Дмитрий Близнюк

Дмитрий Близнюк

Четвёртое измерение № 32 (308) от 11 ноября 2014 года

Зверь песочных часов

 

* * *

 

Девушка с удочками

на звёздном опрокинутом плоту

закинула волосы-лесы в мои объятия, в мои глаза.

Шумят колесницы листьев и витражные голоса

далёких стрельчатых мыслей.

Откуда у тебя это лёгкое дыхание, моя девочка?

Мы лежим нагие на террасе (старое ватное одеяло),

и мошки лёгкого винного перегара

ластятся, облепляют моё лицо.

Город безымянно покоится, как обручальное кольцо

на дне старинной чернильницы.

Над нами шевелится фрагмент склонившегося каштана,

и ночь трещит по швам мелких звёзд,

и луна, словно просроченный пакет с молоком,

вздулась, упругая, грозит вот-вот разорваться.

Откуда эта нескладная грация?

Эта лунная долина с мерцающими ляжками и кошками?

Что бы ты ни делала – готовила борщ, рожала дочку,

мыла свою машину – суккуб в джинсовых шортах, –

всё ты делаешь с лёгкостью неописуемой,

порхаешь стрекозой по минному полю,

перелетаешь с цветка на цветок,

с сапога мёртвого солдата

на треснувший от спелости арбуз.

(А как ты играючи окончила вуз?)

И всё в тебе вращается, танцует и скользит,

вальсирующие пузырьки

несутся вверх – сквозь носоглотку, –

к зелёной свободе разбойничьих глаз.

Я хватаюсь за тебя, как тонущий за соломинку

в потном океане глупых тел и ныряющих бензопил,

а игривая девчонка подает руку Голиафу: держись.

И звонко смеётся.

Дьявольская беспечная лёгкость,

свеча танцует под натянутым лезвием гильотины,

и сквозняк ползёт по спине, как едва ощутимый паук ноктюрна.

Я вжимаюсь в тебя всеми астральными телами,

а ты мокрой змеёй скользишь вдоль меня.

Откуда в тебе эта хитрая сладость?

Постой, ты куда?

Я подбрасывал мышеловки в огонь.

Думал поймать тебя, поймать пламя.

Грозно махал дубиной перед ветреным лицом,

зыбким, как отзвуки осени.

И – спустя годы – я поднимаюсь на восьмой этаж

(сломался лифт) и ощущаю небольшую одышку.

Где же наше лёгкое дыхание, моя девочка?

Где наших летних ночей

сгущённая, сверкающая в неге плеть?

Тишина рисует на стекле человечка.

И берёза в лунном свечении

забрасывает саму себя в небеса,

полные звёзд, как в рыбацкую сеть.

 

 

* * *

 

Да, люблю я осень! Люблю я писать про это лисье,

трагическое, разбойничье нагромождение гениев.

Из каждой лужи сквозит зазеркалье,

как последние капли во флаконе Poison.

Наглые белки в парках,

словно вертикальные рыжие ящерицы,

отбрасывают пушистые хвосты

и собираются в наэлектризованные стаи,

а потом набрасываются на прохожих,

не знающих «очей очарованья».

С деревьев опадают не листья, а стихи, не написанные

миллионами несостоявшихся поэтов... Кто им Гомер?

Сколько этих матовых бульков разнеслось по поверхности?

Осень как восемь,

только со сточенным клювом. Ближе к семи

над площадью и вождём сгущается рыбья стальная синева.

Вот универ, и скрипач, как снайпер с прицелом в Листа,

пересчитывает мелкие деньги в коробке из-под пиццы.

Но где же герой нашего времени?

Выйди за разум и жди. Он приедет вечером,

пропахший октябрём, кострами и псиной,

на высоком коне, состоящем из Есенина,

святой печени и пятен родимых.

Будет много музыки. Страшной музыки. Бах. Он сдирает кожу

с твоей души, как со спелого персика.

А мы поставим капельницы

с настоящим кагором и лёгкой мелкокалиберной грустью.

Или томлянку из листьев.

 

 

* * *

 

С утра всё небо заполонил Микеланджело облаков,

и в мраморной глыбе созревающего дождя

легко разглядеть зёрна будущих статуй Давидов

или асбестовых девушек с винтажными зонтами птиц.

Я иду домой по переулку Чёрной Кошки (привет Николо!),

иду по времени, как паук по чужой паутине.

По автомобильной дороге рассыпан песок –

пятнами, пятнами, отпечатками от больших лап –

это крался зверь песочных часов, похожий на коричневую рысь

с лапами-конусами. И душа замирает...

Ты чувствуешь, сейчас произойдёт небольшое чудо.

Из-за угла выбегают три девочки, друг за другом,

все разного роста и возраста от большего к меньшему.

Это линейка развития «девочки разумной» в картинках –

от неуклюжей обезьянки с золотистыми кудрями

до наглой ехидной бестии с пластинами на зубах.

И это чудо длится меньше мгновения.

Мгновенья – ограда из зубов (привет Гомеру!).

Но лучистое нечто успевает

протиснуться из одного мира в другой, перебежать

из вагона в вагон электрички напротив.

Так истина сбегает из одной реальности в другую,

а принцесса, накинув мастерку «Пума», спешит

со скучного бала на пиратский фрегат

«Летучий Сентябрь».

 

* * *

 

Любопытно посмотреть на себя

со стороны, с точки зрения смерти. В этом и есть

наша сила и слабость. Мы бессмертны. Пузырьки Я

стремятся к поверхности времени, лопаясь

и приклеиваясь к стенам, к сонетам, к бурым водорослям.

Мы патологически не умеем умирать.

И когда моя жизнь разлетится на тысячи замшевых «ч»

(«что?» – «зачем?» – «почему?»),

я, возможно, смогу наблюдать свои похороны из твоей

уютной души. И я неловко брошу сухой брикет земли

на собственный гроб твоей нежной рукой, ненаглядная N.

Так мы бросали блестящие монеты в фонтан Треви,

чтобы вернуться. Помнишь? Как потом глубокой ночью

сонные уборщики водным пылесосом собирали

монеты со дна? Вспомни это, чтобы вернуться однажды

жарким летним вечером в скромный отель

недалеко от пьяцца ди Спанья...

 

* * *

 

Как же я оказался на чердаке?

Вот картонный ящик с грецкими орехами –

я зачерпываю пригоршню плодов

и высыпаю их обратно, словно крошечные черепки.

И смотрю сквозь окно на дождливое недружелюбное небо,

небо похоже на мрачного полицейского,

вызывающе жуёт зубочистки деревьев,

надвинуло козырёк горизонта на самые глаза.

Что я здесь делаю?

Прислоняюсь лбом к холодному, точно стетоскоп, стеклу

и с жадностью созерцаю

кусок ещё тёплого, ещё не отброшенного мира,

как ящерица, которая решила оглянуться на свой любимый хвостик,

прежде чем нажать на рычаг,

сократить необходимые мышцы. Реальность, прощай!

Что же я здесь делаю?

Медленно дотрагиваюсь языком до холодного стекла –

стекло горькое на вкус,

за годы пропиталось лунным светом.

Вот так устроена волшебная лампа Аладдина.

Но что я здесь делаю?

Время снежинками отслаивается от меня, перхоть судьбы.

Я чувствую, как превращаюсь в воспоминание,

прошедшее застывает, словно холодец.

И бабочка, не испытав полёта,

вновь становится беспомощной куколкой,

узор морщится на крыльях и сворачивается, подобно вееру.

Ещё мгновение – и ничего, ничего не останется,

кроме отпечатка прохлады на лбу,

лунная горечь во рту и пряный запах орехов.

 

* * *

 

Ну и резанула же – кривыми ножами

идея возвращения.

Иероглиф чернильной боли на молоке

медленно расползается по темени.

Кто-то прошёлся вальвулотомом по клапану сердца.

Вернуться? К тебе? Невозможное – возможно? Да ну его к чёрту!

Так трощит скрипку подбородком безумный музыкант,

так удивлённый стекольщик

сдавливает пальцами перерезанную вену,

но музыка пробивается – толчками, сгустками, овалами.

Маэстро, смертельно простуженный временем,

отхаркивает на ноты мелких красных улиток без панцирей.

Голые деревья валятся в ряд под натиском ветра –

валится шеренга из костяшек домино.

Идея вернуться к тебе торчит между лопаток,

как шпага тореадора.

Вибрирует тяжёлой уродливой струной.

Стоит ли возвращаться?

Идти сквозь паутину прошедшего,

выставив пятерню и сощурив глаза?

Может, и не существует никаких возвращений?

То, что вчера было блюдом со слезами влюблённых,

сегодня – банальность, салициловая кислота.

Я никогда не вернусь – но мысленно делал это не раз,

обвязавшись верёвкой – уходил в буран невозможного,

верёвка натягивалась, скрипели колки тысячи скрипок,

предательски тонко визжал стальной трос буксира.

Может, не стоит тревожить призраков и богов?

Не стоит возвращаться? Возвращение –

ностальгия котлеты по говяжьим ляжкам и травяной благодати.

Каждый третий здесь инопланетянин.

Плотник Иосиф,

построй мне деревянный вертолёт, чтобы смог я вернуться –

инкогнито. На несколько минут:

пролететь над замершими в дивных позах днями –

над спящими прозрачными младенцами,

а внутри младенцев цветочным роями

кружатся, беснуются души миров,

утраченных навеки.

 

* * *

 

Ветка легонько бьётся в окно.

Равномерное постукивание вязальных спиц.

Звуки сливаются в оглушительное волшебство тишины –

тишина на фоне мелкого шума, как девушка,

что вышла из моря, – она по-русалочьи ловко отряхивает волосы,

выжимает их и кладёт себе на плечо, как солдат мушкет.

И я беру девушку за руку – доверчивая и нежная –

и иду вместе с ней по парку, усыпанному звуками

(шапка Мономаха тишины утопает в драгоценных каменьях).

Монета падает на асфальт,

воздух царапает чирк зажжённой спички,

и где-то вдалеке позвякивают кастаньеты трамвая.

Слепой человек на скамейке причмокивает губами –

его глаза-улитки ввалились внутрь, а рядом с ним

терпеливо сидит женщина, прямая и плоская,

как дева на иконе, и держит его за руку.

И сосны неподвижны в небесах, точно скалы. Так тихо,

что слышен скрип крошечных челюстей белок на соснах.

Тишина – это дорога из другого мира.

Фундаментальная стезя богов, проложенная через

музицирующий бедлам человечества.

В тишине мы зрим вечную сюрреальную толчею

и шествие слоновьих идей, образов, призраков.

Отодвинь бахромчатую ковбойскую завесу ноября.

И прислушайся к тишине... Это всё,

что останется от тебя.

 

* * *

 

А мы вдвоём встречаем рассвет.

И город-тореадор, раненный чуть выше паха,

ползёт по серой пыли дорог, оставляя за собой

потёки разлитого кофе, вина и мочи.

Прозревающие улицы невинно дыбятся,

как детёныши великана, продольно и гулко

нежатся в каменных распашонках.

Бутылка креплёного – и табурет вылетает

из-под босых, сучащих ног мира.

Мы вместе только вторую неделю. Секрет

влюблённости в том,

чтобы как можно больше и глубже

ввести параллельных игл и катетеров в душу.

Так гадюка в террариуме

не съедает полюбившуюся мышь – всех ест, но её

не трогает. Уже вторую неделю…

Свежий воздух внезапен, как заяц.

Первый троллейбус

на кругу разминает тазобедренные суставы.

Наш разговор прост и прекрасен,

точно кошка лениво прошлась по клавишам рояля

необязательным невозможным этюдом.

Звуки собственных голосов

наблюдаем издалека – сверкающие конструкции,

мост через озеро в Мичигане. Благодаря

этой ночи я встретил судьбу. Судьба

взглянула мне в глаза смеющимся парабеллумом.

И я понял: больше медлить нельзя.

И смёл с доски все фигуры, кроме ферзя и дамки.

Пришло время рисковать на рисовой бумаге

зарисовками простуды, отроков, молебна, Гертруды

в жёлто-синих воскресных тонах.

 

* * *

 

...или вот – наша остановка – для крабьих объятий

и длинных, как лёд, лобызаний. Вполне неприличных.

Теперь сей разграбленный саркофаг не воодушевляет.

И самозваные фараоны пьют пиво,

как невинные черви, извиваются смехом

сквозь древнедетский мат.

Сидят на скамейке.

Помнишь, девочка, как мы медленно, самозабвенно

пропитывались закатом,

золотые скумбрии в необъятном аквариуме?

Кувшины, отлитые по форме ювенальных тел,

затопляло морковным соком.

И проносилась лёгкая дрожь в холке – словно Бог

соизволил почесать нас за ушком. Щекотно.

Сейчас смотрю на закат

длинным, театральным взглядом пылающих трирем.

Дегустирую дивный бархатистый цвет. Глинтвейн

Бога. Прихожу в себя

и вновь отправляюсь на поиски.

С расцарапанным планшетом,

с птичьим гнездом, переполненным скорлупой.

 

* * *

 

Вагон метро качается, как метроном кошмара.

Берлинская  стена из лиц и искривлённых взглядов.

Вот базальтовая женщина в очках. Что ей сегодня снилось?

От этого зависит судьба целой планеты.

Неужели она третья лишняя в  самодостаточном мире?

Посторонняя  насквозь, с  мигренью и страстью к белому шоколаду?

Жизнь  непоправимо стареет и теряет каштаны.

У вселенной опускаются руки с фломастерами –

все миллиарды, всё летит к черту в тартарары! 

Неужели в спектр радуги не входит цвет

её карих настороженных глаз? Кто-то выдрал

провод из кабеля человечества – авось никто не заметит.

Я смотрю на неё и чувствую –

что-то в мире идёт не так. Логика эгоиста мечет бисер,

но я не свинья разумная – бери выше!

Она – один из каратов алмаза, смысла моей жизни.

Без неё вчерашний день развалится на куски,

как халабуда бродяги под ливнем. Без неё

строки растекутся растаявшим мороженым.

А она по-носорожьи прямо смотрит в меня,

инстинктивно прижимает сумку к бедру,

где кошелёк и ключи от дома.  От иного мира.

И вся планета безнадёжно кишит бабочками Брэдбери,

полыхает людьми Брэдбери, как в немом кино.

И лик мира  меняется ежесекундно, ежеминутно, ежечасно,

точно его нещадно бьют током, танком, танку.

 

* * *

 

Ты смотришь на меня.

Зелёный звериный взгляд

обволакивает меня,

заводит меня,

как запах кирзовых сапог заводит молодую овчарку.

Твои чуть приоткрытые губы –

последнее, что я увижу в своей жизни сегодня:

розовый пищевод изнутри питона.

Ты кошка, сексуальная кошка

умостилась на моём животе.

И так вытягивать по-кошачьи ногу

можешь только ты,

эротическое кунг-фу,

связки и сухожилия натянуты, точно эспандер.

Там, где у ангела растут крылья,

у тебя расстёгивается французский лифчик.

Что, в общем, и отличает тебя от ангела.

Стараюсь писать о тебе

и не соскользнуть за ту грань,

где блестит и мертвеет мускулистая пустыня похоти.

Твоё тело – нежная пустыня, наблюдаемая с высоты

самолётного полёта

(пересыпать из ладони в ладонь

нежный песок твоей кожи

я могу до утра).

Вот караван маленьких родинок,

вот оазис бритой подмышки в серых лучах рассвета,

минареты сосков

или лики Будды, высеченные в камне,

и призрачный город богов среди раздвинутых скал.

Я целую твоё тело.

Я фанатик-муравей в нирване

среди вкусных запчастей для бабочек и стрекоз.

О слепая грудь Мадонны,

вечно ждущая губ младенца…

И мои губы репетируют великое действо,

а ты с любопытством смотришь в меня –

в слегка волосатое мускулистое зеркало,

умеющее интересно врать.