Дмитрий Растаев

Дмитрий Растаев

Четвёртое измерение № 25 (553) от 1 сентября 2021 года

Небо провинции серое носит пальто

* * *

 

Во времена концлагерного вида,

когда «Погоня», как звезда Давида,

прицельной меткой рдеет на груди,

и вся страна закупорена в гетто,

когда вблизи ни воздуха, ни света,

шепчи, земляче: «Господи, приди...»

 

Он не придёт. Ни слогом, ни ногами.

Ему всегда удобнее с врагами.

Его вообще, по здравой мысли, нет.

Но ты – шепчи!

Любя. Надеясь. Веря.

Порой и шёпот побеждает зверя.

И хлынет воздух.

И настанет свет.

 

Правдивая сказка о юном поэте,

старом воре и маленькой бабочке

 

Под Москвой, вдали от бед, в утлой хлопотной сторожке

жил да был один поэт – парень странный, но хороший.

Всех пожитков – чемодан. Плюс тетрадочка для песен.

Был поэт не по годам гениален, но безвестен.

А ещё среди утла, пыли, копоти и света,

в доме бабочка жила у безвестного поэта.

Ай да крылья – огонёк!

                                         Что за усики и ножки!

Был поэт не одинок в утлой хлопотной сторожке.

 

Но однажды старый вор, профессор по части взлома,

заглянул к поэту в дом – а поэта нету дома.

Вор осёкся: «Вот так да! Что ж тут взять, хоть ради шутки?

Разве только чемодан. Плюс тетрадь – на самокрутки».

Чемодан он и тетрадь сгрёб без совести зазренья,

проворчал: «Ядрёна мать…» – и слинял из поля зренья.

 

Но за ним, как будто в бой штурмовая эскадрилья,

устремились тенью злой ножки, усики и крылья.

Ночь за ночью,

                          день за днём

                                                 чёрной меткою позора

наша бабочка тряслась над душой у горе-вора,

что-то яростно ему в ухо грязное кричала,

прокричав же от и до, начинала всё сначала.

 

И, поверьте мне, с тех пор – вот ведь лихо-то какое! –

наотрез лишился вор в жизни счастья и покоя:

жгли ладонь ему рубли, кошельки в ребро стучали,

и в любом краю земли враз его разоблачали.

 

Вор мужался, вор терпел, а когда терпеть устал он,

отойти решил от дел – всё же был не из металла:

чемодан он и тетрадь сдал в отдел прокуратуры,

и навек поклялся стать представителем культуры.

 

Прокуроры свысока все грехи ему простили,

помутузили слегка и немедля отпустили.

Ну а бабочке они от души пожали лапки

и торжественно её засушили в красной папке.

 

А поэт вернулся в дом, весь безоблачен и светел,

булку съел, запил вином и пропажи не заметил.

Был задумчив он и тих – вдалеке от жизни злостной

битый час царапал стих на коробке папиросной,

строфы скручивал из фраз, тасовал тире да точки...

Жалко, что дошли до нас

лишь четыре первых строчки:

 

«Под Москвой, вдали от бед,

в утлой хлопотной сторожке

жил да был один поэт –

парень странный, но хороший...»

 

* * *

 

Ожидание – это работа,

подневольный неправедный труд,

до седьмого студёного пота

перемотка несметных минут.

 

Встанешь – сядешь,

прикуришь – потушишь,

то на дверь поглядишь,

то на нож,

тишину матерщиной нарушишь,

сам за это себя проклянёшь.

 

Всё, идёт...

Слышишь пяточек пенье?

Вот – калитка, тропинка, крыльцо...

Нет, постой – показалось.

 

Терпенье!

 

И в ладони вкипает лицо:

«Спичка-девочка в огненном платье,

где ты,

с кем ты сейчас,

почему?»

 

Ожидание – это проклятье

всех столетий тебе одному.

 

Миракль

 

На краю туманной Леты, в суете варясь земной,

я живу как все поэты – одинокий и хмельной.

С равновесием в разлуке, стихоту плету весь день

и всё время мою руки (невротическая хрень).

 

А ещё такое дело... Пусть оно и не умно,

я тоскую оголтело по красоткам из кино:

людям можно жить без водки – невозможно без весны.

Но другим мои красотки для лобзаний суждены.

 

Филигранные как лани и желанные как Крым,

для изысканных лобзаний они розданы другим.

Мне мозги не плавит слава, светлым будущим пьяня,

и Карпович Мирослава обожает не меня.

 

Вот она, всей жизни горечь: я не босс и не звезда,

с Мирославою Карпович мне не слиться никогда –

на фига ей вечно пьяный, не известный никому

стихоплёт с большой поляны, разобравшись по уму?

 

Я чудес таких не стою, по какой ни мерь шкале.

Пусть летает над Москвою Маргарита на метле –

не в её волшебной власти сигануть ко мне за МКАД:

мой роман зовётся «Мастер», Маргариты в нём горят.

 

Зреет ночь луной фатальной, сеет листья календарь,

в кислоте провинциальной стал окалиной янтарь.

Не сошлись во мгле планеты, склеил ласты зодиак:

я живу как все поэты – и подохну тики-так.

 

Ливень.

Темень.

Переправа через Лету будет зла.

 

«Мирослава, Мирослава, ты одна во мне жила –

лишь тобой были согреты мои грешные мечты!»

 

Вот такие мы поэты.

Вот такие мы шуты.

 

* * *

 

А счастье всегда шло рядом,

всегда в полушаге от –

задеть было можно взглядом,

пропеть ему пару нот,

в такси прокатить бесплатно,

любую открыть с ним дверь…

Но это тебе понятно

становится лишь теперь.

 

Дрожит ледяная влага

на грани ресниц и строк:

ты эти простых полшага

никак совершить не мог,

и счастье скулить устало

ничейным щенком в пинке –

однажды его не стало

ни рядом, ни вдалеке.

 

Ныряет под кожу ветер,

вгоняет в негласный транс.

Как жить без тебя на свете,

мой вечно вчерашний шанс?

Когда горизонт окрашен

в разводы закатной мги,

нет казни страшней, чем наши

не сделанные шаги.

 

* * *

 

если есть куда возвращаться

если есть когда возвращаться

если есть зачем возвращаться

это счастье

 

такое счастье

 

это часто не так заметно

не мгновенно и не конкретно

не уверенно и не ново

но пожалуй и нет иного

 

возвращаются реки звёзды

мысли песни дороги страны

возвращается всё что просто

возвращается всё что странно

 

можно было бы жить и слушать

как ликующе сердце бьётся

если б не было тех кто больше

никогда уже не вернётся

тех кого иногда до стона

ты хотел бы обнять сквозь годы

 

воздух будто бы из картона

и к закату спешат восходы

если рядышком нет кого-то

жить кого бы хотелось ради

 

в молескине желтеет фото

бересклеты горят в ограде

 

Мамы

 

Маму похоронили. Мама лежит в земле.

Больше она не скажет: «Кушай, всё на столе».

Больше она не спросит: «Где ты так поздно был?»

Ветер колючки носит над белизной могил.

 

В синем дыму потёмок, где-то среди оград,

плачет ничей котёнок, жизни своей не рад.

Холодно на погосте. Дома не горячей.

– Я ведь, пушистый хвостик, тоже теперь ничей!

 

Как бы судьба ни била, чем бы в пути ни жгла,

мама всегда любила,

мама всегда ждала.

Пусто в родимом кубе, спирт обжигает рот.

Больше никто не любит.

Больше никто не ждёт.

 

Только и веры, вроде, чтоб не сойти на вой:

мы по земле проходим, а над землёй сырой,

где-то под облаками, всякий Господний час,

мамы летят за нами, благословляя нас…

 

Апокалипсис среднего возраста

 

Хуже всего сознавать, что ты в жизни никто –

эхо тетрадной золы, тень ухлопанной моли.

Небо провинции серое носит пальто,

нет ему сносу, и жмёт оно всюду до боли.

 

Боль эту здесь никаким не покажешь врачам –

мол, пропишите немного весны и морфина.

«Как там Москва? Так же крепко не спит по ночам?

Передавайте привет ей от блудного сына».

 

Сам виноват, кипячу себя, сам виноват,

нечего было влюбляться во всяких паршивок,

рвать ими кровь и хлебать ободряющий яд,

брать ширпотреб, игнорируя шик индпошива.

 

Если бы даже частицу земных своих дней,

тупо потраченных на канители и страсти,

ты посвятил бы тому, что сермяжно важней,

не куковал бы сегодня у грусти в балласте.

 

Тихо шагаю сквозь город навязчивый свой.

Косо гляжу на его остобрезлые краски.

«Это хандра... это скоро пройдёт... не впервой...»

Но не проходит – и жилы взывают к развязке.

 

Много ли толку шататься по жизни вот так,

то проклиная себя, то натужно жалея?

Господи, Господи, дай хоть какой-нибудь знак,

развесели и помилуй меня, дуралея –

если бы, если бы всё к изготовке вернуть,

сделать reset, образумиться в перезагрузке!

 

«Поезд судьбы прибывает на правильный путь...»

Майское утро. Начало. Вокзал Белорусский.

 

Быть и знать

 

В добро не верю я и зло.

Что тьма?

Что свет?

Кому-то просто повезло,

кому-то нет.

 

Один рождён на днище дна,

другой в Москве –

у них вселенная одна,

эклиптик две.

 

И что один считать добром

научен впредь,

за то другому под ребром

перо терпеть.

 

Одним судьба hi-fi с небес,

другим ху-ху.

Единой правды нет ни здесь,

ни наверху.

 

Живёт под небом человек,

как уголёк:

ничьим понтам ни враг, ни друг,

от всех далёк,

в самом себе – и для себя –

пока горит,

добро и зло,

и

тьму и свет

свои творит.

 

А если завтра рыкнут: «В бой!» –

а если вдруг

его потянут за собой

сто тысяч рук,

пусть хватит сил ему отбить

и эту рать.

 

Не ждать.

Не верить.

Не судить.

 

Лишь быть и знать.

 

В ожидании Винни-Пуха

 

Висла смеётся у ног или злится Нева,

штапель на ляжке трещит или джинсы с отливом,

каждый из нас в день рождения – ослик Иа,

лужу судьбы изучающий взглядом дождливым.

 

Дарят друзья шоколадки, но столько не съесть.

Лучше бы виски дарили – на улице осень!

Только однажды бывает тебе 46:

дальше-то лишь 47 и, глядишь, 48.

 

Скачет по кругу избитый, затасканный тост,

гости, тупея, хохочут над шуточкой грубой –

что потерял ты по жизни, любовь или хвост,

жжёт их не больше, чем эта селёдка под шубой.

 

«Многая лета!» Но это всего лишь слова.

В музыке дней всё сильней эшафотные нотки.

Как изрекла бы видавшая виды сова,

ваши шнурки идеально подходят для глотки.

 

Но всё равно vita – dolce, и не прекословь:

главное в ней не забить на присутствие духа.

Всё ещё, знаешь, вернётся – и хвост, и любовь –

только дождись, дуралей, своего Винни-Пуха.

 

* * *

 

не умру а улечу

небу здравствуй прокричу

здравствуй высь

и

здравствуй твердь

нет на свете слова смерть

нет на свете слова боль

в небе пластырь голубой

на любой наклеят шрам

мне сегодня

завтра вам