Денис Голубицкий

Денис Голубицкий

Четвёртое измерение № 28 (412) от 1 октября 2017 года

Терапия потерь

* * *

 

Моё детское всё в этом парке, моё родовое.

А когда я опять прохожу мимо нашей скамейки,

замечаю: она занята, там целуются двое.

У воровки-судьбы всё давно учтено до копейки.


Моё взрослое всё, настоящее всё в этом парке.

Так решительно зрелость взялась за меня – как я вырвусь?

Сколько раз у поэтов иных упомянуты Парки.

Я боюсь откровенных банальностей, я из них вырос.

 

Это просто скамья, это дерево, гвозди, железо.

Посмотри, посмотри, мой прохожий, свидетель невольный.

Моё детское, взрослое здесь – однозначно, железно.

Я сюда попаду, путь какой бы ни выбрал окольный.

 

Этот парк – домовой – неумытый, вечерний, лохматый,

даже если вы мне не поверите – что мне за дело?

Уходи, мой бессовестный век, не маши здесь лопатой.

Если больно душе, значит, лишним становится тело.

 

* * *

 

Ноты жужжат, и каждая тебя ужалить хочет,

просят, чтоб ты пустился с ними вместе в танец дикий.

Ноты хохочут над твоим прошлым и будущее пророчат,

как лунные тени или солнечные блики.

 

Ноты – служители твои и деспоты-феодалы,

то хотят унизить, то в ногах смиренно ползать.

Ноты – это ливень утренний и снег вчерашний талый.

Их существованье – сплав ненужности и пользы.

 

Разве может музыка спасти, помочь хоть чем-то?

Разве может море смыть беду, печаль и боль?

Ну, конечно, может! – умывайся, плавай, черпай.

Как близка твоя зем-ля-си-до-ре-ми-фа-соль.

 

* * *

 

Что ты со мною делаешь, безумец-орган?

Убери сейчас же свой нож, убери наган!

Что, тебе больше некому угрожать?

Больше некого бездной ужаса окружать?

 

Что ты со мною творишь, отчаянный маг?

Я тебя опасаюсь, тебя обожаю и так.

Протрезвей немедля, сейчас же угомонись!

Убери свой нож! Для чего тебе моя жизнь?

 

Что ты меня преследуешь? – я и так тебе отдаюсь.

Я тебе верю слепо, я плачу с тобой, смеюсь.

Некому больше руки твои лизать?

Что, тебе больше некого растерзать?

 

Что ты меня пытаешь до хрипоты?

Что ещё обо мне вызнать хочешь ты?

Что ты со мною делаешь, изверг, враг?

Смилуйся! Я останусь с тобой и так.

 

* * *

 

Какого числа ты приедешь? Нет-нет, не ко мне,

ты просто вернёшься в свой мир монотонный, но яркий.

На майских конвертах достаточно места вполне –

наклеивай дни как немые почтовые марки.

 

Какого числа ты… какое короткое «ты»,

но долго звучит для меня бубенцом, отголоском.

Дожди оголтелые мечутся, словно кроты.

А нежность непрочна, как пламени платье над воском.

 

Какого числа станет облаком дым ремесла?

В моём настороженном небе тоски никакой нет.

Какого числа ты вернёшься? В ладони весла

болтунье-воде отражаться ровней и спокойней.

 

* * *

 

Ты не думай, не думай, ты ни о чём не думай,

Ты не дома, не дома, ты никогда не дома.

Вот пылинка в ладони – ни удержать, ни дунуть.

Вот дорожка неведома – и не тобой ведома.

 

Ты не делай, не делай, ты ничего не делай.

Но хотя бы бездомное время отпусти из клетки.

Ты потом поймёшь, почему семь дней – это только неделя.

Ты потом поймёшь, какой на сей раз заслужил отметки.

 

Ты не делай, не думай, ты ничего не делай,

ты не думай, не дрогни, не думай, кому ты недруг.

Ты не дома, не дома, ты – почерк страницы белой.

Это только поверхность, и к ней равнодушны недра.

 

Ты не дрогни, не дрогни, ты всё равно не дрогни.

Ты не дорог, не дорог, почти никому не дорог.

Позабудь арифметику – всегда неправильны дроби,

потому что ты – город в городе, и город – твой главный голод.

 

* * *

 

Просыпаясь, как будто бы дверь отворяешь, зевни.

Засыпая, как будто окно закрываешь, зевни.

А в скупом промежутке мобильный бери и звони –

да откуда ты знаешь, что будут ещё подходящие дни?

 

Просыпаясь, ищи свою радость, залезь под кровать.

Может быть, закатилась она, как закат, под кровать?

А найдёшь – вот и будешь хоть стол для гостей накрывать,

хоть страницы своих календарных дождей надрывать.

 

Засыпая, зайди напоследок в фейсбук, в его чат.

Вот зелёные лампочки, словно такси, гасит чат.

Просыпаясь, зайди непременно в фейсбук, где молчат.

Это, может быть, значит, что скоро к тебе постучат.

 

Засыпая, простуженным ветром июньским кружи,

ты и сам не заметишь, что мысли юны и свежи.

Просыпайся и долго-предолго в кровати лежи,

словно это ведёт к равновесию правды и лжи.

 

Просыпаясь, опять засыпая, зевни и зевни.

Разрядился мобильный, покуда ты спал, извини.

Сам в себе притворившись будильником, звонче звени

и вставай, наконец! Спит июнь. Мало места в тени.

 

* * *

 

Ты любишь жару, а я прохладу.

Ну что в одной комнате делали мы бы?

И, может быть, рай соразмерен аду,

как одноимённы вода и рыбы.

 

Но впрочем, каких ни ищи подобий,

всегда «ты» и «я» прозвучит прозрачно.

Смотри парный танец клаустрофобий.

По разнице переходи по злачной

 

к пространствам иным и к другим пределам,

ищи себе место, аннигилируй.

Душа – это свет, отражённый телом,

а свет – это дух, обожжённый лирой.

 

* * *

 

Долго зимний не таял хорал

ослепительно светел.

А в костеле орган умирал –

и никто не заметил,

 

что рыдал, задыхался, хрипел,

что пощады просил он.

Погибал, но по-прежнему пел

о себе, о Мессии,

 

пел о том, что безжалостный час

разделить ему не с кем,

пел и плакал о каждом из нас

и о детстве немецком.

 

Обескровленный зимний хорал

ночь наполнила тушью.

А в костёле орган умирал,

не стерпев равнодушья.

 

* * *

 

Посвящение танго

«Зима в Буэнос-Айресе» Астора Пьяццоллы

 в Аргентине зима начинается в июне…

 

Объясни, минорный вечер изразцовый,

в плавнях стёкол отразившийся вдвойне,

ну откуда скрипка Астора Пьяццоллы

знает всё и о тебе, и обо мне?

 

Назови хоть пустотою Торричелли

эту ртутную колючую жару,

но душа твоя с душой виолончели

затевает откровенную игру.

 

Так найтись письму, где не указан адрес.

Так из музыки и муки строить дом

той зиме, что обняла Буэнос-Айрес,

той, июньской, перевёрнутой вверх дном.

 

* * *

 

От Жидовских ворот – до еврейского кладбища

грознокрыло чернеет запавшая клавиша,

сатанеет огонь оголтелого капища.

 

От еврейского дома – до дыма, до ужаса

неприкаянный ангел со скрипкою кружится

голосит в одночасье ослепшая улица.

 

От зерна и плода – до засохшего дерева.

Скоро выпустит щупальца ночь иудеева,

Шестикрылому ангелу петь и звезде его.

 

По еврейскому небу – не облаком плачущим,

опрокинутым городом, ветром судачащим.

От Жидовских ворот – до еврейского кладбища.

 

* * *

 

Михаил Афанасьевич, плакать нельзя смеяться –

на Андреевском спуске орудует татарва.

И представьте, у храма возгласов и оваций

Нет, не сахарная – железная голова.

 

3десь беспамятству служат, здесь ветра невеста – ватра

выжигает по дереву дьявольские черты.

Михаил Афанасьевич, взгляните на призрак театра!

Здесь юродствует Шариков и нам затыкает рты!

 

Оправдается каждый тысячный, если не каждый сотый,

тем, что сад не исчез, но в гигантском снегу увяз.

И никто не заметит, что всюду дымятся соты...

Михаил Афанасьевич, мы отняли Город у Вас!

 

* * *

 

Дряхлый безумно красивый старик,

грозный для тех, кто знаком с ним лишь понаслышке,

ворчливый и злобный по мнению обывателей,

как себе самому одному доверяет мальчишке,

только с ним он и ласков, и строг, и внимателен.

 

Всё, что позволено старости знать о детстве,

отныне заключено в этом ребёнке –

едва заметном на огромных ладонях собора зёрнышке.

Старик вряд ли может представить теперь,

что и сам был младенцем,

что молочная музыка пенилась у него на губах,

вряд ли может вспомнить, что и сам был юным,

что открывал в себе силу, что стеснялся нежности

и считал мужество панацеей.

 

Дедушка-орган, которому не суждено увидеть внуков,

поскольку он врос в стены храма трубами-нервами.

Сколько раз его сердце готово было воскликнуть:

Боже, какая алая музыка, какая бордовая музыка,

музыка с металлическим привкусом!

Сколько раз слышались хрипы и вздохи.

Проходили сквозь сердце сражения, бури, эпохи…

 

Но почему ребёнок встревожен? –

прелюдия боли врывается в храм

и вмиг разрушается соло шагов осторожных и лёгких:

Учитель, учитель,

у Вас воспаление лёгких!

Летят слова в никуда, в пространство,

у которого нет ни души, ни слуха, ни совести:

Скорее лечите его, лечите!

Но где найти такого врача? –

злорадствует тишина, хохоча.

 

И всё же старик

ещё проживёт не один миг.

Тем более, что время в его руках

то изделие, то глина, то камень, то прах.

 

Ветхий старик и растерянный мальчик, не разомкнувшие рук,

в радости, в горе, в соборе,

в городе, забывшем о том,

что спасёт его только сострадание.

Боже, какая алая музыка, какая бордовая музыка,

какое ранимое сердце на отцовских ладонях собора.

 

* * *

 

«Музыка…» – вначале шепчу, но ответа не слышу.

«Музыка» – повторяю спокойно и тихо.

«Музыка!» – внезапно перехожу на крик.

«Музыка! Музыка! Му-зы-кá!» – 

пусть увязнет в зубах алфавит твоего языка.

Ты – изысканный яд, ты – страница разорванных книг.

Ты – моё наказанье, моё многоглазое лихо.

Я не просто люблю тебя, музыка – я тебя ненавижу!

 

«Музыка, больше не верю, что сердце твоё необъятно.

Плеск твоих колыбельных меня в заблуждение ввёл.

Чем воздастся ещё мне за ревность, за дерзость, за верность?

А быть может, предательство – это награда за преданность?

Как внезапно, как рано твоя мне открылась запретность!

Ты порою жестока, груба, хладнокровна как вечность,

не прозрачная ткань твоя совесть, но грязный подол.

Проклинаю тебя – и в объятья твои устремляюсь обратно.      

 

Развернула над городом призрачный рай своего шапито,

обещая несметные радости, чем ты на деле смогла одарить?

Твой чахоточный сон не хочу я досматривать больше!

Ты – развенчанный, свергнутый, славы лишённый тиран.

Ты – тревога и язва, ты – щёлочь и соль для едва затянувшихся ран.

Отчего ты молчишь? Ты опешила? Ну, поднимайся, ну, пой же!

Хочешь, я буду ползать, но только бы ты продолжала парить!

Я не просто люблю тебя, музыка, я без тебя ничто и никто.

 

* * *

Возьми взаймы озноб и зной

у поздней прозы Прорезной.

Запомни нрав её сквозной,

следи-исследуй.

Чем обернётся твой улов,

расскажут сумерки валов.

Не упивайся, рифмолов,

бедой-победой.

 

Возьми взаймы, потом вернёшь.

У Прорезной не в мышцах дрожь –

самих костей её чертёж

настолько зыбок,

что всякий уличный озноб

морщинами прорежет лоб

поверх улыбок.

 

У Прорезной возьми взаймы

бальзам поэзии зимы,

пока дела твои земны,

шаги брусчаты.

Каким немодным медным днём

проходишь демоновым дном?

Какой водой, каким огнём

крещён Крещатик?

 

* * *

 

Отними мою радость, нагрянь фиолетовый морок.

Я сбиваюсь со счёта, и, всё-таки, кажется, сорок

равнодушных ступеней горят впереди или сзади.

Отними мою боль – возврати её радости ради.

 

Отними мою волю, обрадуйся, сон расторопный.

Возраст – это развилка, стезя, инструмент допотопный,

не тяжелая тень, не игра в пресловутые прятки.

Я его не замечу, хотя бы на этом десятке.

 

И пускай тридцать девять бездомных сорок застрекочут,

и пускай встрепенётся мой месяц, шумлив, словно кочет.

Вот ещё один круг циферблатный грозится разбиться.

Вот и сОрок сорОк – я не мог, я не мог ошибиться.

 

Отломи мою жизнь, словно хлебную корку сухую,

мою радость и боль – я не многим, не многим рискую.

Мой серебряный свет, появись, я сбиваюсь со счёта.

Терапия потерь, стихотворная темень, работа.