Денис Голубицкий

Денис Голубицкий

Все стихи Дениса Голубицкого

  • А прошлая зима была такой же
  • Анна
  • Банку снега на зиму припрячь
  • Белое болеутоление
  • Бывает, что сердце открыто всему, и за что бы ни брался
  • В метро разговаривать неудобно
  • В том-то и дело, что ты у вагона внутри...
  • Весна в Купеческом саду
  • Ветер лунной играл тетивой
  • Владимирская горка застыла в изумленье
  • Возьми взаймы озноб и зной
  • Вот уже и не страшно, вот уже легче
  • Все бесценное наше у марта идёт с молотка
  • Давай закажем пиццу
  • Детская школа исскуств города Припять
  • Долго зимний не таял хорал
  • Дремлет в сосуде миро
  • Дряхлый безумно красивый старик
  • Ежедневность твоей ежевики
  • Если годы – не голуби
  • Если чувства – безумцы и палачи
  • За каждым слогом «ни» угадывать острый «ког»
  • Завтра будет самое прекрасное утро
  • Здесь не место любви
  • Игорь Стравинский. Scherzo a la russe, 1945
  • Истерзана душа и мостовая
  • Кажется, что не случится больше ничего плохого
  • Как настойчиво, как неотступно
  • Как я спасу тебя, как я тебя спасу
  • Какого числа ты приедешь?
  • Канители больничной воздам
  • Концерт за концертом терпенью учиться у моря
  • Концлагерь – это место, где репетируют, где играют концерты
  • Лето и Яр тёзками оказались…
  • Лучше об этом шепчи, не труби
  • Между нашими ноябрями, декабрями, январями
  • Меня грызёт упрямый зверь
  • Микаэл Таривердиев. «Чернобыль»
  • Михаил Афанасьевич, плакать нельзя смеяться
  • Моё детское всё в этом парке
  • Может быть, вот сейчас
  • Музыка
  • На сегодня назначен торжественный светлый приём ноябрю
  • Не грусти об иголке, потерянной
  • Не может быть, чтоб это было только тканью
  • Не сад, а всего лишь две вишни
  • Не устраивай с Богом торг
  • Неизменно узок и горбат
  • Ноты жужжат, и каждая тебя ужалить хочет
  • Ноты – гулкие зёрна в шершавых колосьях клавира
  • Нравится ссылка, которой вы поделились
  • Объясни, минорный вечер изразцовый
  • От Жидовских ворот – до еврейского кладбища
  • Отними мою радость, нагрянь фиолетовый морок
  • Отпусти меня, боль, мой любимый безжалостный хищник
  • Пахнет в булочной уютом домашним
  • Первомай 1919 года в Киеве
  • Перед поездом расступятся
  • По Владимирскому спуску
  • Подражание Александру Кушнеру
  • Подражание Борису Пастернаку
  • Помню чётко из детства
  • Постучаться в дом органной музыки
  • Преображение
  • Припять – пересечение белого и чёрного
  • Просыпаясь, как будто бы дверь отворяешь, зевни
  • Разверни опахало флага
  • Разговаривать с тобою, разговеться
  • Рассыплется каперс
  • Рождественская музыка бела
  • Свет мой, зеркальце кривое
  • Сколько наших у города мест
  • Словно буквы, читаю ноты
  • Смотри, пока не ослеп
  • Со всем ночным, со всем сражаюсь мрачным
  • Собери ночи августа спелые
  • Спи, бурьяном укрывайся недокошенным
  • Спой мне песню как синица
  • Тот месяц недаром был назван в честь бога войны
  • Турникет сообщает остаток дней
  • Ты любишь жару, а я прохладу.
  • Ты не думай, не думай, ты ни о чём не думай
  • Учитель мой, далеко не первый, где наше «мудро»?
  • Что ты со мною делаешь, безумец-орган?
  • Что у марта на уме
  • Это лето не бабье, а женское лето, девичье
  • Это не твоя боль-боль
  • Это не Чернобыль, а Чернебыль

* * *

 

А прошлая зима была такой же,

как эта – словно уксус гасит соду.

Она послушно пенится на коже

и дует осмотрительно на воду.

 

Она способна все на свете взвесить,

отмерить, ледоходной сплавясь Летой.

А прошлая зима была как десять

подобных ей, по крайней мере, в этой

 

декартовой обманчивой системе,

где лупу неба разбивает птица.

А прошлая зима осталась с теми,

с кем нынешняя норовит проститься.

 

Анна

 

Восемь строчек до Крещатика,

Две страницы до гимназии…

Слышишь, дремлет Адриатика

В тусклом зеркале фантазии?

 

Кто же ты, девчонка дикая,

Царскосельская изгнанница.

То ли стала Эвридикою,

То ли птицей-бесприданницей…

 

Научись терпенью заново.

Вспыхни, песня отзвучавшая…

Что шептала ночь Иванова,

Колыбель твою качавшая?

 

Как непрочно всё, что дорого!

Юность века опалённая…

Гроздья храмов, ветви города,

Тень латыни окрылённая.

 

Чётки дней в ладони вечности

Бросит осень византийская.

Пламя веры, ветер верности.

Весть безмолвная софийская.

 

Жизни строгая грамматика.

Сны и годы вереницею.

Восемь строчек до Крещатика,

Свет над каждою страницею.

 

2012

 

 

* * *

 

Банку снега на зиму припрячь –

будет чем побаловаться к чаю...

Снег – лукавый маленький палач,

дай тебя утешу-покачаю.

 

Вздрагивай, упрямься и т. д.,

заливай каток зелёным, чёрным,

жёлтым, ну хотя бы, каркаде.

Поживись декабрьским днём перченым.

 

Снег – румяный маленький бутуз,

что с ним безотцовщине тягаться?

Выбирает сам на цвет, на вкус,

по каким сосудам растекаться.

 

Банку света на зиму припрячь –

леденеет кромка, сахарится.

Сладок снег, беспечен и горяч,

он – ваниль, какао и корица.

 

* * *

 

Белое болеутоление.

Пламя снега седое и колкое.

Санитарка, бинты комкая,

забывает измерить давление.

Снег давно наловчился работать иголкою.

 

Снег, и ничего более, ничего белее.

Входит в кадр, прохожих балуя.

Белое недоумение,

пастернаковское удивление.

Бессловесное аллилуйя.

 

Недо-умение, навык ещё не освоен.

Нужно вновь продолжать учиться.

Снег – дезертир, неудачник-воин.

Снег для того, чтобы лечиться.

 

Снега полудикое племя,

о котором до сих пор не знают этнографы.

Белое к людям спускается время,

и на нем они чертят свои иероглифы.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Бывает, что сердце открыто всему, и за что бы ни брался,

становится стихотворением в ту же минуту.

Хочу попросить: повторите в концерте у Брамса

одно только место, на время унявшее смуту.

 

Мы в этом столетии в зоне особого риска.

Мы – корни дерев, ради нотной бумаги убитых.

Одно только место напомните мне, пианистка.

Игра музыкантов – и призрачный праздник, и быт их.

 

Синонимом времени если ни зала убранство,

то, может быть, стройность оркестра считать не зазорно?

Одно только место в бескрайнем концерте у Брамса.

Когда подготовлена почва, найдутся и зёрна.

 

* * *

 

В метро разговаривать неудобно.

Мобильный не прячет в карман мадонна:

а вдруг позвонят, чтоб сказать о сыне?

Мадонна играет на клавесине.

 

Мадонна в оркестре на первой скрипке.

Она продолжает писать постскриптум.

Она размещает посты в фейсбуке.

Как долго у сына кровили руки.

 

Как сердце у сына всю ночь кровило,

голодные души собой кормило.

В метро только рельсы и шпалы накрест.

Мадонна поёт, не молчит анапест.

 

И можно поверить пустому ямбу,

коль тело не в землю легло, не в яму.

В метро есть свои города и веси,

своё погребенье, своё «воскресе».

 

* * *

 

В том-то и дело, что ты у вагона внутри...

Снежную мазь в поседевшее небо вотри.

Крем-панацею в аптеке ближайшей купи.

Сердце отдай под залог. На лекарства копи.

 

Твой фармацевт не советует этих лекарств,

химии в них никакой, только граны мытарств.

Годности срок неразборчив. Утерян рецепт.

Этих лекарств не советует твой фармацевт.

 

Если тебя укачает от быстрой езды,

ты проглоти молодую пилюлю звезды.

Снежное масло в скрипучую льётся петлю.

Твой фармацевт прочитает в рецепте «люблю».

 

В том-то и дело, что в поезде ты колесо,

снежную грязь будет ночь тебе тыкать в лицо.

Пой, заводи новогоднюю гонку, фетиш.

В том-то и тело, куда ты его поместишь.

 

Весна в Купеческом саду

 

Генриху Нейгаузу

 

 

С трамвая спрыгнуть на ходу,

И быть, как в детстве, сорванцами…

Весна в Купеческом саду

Заигрывает с деревцами.

 

Как зябко, зыбко на ветру

Огням и музыке, и Фебу.

Холмы спускаются к Днепру,

Не отыскав дороги к небу.

 

Уснул вдали фуникулер,

Но, продолжая восхожденье,

Невозмутимый дирижёр

Вершит вечернее кажденье.

 

Ночует эхо в куполах,

Ничем себя не выдавая.

Взгляни: на кронах и стволах

застыла музыка живая.

 

Бессонный парк, подай мне знак,

Едва заметно, торопливо,

Когда возникнет Пастернак

Над гулкой теменью обрыва.

 

И не поймёшь, в каком году

Проложен мостик меж сердцами…

Весна в Купеческом саду,

Давно оставленном купцами.

 

2011

 

* * *

 

Ветер лунной играл тетивой,

не заметив, что ночь полыхает...

Спит тревожно орган духовой

и прогорклое время вдыхает.

 

Беспокойного жара его

не остудят ни фуги, ни строфы.

Не осталось уже ничего

от камней панорамы Голгофы*.

 

Что лукавому Чистый Четверг –

он исходит бессильною злобой.

Hauptwerk, Oberwerk... фейерверк –

ты на вкус эту азбуку пробуй.

 

А потом до рассвета следи,

что небесный сулит бестиарий.

Дрогнет сердце осколком в груди.

Всякий город – немой планетарий.

 

Не удержится, выстрелит лук –

птица Время лишится ночлега.

Но опять то носок, то каблук

обозначат подобие бега.

 

«Ну же, голову музыке в пасть!» –

что за сладкий дурман поединка?

Так привержена целому часть,

так стихии послушна пылинка.

 

Ночь бледнеет. Ложится у ног

сад Купеческий, сад Гефсиманский.

Это дышит языческий бог,

это Бог говорит христианский.

_____

*возле Александровского костёла в Киеве,

что неподалёку от Майдана Независимости,

до 1930-х годов стояло здание,

в котором демонстрировалось огромное полотно –

панорама «Голгофа».

 

 

* * *

 

Владимирская горка застыла в изумленье –

Летит над нею город, промокший, желтокрылый.

А может, это просто качаются перила?

Дрожит вагончик синий, и кто там на сиденье?

И время, и пространство, и крыши дождевые

Малиновым закатом залиты, как вареньем,

И кажется порою, что всё это впервые,

Распахнутые окна полны стихотвореньем.

Каким столетьем пахнет? Куда река стремится?

А впрочем, что прозрачно и что неразличимо,

Доносится ли голос, иль музыка струится –

Едва ли разберёшься, покуда едешь мимо.

Нет объясненья чуду, нет песне окончанья,

Круженье слов ложится на старую пластинку.

Окраины затихли, растаяла Почайна,

И осень потеряла в листве свою волынку.

Юродивые грозы врываются в квартиру,

Легко слетают с веток послания и вести.

И остывает Киев. Но Городу и Миру

Являются поэты и порознь, и вместе.

 

2012

 

* * *

 

Возьми взаймы озноб и зной

у поздней прозы Прорезной.

Запомни нрав её сквозной,

следи-исследуй.

Чем обернётся твой улов,

расскажут сумерки валов.

Не упивайся, рифмолов,

бедой-победой.

 

Возьми взаймы, потом вернёшь.

У Прорезной не в мышцах дрожь –

самих костей её чертёж

настолько зыбок,

что всякий уличный озноб

морщинами прорежет лоб

поверх улыбок.

 

У Прорезной возьми взаймы

бальзам поэзии зимы,

пока дела твои земны,

шаги брусчаты.

Каким немодным медным днём

проходишь демоновым дном?

Какой водой, каким огнём

крещён Крещатик?

 

* * *

 

Вот уже и не страшно, вот уже легче.

Это не время, это пространство лечит.

Ставь на весы одну за другою гири.

Что предстоит узнать о себе, о мире?

 

Время бездушно, пространство цинично, глухо,

за исключением внутреннего праслуха.

Вот уже и светло, и не нужно больше

думать, где человеческое, где Божье.

 

Это не время, это пространство терпит

острую боль за гранью воды и тверди.

 

* * *

 

Все бесценное наше у марта идёт с молотка.

Как сорвать беспардонное пиршество аукциона?

Лёд, что света прозрачней, и снег, что белей молока,

выдают по талонам, безбожно скупясь, порционно.

 

Все уснувшее наше апрель разбудить повелел.

Распорядок больничный ничем не стеснит пациента.

Нет, не компаса стрелка, но тень положения тел

указала на время, которое твёрже цемента

 

скоро станет. И значит ему, чтобы форму принять,

хватит выдержки нашей, присутствия нашего в зале.

Так в немом алфавите хранится пропавшее «ять»,

так заплаканный снег жадно ждёт, чтоб его растерзали.

 

* * *

 

Давай закажем пиццу,

возьмём, словно зверя, в руки.

Давай поймаем птицу

в силки ежедневной скуки.

 

В сетях трудов ежечасных

осенней артели, треста

сольёмся с гурьбой причастных

к тягучей старости теста.

 

Давай закажем пищу,

словечко-колечко замолвим.

Предзимнее пепелище

древесной пургой заполним.

 

Давай попросим птицу

склевать до конца начинку.

Давай закажем пиццу,

попросим судьбу на читку.

 

Давай мы выберем путь свой

заранее, по резерву.

Пока ещё в зале пусто,

по насту пойдём, по нерву.

 

Давай предусмотрим сырость,

неловкость ингредиентов.

И снежность, и хлебосырность,

и зимний диктат диеты.

 

Детская школа исскуств города Припять

 

Память-музыка, ты ангел или демон?

Ты и маленькая выше великанов...

Тут вчера ещё был город! Где он? Где он?..

Город здесь! Но будет нем теперь веками.

 

Время рвётся, словно струны, будто плёнка.

Время – лава и воронка, глотка зверя.

Мама-музыка скучает по ребёнку.

Он вчера ещё был здесь – и вот потерян.

Люди выехали – музыка осталась.

Искалеченный рояль всплеснул крылами.

Люди плакали – а музыка смеялась

нервно, сдавленно. Карабкалась по раме,

попыталась улизнуть. Но чувство долга...

но беспомощность... но гонор и отвага...

«Люди выехали, их не будет долго» –

Плачет музыка, скулит, но эта влага

управляет лодкой лёгкою на блюде

лунном масляном, полощется в корыте.

Верит музыка, надеется... А люди

не вернутся... Тише! Ей не говорите…

 

* * *

 

Долго зимний не таял хорал

ослепительно светел.

А в костеле орган умирал –

и никто не заметил,

 

что рыдал, задыхался, хрипел,

что пощады просил он.

Погибал, но по-прежнему пел

о себе, о Мессии,

 

пел о том, что безжалостный час

разделить ему не с кем,

пел и плакал о каждом из нас

и о детстве немецком.

 

Обескровленный зимний хорал

ночь наполнила тушью.

А в костёле орган умирал,

не стерпев равнодушья.

 

 

* * *

Мирл Аврумовне Ягуд 

(Голубицкой)

 

Дремлет в сосуде миро.

Пусто в осеннем храме.

Бабушку звали Мирл –

имя ловлю губами.

Девочка Мирл, девушка Мирл…

Не оскудеет мера.

 

Вздрогнут птенцы.

                              И ветер

не пощадит жилища.

Бабушки нет на свете –

имя приюта ищет.

«Бабушка Мирл,

бабушка,

бабуш…»

              канули звуки в небо.

 

Бабушка, ты увидишь

Радугу за слезами!

То ли забылся идиш,

То ли у сердца замер.

«Мейделе Мирл, бабушка, бобе…» –

Яр отзовется Бабий.

 

Хрупкий рисунок мира.

Сонный сентябрь простужен.

Девочку звали Мирл –

Слышишь, зовут на ужин?

Живы остались дети,

мрак отступил смертельный.

«Мирл…» – промолвит ветер

бережный, колыбельный.

Бабушка Мирл, девочка Мирл…

Вот и уснула мирно.

 

2013

 

* * *

 

Дряхлый безумно красивый старик,

грозный для тех, кто знаком с ним лишь понаслышке,

ворчливый и злобный по мнению обывателей,

как себе самому одному доверяет мальчишке,

только с ним он и ласков, и строг, и внимателен.

 

Всё, что позволено старости знать о детстве,

отныне заключено в этом ребёнке –

едва заметном на огромных ладонях собора зёрнышке.

Старик вряд ли может представить теперь,

что и сам был младенцем,

что молочная музыка пенилась у него на губах,

вряд ли может вспомнить, что и сам был юным,

что открывал в себе силу, что стеснялся нежности

и считал мужество панацеей.

 

Дедушка-орган, которому не суждено увидеть внуков,

поскольку он врос в стены храма трубами-нервами.

Сколько раз его сердце готово было воскликнуть:

Боже, какая алая музыка, какая бордовая музыка,

музыка с металлическим привкусом!

Сколько раз слышались хрипы и вздохи.

Проходили сквозь сердце сражения, бури, эпохи…

 

Но почему ребёнок встревожен? –

прелюдия боли врывается в храм

и вмиг разрушается соло шагов осторожных и лёгких:

Учитель, учитель,

у Вас воспаление лёгких!

Летят слова в никуда, в пространство,

у которого нет ни души, ни слуха, ни совести:

Скорее лечите его, лечите!

Но где найти такого врача? –

злорадствует тишина, хохоча.

 

И всё же старик

ещё проживёт не один миг.

Тем более, что время в его руках

то изделие, то глина, то камень, то прах.

 

Ветхий старик и растерянный мальчик, не разомкнувшие рук,

в радости, в горе, в соборе,

в городе, забывшем о том,

что спасёт его только сострадание.

Боже, какая алая музыка, какая бордовая музыка,

какое ранимое сердце на отцовских ладонях собора.

 

* * *

 

Ежедневность твоей ежевики,

еженощность ежового света.

Переполни меня, оживи-ка,

кисло-сладкая музыка лета.

 

Ежечасно, медово и хвойно

я ныряю на дно ежечащья.

Никого близлежащие войны

не накроют ожогом несчастья.

 

А когда ежевики не вижу,

то старательно листья листаю.

Я живу и мгновения нижу,

и ловлю ежевичную стаю.

 

Ежедневность твоей ежевики

и сёстры её названой красной.

Переполни меня, оживи-ка

кисло-сладкой надеждой напрасной.

 

* * *

 

Александру Кушнеру


Если годы – не голуби, а вороны,
Если были тщетны веков прививки,
Отправляйся на озеро близ Вероны,
Где Юпитер с гор собирает сливки.

 

Но пронзает город сильнее тика.
Чем сегодня пополнится твой глоссарий?
Выдох «Санта Мария…» и вдох «…Антика».
Вот Леони Порта, а вот – Борсари.

 

Может, встретишь на площади Алигьери,
Расспроси его – если так совпало –
Чем опасен лес, и откуда звери,
И какие замашки у делла Скала.

 

Страшен яд вражды… Ты совсем ребёнок.
И с паломника спросится, и с вельможи.
Посмотри, как много вокруг веронок –
До чего же они на одну похожи!

 

2015

 

* * *

 

Если чувства – безумцы и палачи,

и руками разводят мои врачи,

не найдя никакой болезни,

исцели меня, музыка, излечи,

захлебнувшись, умри – воскресни!

 

Извиваться, метаться в твоей сети,

но спастись. И… опять за тобой идти,

страх отринуть, забыть о риске.

Огради меня, музыка, защити

слепо, щедро, по-матерински.

 

Ты – небесная сладость и соль земли.

Насмехайся, паясничай и юли,

да простится тебе юродство.

Излечи меня, музыка, исцели

льдом надежд и огнём сиротства.

 

* * *

 

За каждым слогом «ни» угадывать острый «ког», восторженный «да».

Последний из них, с другими слившись, превращается в собственную антитезу.

Но жизнь всё время дробить на слоги – какая игра-нужда?

А ты не спрашивай, не торгуйся, послушно служи ликбезу.

 

За каждым слогом «на» угадывать резкий «всег», убедительный «да»,

последний из них самонадеян, бросаться словами ему легко.

А ты понимаешь: твои основы податливы как вода.

А ты замечаешь в глазах осенних топлёное молоко.

 

За каждым слогом «ни» угадывать близость коды,

которая, может быть, лишь прелюдия произведенья иного.

А жизнь фонетическому разбору не подлежит – у неё свои ритмы, коды.

И только люди всё так же верят в категоричность слова.

 

* * *

 

Завтра будет самое прекрасное утро

с едва заметным ароматом тимьяна,

даже если убежит молоко тумана.

Завтра сочиню самое лучшее стихотворение.

 

Опубликую в фейсбуке или отправлю по электронной почте.

Завтра семя скажет «спасибо» почве,

завтра гумус обнимет росток по-отечески.

Начну новую книгу. Произнесу «люблю» по-гречески,

между «агапэ» и «филио» выберу «эрос».

Завтра наступит для человечества новая эра.

Ну если не для всех, то хотя бы для одного человека.

Будет выставлено на всеобщее обозрение

потрёпанное чучело века.

 

Перестану смотреть в глаза календарю,

ища в них тень лукавства.

Завтра буду не сам по себе,

а лишь тем, кем быть велит каста.

Но тут же одумаюсь: во что же я влип, ввязался?

И будет окончание ночи

торжественно объявлено работником ЗАГСа.

 

Как будто ночь и день

только что совершили расторжение брака.

Завтра будет самое прекрасное утро,

на волю вырвавшееся из барака.

 

Завтра всё станет понятным, возможным и гармоничным.

Хлеб окажется не мокрым от слёз,

а политым вареньем сливовым и земляничным.

Завтра будет самый прекрасный день и вечер,

который будет лениво тянуться,

самое невероятное утро из тех,

в которые доводилось проснуться.

 

Совершу что-нибудь легкомысленное,

возвышенное, простое,

нарушающее привычный ход вещей,

опровергающее все устои.

Стану брать уроки вокала, терпения,

фехтования и благородства.

Завтра будет утро – самое подходящее для того,

чтобы жить и лениво со сном бороться.

 

 

* * *

 

Веронике Долиной

 

Здесь не место любви.

И по сути… по сути… по сути

Горстка слов: c'est la vie.

Остальное – рисуйте, рисуйте!

 

Но вспорхнула тетрадь,

Рукоплещет страницами всеми.

Что за роскошь – терять?

То ль в Неве, то ль в Днепре, то ли в Сене.

 

И делить, и дарить,

Опрокинуть и снова наполнить.

Что за бремя – парить?

Что за благо – не помнить, не помнить?

 

Здесь не место себе,

А кому же? Другим лишь, другим лишь.

Ветерок на губе…

Под водою не гибнешь, не гибнешь.

 

Игорь Стравинский. Scherzo a la russe, 1945
 

Притязания музыки горней
Постигаешь. Вдыхаешь. Паришь…
Брызжет скерцо твоих Калифорний,
А слова подбирает Париж.

 

Нотной вязью омыт и опутан,
Стон рояля слышнее мортир.
И покорность, и спесь контрапункта –
Всё приемлет и стерпит клавир.

 

Отзывайся – вблизи, вдалеке ли –
Междометием, камнем, слюдой.
И сейчас, и когда Сан-Микеле
Растворится, уснёт под водой.

Что ж, хвала тесноте и обиде –

Непривычный рефрен заучи.
Возвращайся, Протей и Овидий.
Дирижёрствуй! Скитайся! Звучи!

 

2015

 

* * *

 

Владиславу Городецкому


Истерзана душа и мостовая.
Найдут друг друга камень и праща.
– Постойте, эта улица живая! –
Прошепчет тень под складками плаща.

– Постойте… –
                   Гул пожарища неистов.
Лишившись слов, от боли обомлев,
Стоит в огне растерянный Владислав,
И плачет он бесслёзно, будто лев.
 

– А знаешь, Лешек, пуля ведь не дура!
И я тебе одуматься велю!
Ах, Дезидерий, что архитектура,
Когда здесь люди, слышишь? Лю-ди! Лю…
 

Не видно ран. Но помнит мостовая:
Найдут друг друга камень и праща.
– Постойте, эта улица живая! –
Одни слова – ни тени, ни плаща.
 

2014 – 2015

 

* * *

 

Кажется, что не случится больше ничего плохого.

Ясногорский ангел в помощь путешественникам многим.

Без конца и без начала по аллее Ченстоховы –

лишь к ногам Марии Панны все тревоги, все дороги.

 

Кем написана икона? Может быть, святым Лукою…

Здесь не ищут доказательств, здесь доверие бездонно.

Ангел, ты коснись печалей ясной пламенной рукою.

Сколько радости и света дарит Чёрная мадонна.

 

Будто ничего плохого точно не случится больше –

ни слепой имперской спеси, ни потопа, ни пожара.

Лишь к ногам Марии Панны в совершеннолетней Польше,

в летней Генриховой Польше, не ища другого дара.

 

* * *

 

Как настойчиво, как неотступно

дождь смывает румяна зари...

Я проснуться хочу не от стука

потревоженной ветром двери,

но от шелеста и шевеленья

крыльев света в соседнем окне.

А промокшие за ночь поленья

так растерянно стонут в огне.

Дождь исчез, но оставил улики,

и вот-вот будет пойман, злодей!

Посмотри: недотроги-улитки

перестали бояться людей.

Миновала гроза, отступила,

добродушием светится лес.

Исхудавших деревьев стропила

дотянуться хотят до небес.

Как чудесно в лесу просыпаться!

Только Богу и слову служить.

А потом – в октябре осыпаться,

оступаться – и падать. И жить.

 

2005

 

* * *

 

Как я спасу тебя, как я тебя спасу,

девочка спящая, хна из волос бегущая.

Осень – горчащее озеро на весу.

Сахаром снега присыплю слепую гущу я.

 

Как я люблю тебя, как я тебя люблю,

как за тебя боюсь оголенно-лёгочно.

Небо сентябрь избавит от цвета «блю»,

мой фотоаппарат поломает плёночный.

 

Как я тебя спасу? Спит кино окна.

От самого себя уберечь сумею ли?

Девочка вещая, волосы метит хна.

Дерево-вередо ночи парик примерило.

 

* * *

 

Какого числа ты приедешь? Нет-нет, не ко мне,

ты просто вернёшься в свой мир монотонный, но яркий.

На майских конвертах достаточно места вполне –

наклеивай дни как немые почтовые марки.

 

Какого числа ты… какое короткое «ты»,

но долго звучит для меня бубенцом, отголоском.

Дожди оголтелые мечутся, словно кроты.

А нежность непрочна, как пламени платье над воском.

 

Какого числа станет облаком дым ремесла?

В моём настороженном небе тоски никакой нет.

Какого числа ты вернёшься? В ладони весла

болтунье-воде отражаться ровней и спокойней.

 

 

* * *

 

Канители больничной воздам

надлежащие почести.

Невозможно гадать по годам.

Быть антонимом прочности

 

оболочке души иль самой

обнажившейся мякоти.

Пастернаку минувшей зимой

удавалось не плакать и,

 

оброненным словам вопреки,

не считаясь изменником,

каждый шаг по канату строки

завещать современникам.

 

Метафизика – книжный предел,

всё решается в действии.

Рассыпается времени мел

на краю равноденствия.

 

* * *

 

Концерт за концертом терпенью учиться у моря.

Как будто на свете нет бед и страданий, и горя.

Как будто никто не погибнет в ближайшие сутки.

Концерт за концертом. Попытка добраться до сути.

 

Восторг за восторгом...

Как будто безмолвствуют «Грады».

А люди, как волны, отчаянной музыке рады.

Учиться у моря, как будто войны не бывало.

Концерт за концертом, как будто бы времени мало.

 

Нельзя ничего отложить. И рассвет за рассветом

звучат, словно Гендель за Бахом и лето за летом.

Как будто на свете не плачет никто и не стонет.

Ты, музыка, знаешь, ты знаешь, чего это стоит:

 

сеть судорог, колик, смятение в левом предплечье.

Как будто всего драгоценнее жизнь человечья.

Концерт за концертом. Пылают закаты-афиши.

Учиться у моря быть громче и чище и тише.

 

* * *

 

Концлагерь – это место, где репетируют, где играют концерты.

Какая невероятная концентрация музыки.

Исполняют, например, Бетховена.

Подошёл бы любой немецкий композитор,

потому что здесь даже музыка немеет.

 

Скоро премьера, каждый раз премьера, опять премьера.

Но почему не пригласили автора?

Или он не согласился прийти?

Кажется, этот композитор ослеп... или оглох...

Кажется, сюда вчера приходил Бог.

Его не узнали, Он был слишком худ.

Какая невероятная концентрация иуд.

 

Снова премьера.

Слишком часто в оркестре меняется состав.

На станцию, слышите? – прибыл новый состав.

– Помните этого мальчика со скрипкой?

– Да нет, не он.

... ещё один освободили вагон.

– А старик с виолончелью?

– Нет, на том не было очков.

– Но он мог их снять.

В такие минуты что-то происходит со зрением...

А слух и здесь не могут отнять.

А музыка и здесь – пастораль.

В ней могут соседствовать сталь и хрусталь.

Сегодня премьера концерта.

Концлагерь. Концларго. Конец.

 

* * *

 

Гари Лайту


Лето и Яр тёзками оказались…

Если поэзия всё же возможна и после такого,

снова с плодами рифмуешь – как странно – осеннюю завязь,

и понимаешь, что «больно» – прогорклое слово.

 

Нет, ты не циник. Но сказано многое слишком,

речь человечья сама по себе еретична.

Улицу знаешь на память – беги к старикам и к мальчишкам,

Впрочем, едва ли экзамен ты сдашь на «отлично».

 

Стой! Не пиши! Это что за кощунство, ей-богу?

Ты упражняешься, будто жонглер сумасшедший…

Грузный октябрь омывает и жадно глотает дорогу.

Вот и в тебе отзывается каждый ушедший.

 

2015

 

* * *

 

Люблю, люблю, но реже говорю об этом...

 

Лучше об этом шепчи, не труби,

ничего не пиши в повести,

которую многие смогут прочесть,

не размещай фотографий в фейсбуке.

Ты спрашиваешь: а как любить, если...

Не спрашивай, иди по заросшей тропе

или по широкой дороге – люби,

как будто ни за спиной, ни за горизонтом

нет ни одной разлуки.

 

Лучше об этом молчать,

ты же знаешь, что написал Шекспир,

это было понятно ещё до Шекспира, до Моисея,

до Христа, до Вергилия, до Гомера.

Нет до тебя дела Бродскому, Пастернаку, Пушкину,

Стусу, Шевченко (по алфавиту)

и ещё сотням твоих учителей,

но благодари целый мир:

он тебя научил тому, что любовь – это субстанция,

к которой ни одна не применима мера.

 

И если о ней вообще стоит писать,

то лучше писать на пергаменте времени,

сгорающем у тебя на глазах,

но когда развеешь пепел,

поймёшь, что нет ничего более прочного,

чем эта пыль полевая.

Ты спрашиваешь, а как любить, если...

Не спрашивай, верти в руках детский калейдоскоп,

только не нужно его поспешно наземь бросать,

потому что если выпадут стёклышки,

ты уже не сможешь вернуться к тому, что было,

сколько бы тысяч лет ни провёл,

этот странный посев поливая.

 

* * *

 

Между нашими ноябрями, декабрями, январями

словно мостики, тянутся ветви голые.

Зерна-дни старательно склёваны снегирями,

ну а с тем, что осталось, справятся голуби.

 

Между нашими воскресеньями и вторниками

промелькнут красногрудые понедельники.

Листья-дни старательно выметены дворниками.

И пока не пусты городские ельники,

 

между нашими предрассудками, условностями, догмами

капли птичьего драже на ветви обронены.

К декабрю дни становятся детскими, долгими,

рябиновыми, снегириными, рябыми, вороньими.

 

* * *

 

Меня грызёт упрямый зверь,

а я не ощущаю боли.

Уж лучше оторопь потерь,

чем блажь невыученной роли.

 

Вот так – вслепую, в омут, вброд,

не попрошу иной стези я,

покуда мой не свяжет рот

весна-вина-анестезия.

 

Мой зверь в коросте и в грязи,

он омерзителен и грозен.

Грызи, грызи меня, грызи,

веди к поэзии и прозе.

 

 

Микаэл Таривердиев. «Чернобыль»

 

В долгом месяце чернобыльском

натяжение арканное.

Новый день терзает обыском –

ищет золото органное.

 

Колесо эвакуации стонет,

сколько ни верти его.

Воплощенье радиации

в языке Таривердиева.

 

В музыке его музейное,

обострённое, застывшее.

В мудрости его рассеянно,

смирно дремлет слово «бывшее».

 

В полумесяце чернобыльском

полоумном, полумертвенном.

Новый день горячим отблеском

промелькнёт весенним, ветреным.

 

 

* * *

 

Михаил Афанасьевич, плакать нельзя смеяться –

на Андреевском спуске орудует татарва.

И представьте, у храма возгласов и оваций

Нет, не сахарная – железная голова.

 

3десь беспамятству служат, здесь ветра невеста – ватра

выжигает по дереву дьявольские черты.

Михаил Афанасьевич, взгляните на призрак театра!

Здесь юродствует Шариков и нам затыкает рты!

 

Оправдается каждый тысячный, если не каждый сотый,

тем, что сад не исчез, но в гигантском снегу увяз.

И никто не заметит, что всюду дымятся соты...

Михаил Афанасьевич, мы отняли Город у Вас!

 

* * *

 

Моё детское всё в этом парке, моё родовое.

А когда я опять прохожу мимо нашей скамейки,

замечаю: она занята, там целуются двое.

У воровки-судьбы всё давно учтено до копейки.

 

Моё взрослое всё, настоящее всё в этом парке.

Так решительно зрелость взялась за меня – как я вырвусь?

Сколько раз у поэтов иных упомянуты Парки.

Я боюсь откровенных банальностей, я из них вырос.

 

Это просто скамья, это дерево, гвозди, железо.

Посмотри, посмотри, мой прохожий, свидетель невольный.

Моё детское, взрослое здесь – однозначно, железно.

Я сюда попаду, путь какой бы ни выбрал окольный.

 

Этот парк – домовой – неумытый, вечерний, лохматый,

даже если вы мне не поверите – что мне за дело?

Уходи, мой бессовестный век, не маши здесь лопатой.

Если больно душе, значит, лишним становится тело.

 

* * *

 

Может быть, вот сейчас

или немного позже

вспыхнет в тумане глаз,

выпорхнет сердце Польши.

 

Ценность иных свобод

можно понять в силке лишь.

Здешнюю реку вброд

переходил Сенкевич.

 

Память листвой у ног

брошена. Хлеб не горек.

Что у себя сберёг

замерший Обленгорек?

 

Словно младенец-Бог

свету подставил тельце.

Музыка хлынет впрок,

мигом промокнет Кельце.

 

* * *

 

«Музыка…» – вначале шепчу, но ответа не слышу.

«Музыка» – повторяю спокойно и тихо.

«Музыка!» – внезапно перехожу на крик.

«Музыка! Музыка! Му-зы-кá!» – 

пусть увязнет в зубах алфавит твоего языка.

Ты – изысканный яд, ты – страница разорванных книг.

Ты – моё наказанье, моё многоглазое лихо.

Я не просто люблю тебя, музыка – я тебя ненавижу!

 

«Музыка, больше не верю, что сердце твоё необъятно.

Плеск твоих колыбельных меня в заблуждение ввёл.

Чем воздастся ещё мне за ревность, за дерзость, за верность?

А быть может, предательство – это награда за преданность?

Как внезапно, как рано твоя мне открылась запретность!

Ты порою жестока, груба, хладнокровна как вечность,

не прозрачная ткань твоя совесть, но грязный подол.

Проклинаю тебя – и в объятья твои устремляюсь обратно.      

 

Развернула над городом призрачный рай своего шапито,

обещая несметные радости, чем ты на деле смогла одарить?

Твой чахоточный сон не хочу я досматривать больше!

Ты – развенчанный, свергнутый, славы лишённый тиран.

Ты – тревога и язва, ты – щёлочь и соль для едва затянувшихся ран.

Отчего ты молчишь? Ты опешила? Ну, поднимайся, ну, пой же!

Хочешь, я буду ползать, но только бы ты продолжала парить!

Я не просто люблю тебя, музыка, я без тебя ничто и никто.

 

* * *

 

На сегодня назначен торжественный светлый приём ноябрю.

Посмотрите, настолько отчаянно солнце, что холод почти не заметен.

Погодите минутку, подбросьте монетку, я номер дождя наберу:

нужно всё рассказать ему лично, чтоб не было сплетен.

 

На сегодня назначена осень, вернее, её молчаливый таинственный выход второй.

Если пафос излишним покажется вам, приходите попозже, к фуршету.

Может быть, станет ясно вполне к тому времени, кто здесь подлец, кто герой.

И, возможно, нам что-то расскажут ещё неожиданное по сюжету.

 

Не сегодня, когда-нибудь, дней через тридцать, три раза по три-

ста, ещё предстоит дорасти до декабрьской декады хрустящего предвосхищенья.

А пока выбирай угощенья на скатерти жёлтой, на красное ставь, за зелёным смотри.

А пока ноябрю лепят странный ярлык «месяц Ноя» – вот знак бестолкового мщенья.

 

* * *

 

Не грусти об иголке, потерянной

в стоге сена, в траве необутой,

не стучи, словно дятел, по дереву,

суеверий сплетенья распутай.

 

Не печалься о пряже распущенной,

обо всём, остающемся втуне.

Пусть сменяются луны растущие

перезвоном зеркал-полнолуний.

 

А куда нам идти, не расспрашивай.

Души вышиты, связаны нитью.

Тки декабрь шерстяной и раскрашивай

вдохновенно, легко, по наитью.

 

 

* * *

 

Не может быть, чтоб это было только тканью –

какая пристальная нежность полевая!

Сродни дыханью, колыханью, затиханью.

А впрочем, слов не знает нитка долевая.

 

Не может быть, чтоб это было только тенью –

какая вьюга разыгралась травяная!

Подобно букве, насекомому, растенью

ползёт невидимо дремота дровяная.

 

Ах, может быть: всего лишь платьем, птичьим всплеском,

тесьмою, кружевом, судьбой, душою луга,

напоминанием о смутном, смертном, веском,

о том, чему ещё учиться друг у друга.

 

* * *

 

Не сад, а всего лишь две вишни юных в бабушкином дворе,

и кроме дождей, метелей, морозов ничто им не угрожает.

Но каждый художник заводит беседу и спор о зле и добре –

ему достаточно просто взглянуть на то, что его окружает.

 

Не сад – всего лишь порыв, предтеча, зародыш, зерно ли, намек ли

на тремоло листьев, на мысли о саде, где бисер горит вишнёвый.

Сорви эту боль, эту быль и небыль, вдохни, пока не намокли

эскиз тишины, набросок надежды и сумрак чернильно-новый.

 

Двум юным старинным деревьям-птицам плодами делиться не с кем.

Слегка приоткрытые губы заката наполнились соком кислым.

Из пламени лет, из вишнёвого дыма возник силуэт Раневской,

и взрослая комната стала детской, и жизнь озарилась смыслом.

 

* * *

 

Не устраивай с Богом торг,

Он судьбу не ломает – лепит.

Страх порой похож на восторг,

а восторг так похож на трепет.

 

Не заканчивай с миром спор,

как бы ни был он равнодушен.

Каждый сам себе Кьеркегор,

каждый только себе и нужен.

 

Не устраивай с миром бой.

Каждый носит свои вериги.

Будь собой, просто будь собой.

Жрица-осень сжигает книги.

 

* * *

 

Владиславе Осьмак

 

Неизменно узок и горбат

Путь от унижения к величью.

Но пустивший корни стилобат

Не поймает в сети душу птичью.

 

Колокольный ветер. Свет сквозной.

Грузный холм в тревоге родниковой.

Прежней жизни силуэт резной,

Вспыхнувший от искры пустяковой.

 

Стелет город ткань своих чудес,

А под ней дрожат столетья тускло.

Время изогнётся буквой S

И вольётся в каменное русло.

 

Словно книгу, улицу прочти,

Расплети запутавшийся локон.

Не осталось жителей почти,

Но глаза сияют в сотнях окон.

 

2013

 

* * *

 

Ноты жужжат, и каждая тебя ужалить хочет,

просят, чтоб ты пустился с ними вместе в танец дикий.

Ноты хохочут над твоим прошлым и будущее пророчат,

как лунные тени или солнечные блики.

 

Ноты – служители твои и деспоты-феодалы,

то хотят унизить, то в ногах смиренно ползать.

Ноты – это ливень утренний и снег вчерашний талый.

Их существованье – сплав ненужности и пользы.

 

Разве может музыка спасти, помочь хоть чем-то?

Разве может море смыть беду, печаль и боль?

Ну, конечно, может! – умывайся, плавай, черпай.

Как близка твоя зем-ля-си-до-ре-ми-фа-соль.

 

* * *

 

Ноты – гулкие зёрна в шершавых колосьях клавира –

ловит мельница слуха, в муку превращает, давясь.

Это даже не музыка, это ненастье, лавина,

это самая прочная, самая тонкая связь.

 

Надвигается смерч, надрывается парус тумана,

разбиваются с грохотом звёздный хрусталь и фарфор.

В позвоночнике спящей капеллы течёт vox humana*

И крадётся за ним vox angelica*, спрыгнувший с гор.

 

Приглядись: это город, где небо стареет органно,

где арканом на шею бросается осень-лиса.

Там немецкую речь обожгло ремесло Иоганна,

там безмолвие тщится в капкан заманить голоса.

_____

*«человеческий голос», «ангельский голос» – в органе названия регистров (т.е. рядов труб одинакового устройства и тембра).

 

* * *

 

...нравится ссылка, которой вы поделились,

которой вы подавились, поперхнулись,

закашлялись до слез. Посещение цирка,

Хеллоуин, праздник, горе – кому cвежие ссылки?

 

Перемещение времени осуществляет лента.

нравится ссылка и раздражает Лета –

мелкая до щиколоток речушка,

просится в ленту как навязчивая подружка.

 

Спрашивает: ты что? Ты, наверно, сбрендил?

Третьего дня в 3:30 меня отфрендил!

Это кого ещё ты в друзья добавил?

Утром добавил, а в полдень меня забанил!

 

Броситься в ленту, словно кинуться в Лету.

Лента становится полноводнее к лету.

Нравится ссылка, тогда обращайся в личку.

И не заметишь, как это войдёт в привычку.

 

Нравится ещё двум, трём, десяти человекам...

Выбери, по каким судоходным рекам

лучше спускаться, по каким тебе вплавь пуститься.

Завтра в 3:30 ты скажешь: друзья, не спится.

Их у тебя 950, две тыщи, соревнование,

торг несъедобной пищи.

Ссылка не нравится, хроника не вмещает.

Завтра тебя не будет, фейсбук вещает.

Завтра тебе сочувствует, ставит лайки.

Ссылка не нравится, бродят по небу стайки

туч в ноябре. Ссылка настолько бесит...

Где же душа блуждает и сколько весит?

 

 

* * *

 

Посвящение танго

«Зима в Буэнос-Айресе» Астора Пьяццоллы

 в Аргентине зима начинается в июне…

 

Объясни, минорный вечер изразцовый,

в плавнях стёкол отразившийся вдвойне,

ну откуда скрипка Астора Пьяццоллы

знает всё и о тебе, и обо мне?

 

Назови хоть пустотою Торричелли

эту ртутную колючую жару,

но душа твоя с душой виолончели

затевает откровенную игру.

 

Так найтись письму, где не указан адрес.

Так из музыки и муки строить дом

той зиме, что обняла Буэнос-Айрес,

той, июньской, перевёрнутой вверх дном.

 

* * *

 

От Жидовских ворот – до еврейского кладбища

грознокрыло чернеет запавшая клавиша,

сатанеет огонь оголтелого капища.

 

От еврейского дома – до дыма, до ужаса

неприкаянный ангел со скрипкою кружится

голосит в одночасье ослепшая улица.

 

От зерна и плода – до засохшего дерева.

Скоро выпустит щупальца ночь иудеева,

Шестикрылому ангелу петь и звезде его.

 

По еврейскому небу – не облаком плачущим,

опрокинутым городом, ветром судачащим.

От Жидовских ворот – до еврейского кладбища.

 

* * *

 

Отними мою радость, нагрянь фиолетовый морок.

Я сбиваюсь со счёта, и, всё-таки, кажется, сорок

равнодушных ступеней горят впереди или сзади.

Отними мою боль – возврати её радости ради.

 

Отними мою волю, обрадуйся, сон расторопный.

Возраст – это развилка, стезя, инструмент допотопный,

не тяжелая тень, не игра в пресловутые прятки.

Я его не замечу, хотя бы на этом десятке.

 

И пускай тридцать девять бездомных сорок застрекочут,

и пускай встрепенётся мой месяц, шумлив, словно кочет.

Вот ещё один круг циферблатный грозится разбиться.

Вот и сОрок сорОк – я не мог, я не мог ошибиться.

 

Отломи мою жизнь, словно хлебную корку сухую,

мою радость и боль – я не многим, не многим рискую.

Мой серебряный свет, появись, я сбиваюсь со счёта.

Терапия потерь, стихотворная темень, работа.

 

* * *

 

Отпусти меня, боль, мой любимый безжалостный хищник.

Все тебя отвергают, ни глаз, ни объятий не ищут.

Я тебе помогу, даже если никто не поможет,

но потом, не сейчас, а пока – отпусти меня всё же.

 

Ты мне кажешься женщиной, самой прекрасной на свете,

отпусти меня, боль, разорви свои прочные сети,

я не верю, что ты злонамеренна, ты до восторга желанна.

Но сегодня меня отпусти,

нам друг к другу припасть ещё рано.

 

Я хочу тебя, боль, в исступленье меня твоё тело приводит.

Но пока не держи, я тебе изменяю, отдавшись свободе.

Да, люблю тебя, боль, пусть тебя ненавидят другие до крика.

Мы ещё насладимся друг другом

до обморока, до предела, до пика.

 

* * *

 

За хлеб мой насущный,

за каждую каплю воды

спасибо скажу.

За то, что Адамовы я повторяю труды

спасибо скажу…

Арсений Тарковский

 

Юрию Левитанскому

 

Пахнет в булочной уютом домашним.

Сон отступит перед нашим упорством.

Хлеб насущный не бывает вчерашним,

даже если он становится чёрствым.

Своды сумрака доступны гардинам

и кулисам измеренья иного.

Это правда, что не хлебом единым –

только в булочной об этом ни слова.

Нет, пожалуй, здесь и нужно об этом!

«Всяким словом, – говорю. – Всяким словом…»

Потому что возвращенье к основам

уготовано не только поэтам.

Пахнет в булочной уютом домашним.

Жизнь проста. Гораздо проще с годами.

Хлеб насущный не бывает вчерашним.

Всё, что будет, было прежде, в Адаме.

 

2008

 

Первомай 1919 года в Киеве

 

Май черешневый, сиреневый, медовый,

что стесняешься? Похвастайся обновой!

Подвенечную мелодию каштана

вновь исполни для невесты Мандельштама.

 

Чей ты, город? И достанешься кому ты?..

Первый танец между градинами смуты,

па-де-де по Институтской и Подвальной.

Век заносчив. Беззащитен ствол миндальный.

 

Всюду варвары толпятся и невежды.

Но зато глаза миндальны у надежды!

Будет нищенка и беженка богата –

ожерелья слов прекраснее агата.

 

Быть не может ни сомнений, ни ошибки:

пахнут радостью, сиренью пахнут Липки.

А в Михайловском не встретишь богомольца –

только май и наспех купленные кольца.

 

Расскажи, весна растерянная эта,

что же выпадет Надежде и Поэту?

Город щурится – как много стягов алых!

Май медовый, май каштанов шестипалых.

 

* * *

 

Перед поездом расступятся

и деревья, и столетья,

не заметишь, как распустится,

расцветёт сюита третья.

 

Струнность леса оркестровая,

странность времени и места.

К небу лиственно-еловая

пробивается челеста.

 

А в тылу незримой армии

строй деревьев пифагоров

спеленали тканью арии

и прожгли иглой вагонов.

 

Ветви, корни этой музыки

принимаешь за свои ты,

как побег никем не узнанной,

затаившейся сюиты.

 

 

* * *

 

Роману Кофману

 

По Владимирскому спуску

Музыка стремглав бежала

Осторожному моллюску

И пчеле, лишённой жала,

Стала улица подобна, затаилась.

 

Вот и вырвалась из недр

По счастливости случайной,

музыка впадала в Днепр,

музыка звалась Почайной.

Стала терпкою водою дождевою

 

По Владимирову небу,

По свинцово-медной ткани.

Музыка подобна хлебу

И вину на свадьбе в Кане.

Окунись в неё. Прими её крещенье.

 

2013 – 2015

 

Подражание Александру Кушнеру

 

Веронике Долиной

 

Не такой уж я консерватор,

завсегдатай консерваторий,

филармоний. И свой фарватер

объявляю без церемоний.

 

Не такой уж республиканец,

демократ, вообще, политик

я плохой (слишком сложен танец).

Я, пожалуй, зануда, нытик.

 

Не такой уж, поди, романтик...

От Брокгауза до Ефрона

веер лет, типографский фантик,

тяжбы поезда и перрона.

 

Бойся, путайся, обольщайся,

жизнь ища меж водой и сушей.

Чаще к русскому обращайся,

верь датчанину, немца слушай.

 

Все они присягали плену

тесных, душных статей словарных.

Между тем, накрывает сцену

дымка званий высокопарных.

 

Подражание Борису Пастернаку

 

Зима набрасывает снуд

на шею зябнущей церквушке.

Снуд агрессивен, словно спрут.

Страх дышит в горле, будто в кружке

освобождённый кипяток,

что постепенно остывает.

Ещё один тугой глоток

у неба в нёбе застревает.

 

Зима выигрывает суд

и шепчет снегу: «Адвокатствуй»,

гадая вслух, кого спасут

дни домотканые вакаций.

Снег – одарённый модельер.

И, шерстяной и трикотажный,

мир состоит из новых мер,

уют отвергнувших винтажный.

 

* * *

 

Помню чётко из детства, что некой прозрачной стенкой

отделён ты от мира, когда заболеть случится.

Понимаешь прекрасно, что несколько дней лечиться,

очевидно, придётся, что будет плясать горячка на твоём одеяле.

На столике прикроватном поселяется градусник

(это даже не столик, а простой табурет, что взят на время из кухни).

 

Очень скоро вступает в бой Всемогущий Уксус.

Он-то знает, как ненавидишь ты его запах,

ну и что с того? Ведь уже у него в лапах

голова твоя детская, ждущая облегченья.

Так по краю кровати размазаны дни леченья.

 

И ещё один штрих, как я мог умолчать об этом

испытании страшном, трепете неизбежном? –

человек в халате явится белоснежном,

будет в рот тебе ложку совать, да так, что тошно

и обидно до одуренья ребёнку станет.

Но внезапно мама варенья банку достанет.

Помню чутко из детства: злой уксус и вкус варенья.

 

* * *

 

Постучаться в дом органной музыки

и услышать: «Музыки нет дома».

Дети перепуганы, замурзаны.

Где пропала музыка-Мадонна?

 

Понимаешь, что она поблизости,

что вернётся, не оставит сирот.

Музыка спасёт от бесполезности.

Больше никого не тронет Ирод.

 

Возвратиться в дом органной музыки,

зная, что у музыки нет дома...

 

Преображение

 

Тане, жене и другу

 

1

 

Пришли письмо, чернил не экономь.

Разлукой терпкой пахнет клей столярный.

Быть может, как в Иртыш впадает Омь,

и мы впадём в соблазн эпистолярный.

 

Не то, чтоб осязанью вопреки

отринута бумажная морока…

Но что за город вырос у реки,

невнятный отзвук школьного урока?

 

Как будто в чай добавили имбирь,

стремясь от расстоянья излечиться.

На языке всё вертится: «Сибирь»,

играет, дышит, ластится, лучится.

 

А это жженье лёгкое во рту –

примета ожиданья и смятенья.

И строки оживают на свету,

и нежность, прихотливое растенье.

 

2

 

Преображенье леса, дальних крыш,
Озёр окрестных, обрамлявших пустошь.
Полынь и мята, щавель и спорыш…
Взметнёшься вмиг и крыльев не опустишь.
 

Листва берёз, как только день погас,
Совсем иным наполнилась сияньем.
И Яблочный означен будет Спас
Смородиновым кровоизлияньем.

 

Август 2013, деревня Преображеновка
Омской области – август 2015, Киев

 

* * *

 

Припять – пересечение белого и чёрного.

Здешнее колесо действительно чёртово.

Что сказать из две тысячи восемнадцатого пытаюсь?

Припять, зачем я хлебом твоей пустоты питаюсь?

 

Припять надёжно припрятана, словно клад,

время – это и есть саркофаг, усмиривший ад.

Солью надежд не пропитанная земля,

что камертон твой произнесёт вместо «ля»?

 

Припять, позволь же к ногам твоим припасть.

Ты одичала, ты не узнала меня и открыла пасть.

Значит, придётся снова тебя приручать.

Ангел трубит, кровоточит звезда, Божья горит печать.

 

 

* * *

 

Просыпаясь, как будто бы дверь отворяешь, зевни.

Засыпая, как будто окно закрываешь, зевни.

А в скупом промежутке мобильный бери и звони –

да откуда ты знаешь, что будут ещё подходящие дни?

 

Просыпаясь, ищи свою радость, залезь под кровать.

Может быть, закатилась она, как закат, под кровать?

А найдёшь – вот и будешь хоть стол для гостей накрывать,

хоть страницы своих календарных дождей надрывать.

 

Засыпая, зайди напоследок в фейсбук, в его чат.

Вот зелёные лампочки, словно такси, гасит чат.

Просыпаясь, зайди непременно в фейсбук, где молчат.

Это, может быть, значит, что скоро к тебе постучат.

 

Засыпая, простуженным ветром июньским кружи,

ты и сам не заметишь, что мысли юны и свежи.

Просыпайся и долго-предолго в кровати лежи,

словно это ведёт к равновесию правды и лжи.

 

Просыпаясь, опять засыпая, зевни и зевни.

Разрядился мобильный, покуда ты спал, извини.

Сам в себе притворившись будильником, звонче звени

и вставай, наконец! Спит июнь. Мало места в тени.

 

* * *

 

Разверни опахало флага

и обмахивай зверя громадного.

От гулага и до гулага –

как от чёрного до парадного,

от нечётного вплоть до чётного,

от ничтожного до ночлежного,

караульного, непочётного,

мандельштамова сна кромешного.

 

От безжалостного до строгого,

от безумия до режима.

Вот гулагово злое логово.

Cвет лукавый и мгла-пружина.

Разорви, как рубаху, флаги.

Хлынет кровь, зверь напьётся вдоволь.

Метят воду круги-гулаги.

Пахнет сыростью в гиблом доме.

 

* * *

 

Разговаривать с тобою, разговеться,

расплескаться свету, речи разгореться.

Нам казалось, что остались только угли...

Мы – проказники, поставленные в угол.

 

Разговаривать с тобой, словесный гравий

ворошить легко, не осязая граней.

Ни арго, ни сленгу не давая места,

разговаривать с тобою, ночь-невеста.

 

Обнажить тебя до памяти подкожной,

до сосудистой растерянности ложной.

Разговаривать, варить в печи без соли

дёготь времени, добавку канифоли.

 

* * *

 

... и зацветёт миндаль,

 и отяжелеет кузнечик,

 и рассыплется каперс…

Книга Екклесиаста 12:5

 

Рассыплется каперс.

В лесу не останется листьев –

нам все это будет даровано,

если, конечно, подарком возможно считать увяданье.

И чтобы найти оправданье

такому порядку вещей и укладу подобному,

не нужно готовиться вовсе к отчету подробному.

А всё же придется, мой друг, отвечать без запинки,

какие лелеяли мысли,

зачем выбирали тропинки, ведущие Бог весть куда,

любопытства ли праздного ради.

Зачем равнодушные строки заполнили наши тетради.

А впрочем, словам не присущи людские пороки,

они на устах у пророка и сами пророки,

они по веленью Творца собираются в строки.

А мы, если толком, всерьёз разобраться,

совсем не творцы, а всего лишь, всего лишь посредники…

Рассыплется каперс,

и осени крохи последние склюем осторожно,

доверившись доброй руке.

Тогда и поймём, что наметилось устье в реке.

Сейчас это кажется нам запредельным, несбыточным.

Но есть запредельность другая,

и мы к ней приблизимся, это уж точно.

Рассыплется каперс.

Да он и сейчас рассыпается.

И все-таки утро опять и опять просыпается.

Поэтому лучше побродим с тобою легко,

и больше не будем заглядывать столь далеко.

Июнь на исходе.

Сюиты последние такты

уже отличаются тонкой и тихой протяжностью.

И слышно, как ветка – увы! – надломилась под тяжестью.

Нет, нет, не подумайте, тяжесть её не в плодах!

Она слишком долго с собою была в неладах.

А мы так спокойны, смиренны и, стало быть, счастливы.

Друг к другу внимательны, может быть даже, участливы.

Свободны настолько, что можем расстаться, не сетуя,

а всё же останемся рядом, негромко беседуя

о чём-то простом, непустом и о самом бессмысленном,

как может казаться на первый, поверхностный взгляд.

Но смысл откроется, он непременно откроется,

незримый покров благодатный раскинула Троица,

и этот покров пребудет над нами,

пока не рассыплется каперс,

и даже когда он рассыплется,

даже когда он рассыплется.

 

2005

 

* * *

 

Рождественская музыка бела,

но это ясно без напоминаний.

У нас младенца вьюга родила,

а в Иудее сон пустыни ранний

слепил его из колкого песка.

Уже ребёнку музыка близка,

 

и с молоком течёт Аве Мария,

и пьёт младенец Баха и Гуно.

Но сколько о любви ни говори я,

ещё ребёнку страшно и темно,

ещё весь мир его вмещают ясли.

Скупые свечи нот – и те погасли.

 

* * *

 

Свет мой, зеркальце кривое,

ты всю правду исковеркай.

Что там прячут эти двое

за холстом, за чудо-дверкой.

 

Искази любые сказки,

приукрась, приври, немое.

Нет, ни славы, ни огласки

не боятся эти двое.

 

Речи дар давно утерян,

свет мой, зеркальце, а ну-ка,

покажи, где храм, где терем,

где свиданье, где разлука.

 

Тьма моя, мой свет закатный

и зари огонь зеркальный.

Отправляйся в путь обратный,

королевич мой опальный.

 

Свет мой, диво-отраженье,

ты зеркал кривых не терпишь.

Продолжай своё круженье,

небу веришь, землю вертишь.

 

* * *

 

Сколько наших у города мест.

Захлебнись глубиной отпечатка.

Время – живопись и палимпсест

не единственный, впрочем. Сетчатка

 

перерезана улицей лиц,

приумножена линзами смыслов.

Я бесстрашен, и ты из цариц

не исторгнута...

Аве, Владислав.

 

Сколько в городе чуждых имён,

сколько зданий, подвергшихся пыткам.

Что душа – бледнокрылый ион,

не заметный глазам любопытным.

 

И никто никого не отверг.

Но февраль из чернильницы вылив,

улыбается мальчик-четверг,

клеть зрачка пробегая навылет.

 

 

* * *

 

Словно буквы, читаю ноты,

обжигаю язык и губы.

Вижу облик моей работы

сквозь виндлады, мехи и трубы.

 

Оловянно-свинцовый голос,

споры дерева и металла.

Всё, что долго во мне боролось,

зрело, пенилось, рокотало,

в миг один улеглось и смолкло…

Но закрою едва глаза я, –

бродит музыка-богомолка

до утра по стерне босая.

 

Словно буквы, читаю ноты,

будто ноты, слова читаю.

Всё мне слышится: «Кто ты? Кто ты?» –

«Я из музыки прорастаю».

 

* * *

 

Смотри, пока не ослеп,

как убирают хлеб,

как по сугробам гроз

движется сенокос.

 

Слушай, пока не оглох,

как вырастает мох,

как старуха–изба

смахивает со лба

жирно-бесстыжих мух.

Сам превращайся в слух,

в зрение, в немоту.

Не проводи черту –

пашня, пай, огород.

Оводы лезут в рот,

странен для них язык.

что им – названья книг?

 

Перебирай навоз.

С водкой – не меньше слёз.

Крепко настоян мат,

так и несёт из хат.

 

Читай, пока не стошнит,

мерный, постылый быт.

Пиши, пока жернова

исправно цедят слова.

 

Ну, что же ты, городской,

в обиде на род людской?

Смотри, пока не ослеп,

слушай, пока не оглох.

Говори, пока не умолк,

какой ещё нужен толк,

если твой стих неплох,

даже когда нелеп.

 

* * *

 

Со всем ночным, со всем сражаюсь мрачным

в заплыве долгом, безграничном, млечном.

Совсем один. Со всеми, кто мне близок –

за них за всех я принимаю вызов

 

бурь, бедствий, ураганов, потрясений.

Борюсь, ползу упрямо по трясине.

А время, как тяжёлая пружина,

срывается и бьёт неудержимо.

 

Со всем ничьим, растерянным, непрочным

в руках. Как часто кажется напрасным

старание. Старение металла

и сердца, прошептавшего: «устало».

 

Со всем ночным, пугающим сражаюсь.

Совсем один идти сквозь тьму решаюсь.

И силы никогда не иссякают,

и время никогда не истекает…

 

* * *

 

Собери ночи августа спелые

да смотри не растрачивай зря.

А гроза предвещает Успение,

заостряет черты сентября.

 

И пока не раскрыт адрес явочный,

кто ещё будет взят на постой...

А за августом-гостем дым яблочный

по пятам за густым негустой.

 

Что успели, чего не успели мы,

подытожат кларнет и фагот.

Календарный обрывок Успения

за экватором комкает год.

 

* * *

 

Спи, бурьяном укрывайся недокошенным,

колыбельный твой ковыль чуть качнулся.

Привилегия – родиться недоношенным –

это Бог к тебе лицом повернулся.

 

Спи, плыви рекою нежною и чистою,

небо выпей, как вино молодое,

Привилегия – быть крошечным и выстоять –

это Бог тебя держал на ладони.

 

Ужаснёшься, замерев над жизнью зыбкою,

не поверишь, изумишься жизни хрупкой.

Расцветёт рассвет Господнею улыбкою

и рассыплется Господней скорлупкой.

 

* * *

 

Спой мне песню как синица –

тихо-тихо, громко-громко.

Спой мне песню как царица,

будто нищенка. Котомка

наполняется дорожною музыкою,

многомудрою, земною, стоязыкою.

 

Спой мне песню как девица,

как старушка. Будет сердцу

веселее. Спи, столица,

покоряйся иноверцу.

Буря мглою небо кроет, юность бедная.

Спой, подружка. Где же кружка, кружка медная?

 

* * *

 

Тот месяц недаром был назван  в честь бога войны

(Хотя и другое для имени есть толкованье).

Здесь нужно заметить: когда предпосылки верны,

то ход рассуждения – молот, а суть – наковальня.

 

Безжалостный месяц с весной, будто с мачехой, груб.

Никто не одернёт его – ни обид, ни пощёчин.

Проталины-раны, печаль, возведённая в куб,

мой месяц-злодей бесшабашен, упрям, худосочен.

 

Факир, лицемер, для чего обещаешь сердцам,

ветрам и ручьям несусветную чушь, ахинею?

Бродяга и плут, прощелыга, безбожник, пацан,

не стоишь весны, но смеёшься, мерзавец, над нею.

 

Считаешь себя полководцем, простак, рядовой,

не знаешь, подлец, как восторженна месть трибунала.

Ну что ж, продолжай в том же духе, довольный, живой,

пока ещё мгла твою молодость не спеленала.

 

 

* * *

 

Турникет сообщает остаток дней,

будто в нём – паутина твоих корней,

словно знает по имени гены и хромосомы.

Эскалатор – Тезея тугая нить.

Можно с бисером здешних людей сравнить.

И незыблемы факты, и аргументы весомы.

 

А ещё – человека с иглой сравни,

сквозь ушко слепое продеты дни.

Невозможность их сосчитать вполне очевидна.

Посему никакого остатка нет,

ну а то, что опять сулит турникет –

это просто условность.

Теперь тебе не обидно?

 

* * *

 

Ты любишь жару, а я прохладу.

Ну что в одной комнате делали мы бы?

И, может быть, рай соразмерен аду,

как одноимённы вода и рыбы.

 

Но впрочем, каких ни ищи подобий,

всегда «ты» и «я» прозвучит прозрачно.

Смотри парный танец клаустрофобий.

По разнице переходи по злачной

 

к пространствам иным и к другим пределам,

ищи себе место, аннигилируй.

Душа – это свет, отражённый телом,

а свет – это дух, обожжённый лирой.

 

* * *

 

Ты не думай, не думай, ты ни о чём не думай,

Ты не дома, не дома, ты никогда не дома.

Вот пылинка в ладони – ни удержать, ни дунуть.

Вот дорожка неведома – и не тобой ведома.

 

Ты не делай, не делай, ты ничего не делай.

Но хотя бы бездомное время отпусти из клетки.

Ты потом поймёшь, почему семь дней – это только неделя.

Ты потом поймёшь, какой на сей раз заслужил отметки.

 

Ты не делай, не думай, ты ничего не делай,

ты не думай, не дрогни, не думай, кому ты недруг.

Ты не дома, не дома, ты – почерк страницы белой.

Это только поверхность, и к ней равнодушны недра.

 

Ты не дрогни, не дрогни, ты всё равно не дрогни.

Ты не дорог, не дорог, почти никому не дорог.

Позабудь арифметику – всегда неправильны дроби,

потому что ты – город в городе, и город – твой главный голод.

 

* * *

 

Учитель мой, далеко не первый, где наше «мудро»?

Теперь мы так выросли, что и с тобой на равных

смогли разговаривать. Это ещё не утро,

а только чередованье строчных-заглавных.

 

Учитель мой, «далеко» – это слово-клетка

и слово-освобождение – для контраста.

По новому расписанью уроки редко.

Так всякая оттепель – предвосхищенье наста.

 

Так всякое «впроголодь» – лишь предвкушенье пищи,

которую экономить не нужно вовсе.

Учитель мой, человек утешенья ищет,

он просит весны, а ему предлагают осень.

 

Учитель мой, самый добрый и самый строгий,

теперь мы с тобой так близко – не дотянуться. 

Где злилась пустыня, там прорастают строки.

Строчные-заглавные плачут, поют, смеются.

 

* * *

 

Что ты со мною делаешь, безумец-орган?

Убери сейчас же свой нож, убери наган!

Что, тебе больше некому угрожать?

Больше некого бездной ужаса окружать?

 

Что ты со мною творишь, отчаянный маг?

Я тебя опасаюсь, тебя обожаю и так.

Протрезвей немедля, сейчас же угомонись!

Убери свой нож! Для чего тебе моя жизнь?

 

Что ты меня преследуешь? – я и так тебе отдаюсь.

Я тебе верю слепо, я плачу с тобой, смеюсь.

Некому больше руки твои лизать?

Что, тебе больше некого растерзать?

 

Что ты меня пытаешь до хрипоты?

Что ещё обо мне вызнать хочешь ты?

Что ты со мною делаешь, изверг, враг?

Смилуйся! Я останусь с тобой и так.

 

* * *

 

Что у марта на уме –

только спор о языке.

Свет, долги вернувший тьме,

бьётся птицею в руке.

 

Плеск ночных твоих дежурств

пледу моря шерсть прядёт.

Прошепчи: держу-держусь.

Сколько мест душа пройдёт.

 

Время медленно разрежь

жестом памяти любым.

В воду брошенная брешь.

Кроме Крыма есть ли Крым?

 

Кроме дома есть ли дом?

Сердце в музыке сокрой.

Чтобы небо билось в нём

кровью смешанной, второй.

 

* * *

 

Это лето не бабье, а женское лето, девичье.

Осень ходит в гипюровом платье на голое тело.

Как тепло, как светло, можно петь, танцевать оголтело.

Это лето не бабье, скорее, звериное, птичье.

 

Это лето не женское, лето листвы и деревьев

и дождей, обленившихся в тысячный раз проливаться.

Это лето голодных. Завидует город деревне.

Что за странная сцена? – Не видно теней декораций.

 

Молчаливо-мужское, на дне растворённое лето,

лето безалкогольное, дыма лишённое напрочь.

Не девичье, не бабье, хотя элементы балета

есть в невнятном сценарии, бегло прочитанном на ночь.

 

 

* * *

 

Это не твоя боль-боль,

ты о ней молчать, не думать изволь.

Зачеркни диез – напиши бемоль.

Бабочки минут и секунд моль.

Это не твой мрак-мрак,

где бледнеет в тучах водяной знак.

Было ли зерно? – но в руках злак.

Сам себе враль, врач, враг.

 

Это не твой свет-свет.

Разбиваешь лёд пролетевших лет.

Усмиряешь пламя слепых бед.

Это не твоя боль, не твой мрак,

твой свет.

 

* * *

 

Это не Чернобыль, а Чернебыль,

потому что небо стало чёрным.

Брезговать водой, давиться хлебом,

тут же оказаться заключённым.

 

Это не Чернобыль, а Черноболь.

Это вакханалия Системы.

Если бы не день такой, никто бы

не сумел разрушить века стены.

 

Но сломался адский позвоночник,

но упала Гидра в пропасть-реку.

Из тюрьмы, из страха этой ночью

вырваться случилось Человеку.