Дмитрий Тишинков

Дмитрий Тишинков

Четвёртое измерение № 23 (479) от 11 августа 2019 года

Рыбка в окне

* * *

 

Сверхженщина вступила в диалог.

Пусть осторожно, напряжённо, скудно.

Но я уже почти не одинок

четыре дня и двадцать две секунды.

Акустика озвученных секунд

уступчивее бесконечных пауз.

Но гармонично саблей рассекут

секунды оглушительнейший хаос.

Сверхженщина... Как это понимать?

У Даля бесполезно, не ищите.

Она, по сути, даль, в которой мать

ребёнка. И нуждается в защите.

А что конкретно до приставки «сверх»...

Пристав, обволокла небесный купол.

Ребёнка он приблизил и окутал.

Не суть – отверг кого-то кто-то, сверг.

От клавиш ноутбука до кафе –

как декабрю до майского заката.

При этом я почти что подшофе

от глаз её и клавиш музыканта.

И там, в многоголосой тишине,

как Родину покинувший поручик,

закутаю сверхженщину в шинель

стихов суровых. Беспощадных. Лучших.

Ну а пока под слоем поволок

мечтательных глаза мои устали,

мутнеют мысли, помыслы, хрусталик –

сверхженщина включилась в диалог.

 

* * *

 

Ходил я в храм. В одиннадцать. С утра.

С отцом Максимом делать интервью

о том, что храму вырасти пора

до тихого небесного «люблю...»

Там ничего, сутулясь, не просил.

Лишь, сдёрнув кепку под старухин «Срам!»,

сидел и слушал, как отец Максим

сдавал под ключ невовзведённый храм.

А то «люблю» со всех сторон лилось.

Что лист сусальный, сорванный в Покров,

был благодатью выстужен насквозь,

как этот храм – пока без куполов...

 

* * *

 

Открою дверь. А там – не почтальон,

не управдом и не сосед-зануда.

А та, во снах в которую влюблён,

которая явилась ниоткуда

без рюкзаков, котомок, прочих «без»,

с подснежниками под ветровкой тонкой.

И с выкрученной лампочкой подъезд

насквозь пронзит стокиловатным током.

И запылает ярко от и до

не в марте, не в апреле, а сегодня

соломенною бабой управдом,

с которой не отправлюсь на субботник.

Да я и сам в преддверии зимы

в кометном удаляющемся сопле

спиралью тлел, не замечая тьмы,

намотанный на счётчики, как сопли.

Мой физик скажет: «Потеряли страх,

про лампы рассуждая и спирали».

Тогда вопрос внеклассный: у костра

подснежники в Сочельник собирали?

А та, из грёз, однажды у дверей

уже стояла. Не хватало силы

открыть. В ту ночь хотелось умереть.

Поэтому её и не впустил я.

Не только двери – душу в этот раз

открою. Буду и горяч, и ласков.

И про двенадцать месяцев рассказ

продлит девятимесячная сказка...

 

* * *

 

За какими лугами жила ты?

Сколько раз поменялась роса?

Даже будучи трижды женатым,

никогда я тебя не бросал.

Разве камушком, брошенным в реку,

ты навек опустилась ко дну?

С этим, илом затянутым, веком

неужели оставлю одну?!

Не сравнится то скопище ила

с далью нас разлучившей травы.

И навряд ли как прежде любила,

у реки обращаясь на «вы».

Сквозь года, наконец, принимаю

боль фантомную пяток босых.

И сжимается толща речная

до нетронутой капли росы.

 

* * *

 

Первый раз не встречаешь весну у себя.

Отцветёт без проблем опустевший Ханой.

Посмотри – эти птицы на ветках сидят

отгрустив. Нарисуй их, пожалуйста, хной

на моей, изувеченной шрамом, руке.

Если хна превратится в узорчатый йод,

то тогда к обожжённой тем йодом реке

в тростниковом апреле никто не придёт.

В Костроме силуэты восточных богинь

я искал, как на рынках изысканный шёлк.

Не печалься о том, несравненная Линь,

что по знакам никто до реки не дошёл.

Это первый, прости, и последний конфуз.

Иероглифы я обрету навсегда.

Костромской непонятный загадочный вуз

разгадаешь, поверь мне. Поверишь? Тогда

бесконечно по кухне рассыпанный рис

не напомнит бескрайне пугающий снег.

И твоё предобъятное тусклое «please»

растворится в цветущей российской весне.

Паруса недоступных тропических яхт

не испачкает рек мелководных окрас.

На моих тёмно-синих уснув простынях,

не оставишь пробелы испуганных глаз.

На обоях я выведу имя твоё.

Ты вернёшься в него из глубокого сна.

Просочится под шрамы целительный йод

иероглифом Линь. По-вьетнамски – весна.

 

* * *

 

Собрался вынести помойку,

а сам идёшь за горизонт.

Трусы, бейсболка, старый зонт,

дневник, рассыпанные двойки –

всё в липком мусорном ведре.

И жуткий холод во дворе.

Из кухни мягко тянет щами.

А следом: «Варежки надень!»

И ничего не предвещает,

что это – твой последний день.

 

* * *

 

Я один февральской ночью что ли

чую приближение весны?

Бабочка, заплаткою на шторе

вшитая в отглаженные сны...

В этих снах, всегда горизонтальных,

под коляску не вползёт ухаб.

Ни сырыми локонами баб

небо не закрыто, ни зонтами.

Крестик позолоченный нательный

так в кроватке перед сном блистал,

словно блеском кварцевал постели,

где грешил ночами без креста.

Там в проёмах утренних бесследно

таял в краску вогнанный рассвет.

От стыда сползали на паркет

кандалы разорванных браслетов.

А в коляске будто слышу снова

крёстной многозначное: «Жених!»

Но до глаз я так запеленован,

так они прозрачны до основы,

что безгрешен.

Как и небо в них.

 

* * *

 

Офис. Аквариум. Рыбка в окне

дымчато-жёлтом – синоним желаний.

Стол. Секретарша, с утра неживая.

Кофе бы, рыбка, и даме, и мне.

Кофе не будет? А будет когда

заводи этой бумажной начальник,

тот, что одних оставляет ночами

даму и рыбку? Не важно? Ну, да...

Икры синхронно с окном приоткрыв,

дама почти что по-взрослому курит.

Рыбка глядит на неё и на кулер,

вяло бурлящий отдельно от рыб.

Мутные здесь – и вода, и глаза

этой, промозглой насквозь секретарши.

Был помоложе бы, в смысле – постарше

чином, глаза бы я ей завязал.

Мы бы в такую сыграли игру,

в голосе босса не слыша металла:

дама в меня бы флюиды метала

интуитивно.

А рыбка – икру.