривляться и шуметь.

 

Но опять не вышло разговора.

Ни любви не вышло, ни суда.

Ночь глуха.

            Ни ангела, ни вора.

Лишь одна холодная вода,

да сырой дурак у светофора.

 

* * *

 

Опять горнист исход трубит,

подталкивая к землям дальним.

Но тополем пирамидальным

я насмерть к берегу прибит.

 

Пространство – фикция. Оно

к себе притягивает страстно

лишь тех, которым не дано

перемещаться вне пространства.

 

И лист тускнеет, как медаль,

в грязи родного бездорожья.

Но он не улетает вдаль -

он умирает у подножья.

 

 

* * *

 

Пока во мгле, подобно чуду,

звезда над Сретенкой горит, –

допить вино,

разбить посуду,

всё распродать иль подарить,

 

и, пальцы в голову вонзая,

прощаться,

плакать без стыда,

купить билеты у вокзала

и... не уехать никуда,

 

допить вино,

глядеть покорно,

просить прощенья в темноте,

захлопнуть дверь

и спать спокойно

с вязальной спицей в животе.

 

* * *

 

Распахни своё зеркало настежь и тихо войди

в этот мир, отразивший закат и дыхание лилий.

Там такие же сумерки нынче и те же дожди,

что сперва на Волхонке, а после на Сретенке лили.

 

Распахни это озеро настежь, как створку окна,

и узнаешь, что время – всего лишь налёт зеленеющей ряски,

за которой светло, за которой у самого дна

возвращаются годы и живо меняются краски.

 

Там твоя электричка трубит, словно юный горнист,

покосившийся сруб устаёт за забором скрываться,

и такие же яблоки также срываются вниз

с обессиленных веток, как мне доводилось срываться

 

и в московскую чёрную ночь уходить налегке,

позабыв обо всём, позабыв о ночлеге и хлебе.

Никогда я не стану синицей в твоём кулаке.

Я твой вечный журавль.

Я твой крик в остывающем небе. 

 

* * *

 

Снег идёт неслышно, по-кошачьи,

хлопьями, как лапами, шурша,

там, где зачарованный, дрожащий

синий ельник стынет, не дыша,

 

там, где между небом и землёю

нет границ и обнажилось дно,

снегом, словно белою золою,

прошлое уже погребено.

 

Я ушёл и больше не нарушу

ваш покой бесценный, ваш ночлег.

Словно небо вывернув наружу,

снег идёт, обыкновенный снег,

 

тайный, словно тайные любови

или тени на исходе дня –

где-то рядом, за пределом боли,

где-то там, где больше нет меня,

 

снег идёт, крадётся и занозит

душу, словно нищенка с сумой.

Бог ты мой, ну как же он заносит!

Как же он уносит, Бог ты мой!

 

И уже не различить причала,

и уже не различить лица.

Если можешь, начинай сначала

эту жизнь.

А я начну – с конца.

 

* * *

 

Собака лает.

Ветер носит.

Луна бежит на поводке.

Внезапно выпадает осень,

гадая ливнем по руке.

 

И клён, лишившийся убора,

метлой гоняет лунный челн.

И жизнь, калиткой без забора,

скрипит неведомо зачем.

 

А что нам надо было в мире?

Заполнить пустоту листа?

Я тоже в придорожном тире

когда-то мазал сто из ста.

 

И, слава Богу, – шиш в кармане,

вода в ладони да тоска

внезапная, как мысль о маме,

уснувшей посреди песка

 

в чужой измученной пустыне,

где царствует верблюжий зной,

и память о заблудшем сыне

едва влачится за страной,

 

где нет ни осени, ни снега,

ни ливня, чтоб ночами лил.

Одно расплавленное небо

лежит на выступах могил.

 

Две жизни в их пути недлинном

пытаюсь нанизать на нить.

Но это небо с этим ливнем

мне не дано соединить.

 

Триптих

 

1.

 

А мне господь не дал проводника.

Не понимая, где восток, где – запад,

сорвавшись, словно сука с поводка,

бегу, ориентируясь на запах,

 

под бесконечным ливнем октября,

по осени, по прошлогодней гнили,

мне чёрт – не чёрт,

Вергилий – не Вергилий,

а впереди – ни дна, ни фонаря,

 

ни улиц, ни зарубки на пеньке,

ни звука.

Лишь у мусорного бака,

задравши лапу, писает собака,

рисуя схему жизни на песке.

 

2.

 

Зачем дорога, если нет конца

дороги?

Для чего в краю осиновом,

играя роли сына и отца,

не быть, по сути, ни отцом, ни сыном,

 

ни мастером, ни глиною? Зачем

продрогшим псом под бесконечным ливнем,

изнемогая от житейских схем,

бежать стремглав за журавлиным клином?

 

Свободы нет!

Незримый поводырь

меняет вечность на часы и годы.

Но горизонт, изъеденный до дыр,

ещё таит иллюзию свободы.

 

3.

 

Как хочется на круге на шестом

или седьмом, когда иссякнет вера,

остановиться, возвратиться в дом

и в дураках оставить Люцифера.

 

Но нет уже ни дома, ни крыльца

в пространстве, где ни выхода, ни входа.

Как сладостна, как гибельна свобода,

лишённая начала и конца.

 

Ревёт огонь. Изнемогает ночь.

И прямо посреди кипящей бездны,

выламываясь из привычных нот,

безумствует симфония победы.

 

Человек параллельной эпохи

 

1.

 

Когда телефон замолчал и умер,

а часы показывали всё, что хотели,

и только сверчок верещал, как зуммер,

наискосок от моей постели,

 

я понял, что наконец-то вышел

из времени, из его объятий сучьих,

как язык – из азбуки,

сок – из вишен,

оставив деревьям гнилые сучья.

 

А за окнами так же теснились ели,

пахло псиной,

и печка давилась поленьями,

ворота долго ещё скрипели

там, по другую сторону времени.

 

2.

 

Человек параллельной эпохи,

убежавший от Судного дня, –

и не то чтоб дела мои плохи,

просто больше их нет у меня.

 

Разве это серьёзное дело –

неожиданной прихоти для

выковыривать душу из тела,

словно зёрнышки из миндаля?

 

3.

 

Когда я так не вовремя уснул,

когда мне изменило чувство меры,

когда из дня, из месяца, из эры,

из времени неслышно ускользнул,

 

меня всю ночь искали на снегу

мои собаки, женщины и дети.

Я понимаю, что за всё в ответе.

Но ничего ответить не могу.

 

* * *

 

Что теперь говорить? Что летаю? Нет, не летаю.

Нет, летал когда-то.

Когда-то и это было.

Хоть бы раз поглядеть на далёкую эту стаю,

что меня на этой земле позабыла.

 

На земле, на которой всё меньше и меньше места,

как в купе отцепленного вагона.

А вдали – луна, как брошенная невеста,

разрыдалась звёздами в полнебосклона.

 

Что теперь говорить?

Я ведь тоже когда-то вызрел

в том краю, где растёт виноград, и алеют вина.

Я забыт, как на поле боя забытый выстрел,

выбирающий цель, которой уже не видно.

 

 

Чужие небеса

 

Маргарите Крапчан

 

Ты помнишь старый сквер на берегу лимана?

Сочился из окна задумчивый кларнет.

И пахло сентябрем.

Но из-за океана

ты помнишь этот сквер?

Его сегодня нет.

 

Ты помнишь этот дом? И за забором, рядом, –

еврейские зрачки продолговатых слив?

И плакала лоза осенним виноградом.

Ты помнишь этот дом?

Его уже снесли.

 

Ты помнишь тихий Днестр в эпоху листопада

и лодку, что тайком забилась в камыши,

и девочек в трико... и мальчиков...

Не надо.

Не надо вспоминать.

Они уже ушли.

 

Ушли. И никуда от этого не деться.

И тополиный мир, пропоротый насквозь,

как тот футбольный мяч, что мы гоняли в детстве,

скукожился и сник, насаженный на гвоздь.

 

И стайки воробьев, трещавших без умолку,

как взрывом отнесло за близлежащий лес.

Ты думаешь легко бездомному осколку

рассеянно скользить среди чужих небес?

           

А надо мной – сугроб. И тучи – как из стали.

И чудо из чудес: коты загнали пса.

А, впрочем, напиши. Я думаю, доставят

по адресу: Восток, чужие небеса.

 

* * *

 

Это яблоко. Яблокопад.

Это якобы сумерки.

Якобы

это Ева идёт через сад.

подбирая опавшие яблоки.

 

Это яблочный Спас. Это путь

тишины, выходящей из тени.

Контрабас,

контраболь,

контрапункт

приглушённого грехопаденья.

 

Это вечера стёртый пятак

нагоняет ненужные страхи.

Это яблоки падают так,

будто головы падают с плахи.

 

И уже не дано надкусить

ни плода, ни случайной удачи.

Никого не дано искусить

в подмосковном Эдеме на даче.

 

И Господь меня не отлучит,

обрекая изгнанью и стуже,

не затем, что я праведно чист,

а затем, что я больше не нужен.

 

Я лежу, как пятно на холсте.

Я упал.

Я сегодня при деле.

Я прикован к своей наготе,

как любовник к постылой постели.

 

И небес дождевая вода

осторожно смывает усталость.

Подберите меня, господа, –

нас немного осталось.

 

* * *

 

Юродивый, дурак, потомок пилигрима

на улицах Москвы творит под Новый год

молитву на уход из Иерусалима.

Молитву на уход.

 

Молитву на уход от храма и допроса,

от судей и суда.

Раздавленный тоской,

как будто от зевак на Виа Долороса,

уходит от толпы по каменной Тверской,

 

где из больших витрин спокойно, как со сцены,

играя свой спектакль с улыбками детей,

на площадь у метро выходят манекены

и бродят средь людей.

 

Осанна храбрецу, бежавшему от крови,

от мелочных измен, от заполошных дур,

от славы и от той пока невнятной роли,

которую внушил всевышний драматург.

 

Пока в больной душе ещё мерцает вера,

и белый снегопад захватывает в плен –

осанна храбрецу, от камня Агасфера

бежавшему назад в блаженный Вифлеем,

 

где сеном дышит хлев,

и путь ещё не ясен,

и гонят пастухи покорные стада,

и жертвенным быком у изголовья ясель

под самым потолком беснуется звезда.

 

* * *

                                              

Я уже, наверно, тебе – никто.

Я тебе в этом времени журавлином –

как в шкафу отслужившее век пальто,

пересыпанное нафталином.

 

В небесах оставлены голоса

журавлей, что осенью улетели.

Умирая, оставлю тебе глаза,

чтобы день и ночь на тебя глядели.