Дарья Ривер

Дарья Ривер

Все стихи Дарьи Ривер

* * *

 

...А в конце – подпись: «Michelagnolo scultore».

И я на неё смотрю.

Отсекаю от камня огонь для продолжения световых суток,

Ночь прелагаю в зарю.

 

Романский средневековый почерк

Глажу, как море, барашков и агнцев невинных,

Девственных, непорочных.

Вижу – под текстом: нет больше места в овинах.

 

И то, что на небе сейчас, – луна или солнце –

Зияет свежим трупным пятном.

По улицам – чужеродные лозоходцы,

Чтоб отыскать часы и на них – время. Для всех одно.

 

Микеланджело, если бы вы были рядом –

Показали бы, может, как, вечное высекая, продлить жизнь миру и дому.

В зоне досягаемости – ножик со ржавеющей рукоятью...

Миниатюры светил титановых – на ладонях.

 

* * *

 

А из матки правды выберется ли сам

Или мечом, на солнце блестящим, выскоблится –

Кровью омоется хоть частичка лица,

Дальше – другая частичка... Огонь-лиса

 

Хитро взирает на ту, что ей – антипод.

Ждёт не дождётся – целый, кусочками – плод.

«Сколько же раз сама я ложилась под

Юношей и мужчин. Им оставался пот –

 

Пот похотливый. Мне оставалась – кровь.

Дай мне взглянуть, как дашь ты младенцу кров,

Дай мне увидеть, как греется он у костров,

Я же тебе в ответ крест покажу и ров.

 

Тот, что выходит из матки правды, не приобрёл

Иммунитета. Он и крова не приобрёл,

Тела – хоть целого, хоть кусочками.

Даром рёв

Чей-то был слышен. Дай покажу тебе ров.

 

Дай, покажу. Та, что родится из правды, – Боль.

Тёзками были все. Девочками. Любой,

Каждой из них я готовила крест. Может быть, я – любовь?

Знаешь почём ты это? Знаешь... Да Бог с тобой.

 

...Только смотри и дивись: там, в предзакатном солнце,

Меч произнесённый горит, что не сталь, а стронций».

 

 

* * *

 

Александровский парк – где когда-то был гласис.

Ныне гласис – бескровен, безгласен...

В тихой церкви идёт литургия,

Прихожане – литаргирий и летаргия –

 

Предстоят, словно жених с невестой,

А на деле – беженцы, не нашедшие места...

Реки отторгнутых, речи забытых

В нездешнюю местность забиты.

 

Летаргия выходит, когда вызревает полночь,

Смотрит на луну, жалеет подсолнечник...

И слюда стекает слюною

И слезою, тело парка влагая во время иное.

 

И тогда на глазах расцветает память,

Стук мёртвого сердца рождая звуком тимпанным...

Бог целует лоб раскуроченно-жгучий...

Поминальные звёзды – с венчальными в кучу.

 

Апокриф

 

Так просил Пилат: «Сократи мне дни, сократи мне имя –

И я стану кроваво-красным, я стану в доме Твоём.

Я уже кровав, ибо в смерти Твоей повинен...

Ты же знаешь, я помню всё: Крест, Голгофу, губку, копьё...

 

Сократи мне имя, всего на одну букву – Ты же

Можешь, Ты можешь сделать меня иным.

Вот, душа моя истекает кровью, кровь во все стороны брызжет...

Даром руки умыл. От души не сокрыть вины.

 

Видишь, видишь, восходит луна – почему-то на жертвенник так похожа.

Сократи мне имя – и будет жертва чиста.

Не святой, не ребёнок, не калика я перехожий...

Я на землю пришёл из, по всем признакам, ада. Я устал.

 

Сократи мне имя...» И вот он – да кто узнает...

Если только не выдаст кроваво-красный – предатель бесхитростный, цвет.

Он в заветном доме. Лишь рана в душе – сквозная...

Но латает рану скромный образ прощения – цвель.

 


Поэтическая викторина

Безвременное

 

«...видех подъ олтарем души избиенных за слово Божие и за свидетелство, еже имеяху».

«Этому подобию человека осталось жить какие-нибудь пять-шесть часов».

Говорит Апокалипсис. Говорит прокурор. Сердцевина ночи – падать боишься в сон.

Отголоски тысячелетий? Дней сегодняшних эхо?

 

И никто его не ударил. Никто, кроме одного. И не

Тысячи лет с тех пор – сорок восемь.

Апокалипсис шепчет, кряхтит о том, что ещё не сбылось, и

Так легко придушить этот шёпот, сжечь – на костре, в камине...

 

Посмотри за окно, на часы... На живопись переднего края,

Что у Библии ветхой поистёрлась за годы и муки...

Ты увидишь – вдали – дорогу, ведущую к раю...

И она пуста. И никого в округе.

 

* * *

 

Был колокольный язык, стал – пламени.

Колокола молчат.

Только искры и жар, только Знамение,

Только чад над сонмом Господних чад.

 

Наступает сиамский близнец – полночь-полдень, чудище исполинское,

«Говори со мной, – говорит. –

Вспомни о почивших огненных языках. Кончина – близко,

И даже не у двери,

 

Ибо двери эти – не врата, а потому – съедаемы».

Чада Господни – что севастийские мученики да отроки, только наоборот.

Что ж, до свидания

Там, где будет весь человеческий род.

 

Колокола вспоминают про соль земли... «Боже, как языков лишались мы?

Спали сами? Души успели? Сходили с ума?»

...дили... дили... дили... дон. Участь решается.

Любовь ищут по закромам.

 

* * *

 

Был шов на дне реки, как шее динозавра,

Был шов преступно бел, Иудою зовясь.

Не спи: сквозь битый час нам прогрохочет завтра,

С кем жить у ног воды и перерезать связь.

 

И завязь, и узлы – моё немое лето.

Строчи, швея, строчи, не больно никому.

Со всех концов земли – воскреснем и отпеты,

Так – выстроиться в шов по сердцу и уму!

 

По шее, по свистку, по злому перешейку –

Иудова тоска пойдёт во все концы.

Был шов, был шов, был шов – так гладит нож чешуйку,

Так девственно чисты карминовы гонцы.

 

Иудова любовь. И прикасаться рано.

Как слышимость, игла? Как дышимость, игла?

Впадают в Иордан зализанные раны –

И там, на дне реки, находят удила.

 

* * *

 

Великое болотце,

Ты вынимало и вынашивало душу мою,

Ты хотело устроить экспансию жнивью,

Ибо душа – не удержишь...

Стволы окрест – что от центробежной.

Душе попутчик – ангел един,

Един на сонмище твоих ундин,

Но зато – в трясину с ней, внутреннюю куртину,

До горящей купины – молитвою непереводимой...

До. Дальше душе нельзя.

А в тебе – страхи сквозят,

И – то младенческий плач, то, болезный, не говорит.

«Пузыри» несут в себе «упыри».

Пузыри на твоём веку и верху –

Метка греху.

Хлеб – сжат.

Сон. Жар.

По крови да по железу, по металлу лезет ржа.

Прилепляются к ночи нетопыри.

Царство твоё горит.

«Я – суррогатная мать этой душе.

Отваливай, пока не более чем по шею».

Но когда уловит Херувимскую дух-прозелит

Да егда сеть он на тебе прозмеит –

Луна над тобой станет – кровь,

Скажет: «Последний даю покров»,

Разорять начнёшь застарелые склепы

И поймёшь, как всю жизнь стражи местные были слепы.

Не порвётся, порвётся невод?

Выревев кровь, луна место уступит на небе

Солнцу.

 

* * *

 

Гон холостых собак, что пуль.

Проснись, питбуль,

Проснись – и поклонись рабу.

 

Гон – пуль – гон – голь.

Дин-дон. Изволь!

Жри траву, питбуль, раз покрыли травой.

 

А как встанет раб – глиняная башка –

Если есть рубашка – дам ему порошка.

Петушка. Наша пуля – несушка та ещё.

Злающая.

 

Гон холостых собак, что пуль,

Гон холостых собак, что пал.

Труби в последнюю трубу,

Глухой шакал.

 

И встанет посреди...

Переведи.

Переведи да проведи – сквозь мерзость запустения – пути,

Душа и плоть.

И плоть приходится колоть.

 

И мне приходится нести

Приказы прежние, взрастив

Их мачехой... Да нет же, нет!

Их матерью. Гон пуль, коней,

Отлитых вместе. Близнецы.

Вам не положены отцы –

Не под ноги, не в ДНК.

И капает себя рука.

 

Питбуль, в рукав.

 

 

* * *

 

Забытые схроны слепящих дверей,

Где лепет и мох, лебеда и порей,

Замок-поводок на горниле моём.

Не жёванный сахар, живое жнивьё.

 

В огне Исаакий, Исайя – вовне.

Коней Петербурга подводят ко мне –

Вымарывать память и перебирать:

Который отлит без раба и ребра?

 

Которого – в колокол не переплавь

Среди бездорожий-мытарств-переправ.

А колокол – глохнет под собственный крик,

И стенами нам – материк, патерик.

 

Огонь же топтать – не копыту – мечу.

Я – стыд свой душою усердно топчу.

Дугу мне – петропольской арке под стать –

И паводок – в непреходящих местах.

 

В отверстые двери – под марш, под уздцы.

Мытарь ждёт у входа, душа-сарацин.

Ладонями – лоб – неминуемый жар,

Когда наступает не пепел, но ржа.

 

* * *

 

Иногда подкатывает чувство: до рая оборвалась дорога,

Превратилась в снедь орлу, волу, льву.

Начинаешь придумывать новую – не выходит...

Смотришь на звёзды, которые – чьи-то следы... Думаешь: ты – одноногий немтырь,

 

Потому что идти налегке, небо пересекая, –

Несказанно рисково. Опасней, чем лёд и огонь...

А провалишься в облако, грохнешься – дом Навсикаи

И хозяйка его – пред тобой. Да кипит молоко –

 

В котелке, на ладонях – чтоб помнить, откуда явилась...

Не рокочет прибой... В здешнем воздухе – терпкая взвесь...

Острова – что заплаты. И небо зовётся – Калипсо...

Навсикая, рыдая, дырявое облако ест...

 

Говорит: «Ты – нездешня, но помни: кругом – алла-прима,

Послаблений и продыха не ощутить под стопой.

Сотворённое, вечное, самосожженье незримо –

Се, грядет. В опустеющий хлам – предводитель с толпой».

 

* * *

 

Магдалина стрижёт мне волосы, как дочери,

Вздрагивает и плачет:

«Нет больше мира, мироносицы, дароносицы – только лай собачий...

Лето Господне кончено».

 

Так сидим на лавке – Мария и Дария. А волосы падают.

Да чьими слезами...

«Будет не омертвевшая часть меня, а розарий...

Вот и земля, что однажды вспахана».

 

Се, земля и время. Заоконный брезг... Потерялся сеятель.

«Дай, Мария, икону твою». «Мне, – отвечает, – не по канонам титлы.

Магдалина давно преставилась... Видишь тигель?

Там зародыш креста могильного. Если не переплавленный крест.

Да и я уже не из мест,

Где цветы и Расея».

 

* * *

 

На дереве ворон, и у него вывернут ворот.

В озере – лебедь и память о младенческом лепете.

Сына съела гусыня.

Сына лебедя съела гусыня.

А я пойду на птичий базар.

На рыбьем рынке – ни рыкнуть, ни слова сказать.

Там – траур по птицам.

Ворон с дерева смотрит в оба – и видит оба.

Птицам несу гостинцы.

Под теменем гнездится Чернобыль.

 

«Resurgam» изрёк не феникс.

Гамаюн в стихах моих глотку дерёт.

Если душа – аппендикс,

Любовь приложится в быльё.

Точнее, мутирует. Но даже аппендикс порою страждет.

...И появляется небесный страж.

Я замечала его на сторожевой башне

И слышала ангельский марш.

 

Ангелы шли по изрыгающему «resurgam»

В сопровождении птицы.

Она жила раньше не в Библии, не на иконах – на детских рисунках,

Теперь – под рефрен «правой, правой» – не остановиться.

...Я поднимаю голову –

Ворон клюёт глаза.

По струящемуся олову

Ползёт стрекоза.

 

На землю к тебе

 

В трубках. В реанимации. В одиночестве. И год был один.

Ангела дёргаю за крыло, перья по небу разлетаются: «Девочку отказную, Ирину, там, в раю, не встречали?»

Страшно, больно внутри: здесь нет и, похоже, не будет тех, кто её родил.

На устах ангельских золотится печать. Ответ мне – молчание.

 

А это не ты ли, Ирина, передо мной сейчас?

Ангелы-то – не люди, полу не имут.

Смотри, душа наружу выходит, кровью сочась,

Под видом крови, точнее. Иначе – не выдержать человеку. И молит с надеждой: «Назови своё имя».

 

Думаешь, печать мне не разглядеть?

Не разглядеть, да почувствовать. Только

Что тебе до неё? Что вообще до неё ангелам? В этой среде...

Впрочем, куда я лезу. Прости. Помню: младенец голенький,

 

Помню больницу и церковь в больнице той...

Рай – ангелов легионы! Где бы найти Ирину?

Тишина. Лишь голос – душе, кровью залитой:

«Рая не видишь. Ангелов – тоже. А будешь падать – из чертога Господня на землю к тебе низринусь».

 

На торфяных болотах

 

На торфяных германских болотах – блуждающие огни:

Это мумии молят, чтоб их заметили, посылают сигналы

Случайным путникам, зная: археологи не стали бы хоронить...

Огоньки, что блуждают по кладбищам, кивают болотным: да, мы ждём... Тысячелетним мертвецам становится легче: поддержка – уже не мало...

 

Германским болотным огням вторят датские, нидерландские: мол, заберите и местных жильцов...

Мумии посылают огни, а сами радостно ли, печально шепчут: «Братья и сёстры, мы сохранились

Чуть ли не целыми... Мама, я могу видеть твоё лицо,

И одно это – невыразимая, невероятная милость.

 

Мама, почему у меня получается так же, как наверху, говорить?

Или это лишь мысли, или даже – душа... Но ты меня слышишь.

Мама, мы не расстанемся? Огни просят помощи до зари...

Нас в этот раз увидят? И если увидят – где мы обрящемся после? Жаль, связи нет с теми, кто отсюда однажды вышел...»

 

Так и терпят болота отзвуки нашедших внутри них приют,

Так жалеют их – ночь от ночи, день ото дня, прислушиваясь: остались ли в них хоть двое?

Кладбищенские огни горят, возвещая надежду, псалмы поют...

«Сын мой, я слышу тебя. И так будет вечно. А кто первым выйдет наверх – пусть станет огнём для другого, чтоб вместе нам быть на воле».

--

* В Германии, Дании, Ирландии, Великобритании и Нидерландах существуют т.н. «болота человеческих органов», в которых иногда находят мумии.

 

Овца

 

Вот овца, что забита на званый ужин, вот солдат, что ранен под правое под ребро.

Ешь овцу, весели гостей, но прислушайся к ветру, что смиренно тебе доносит

Весть о раненом. Дом твой мал, дом полон, и на кровле не сыщешь кров...

Не ищи. И пищей своей не делись. Дай лишь то, что на твоём столе не имело бы спроса.

 

Вырежи из овцы кишечник. Из кишечника будет кетгут

(Ветер молит, ты слушаешь – время стоит на месте).

Ветер – зрим! Он склоняется, обещая: «Не останемся перед тобой в долгу»,

Дряхлой рукою тебя, пальцы сложив, как священник, смиренно крестит.

 

А солдат лежит... И тончайшая струйка крови его ищет путь до твоего крыльца.

«На, возьми...». А потом – хирургия: бела, словно свет фаворский.

И готова овца. Да и сам ты теперь – овца.

И восходит над деревом солнце... Над деревом цвета воска.

 

 

Одуванчики идут на небо...

 

Одуванчики идут на небо – белой армией, душами да ангелами-хранителями мать-и-мачехи...

К Агиосоритиссе, Матери Божией.

Это Она роняла их слезами в землю до времени... Одуванчики

Возвращаются, лопоча: «Были воинами, цветами на могилах. Стали ангелами – кому? До вечности дожили...

 

А теперь, видать, и помрём? Запредельно для нас безвременье».

Одуванчики поднимаются там, где пути не хожены,

Где нет глаз, а есть только – Око. Прямо над ними – Сад. Путь молитвами меряют.

«Придём не в чертог, а в хижину...

 

Помяни нас, Господи, во Царствии...

Наши матери при родах скончались,

Нам на жизнь оставив дарственную.

Жизнь стучалась, сочилась,

 

Да истока – не обрести. Безначальный он...

Или в гроб лёг – вместе с родимыми.

Путь на фронт для нас – запечатан,

Путь земной для нас – запечатан...

Ой Ты, Богородица, Радость непобедимая,

 

Дай закутаться нам в Сыновний сулок!

Чтоб подъять убитых любимых из землицы сырой,

Мы на крылья да на рамена

Матерей взвалили имена».

 

* * *

 

Под часовою горловиной –

Утёкший холм.

Что было – клевер и барвинок,

То стало мхом.

Столы – волы: не передвинуть.

Бетонный холл.

 

И тянет небо пуповину –

Невинный трос.

Навырост нам – до половины,

На детский рост.

Столы, стволы, души помины.

А холм – оброс.

 

У смерти – взмыленная холка –

Затей итог.

И барахлит на барахолке

Вседневный торг.

Холм – малосольный, малохольный...

На молоток

 

Идёт завравшееся солнце –

За чем, за кем?

И мой язык не повернётся,

И ключ в замке.

И только кровь на горловине –

Невдалеке.

 

Про живых (обязательно станет легче)

 

Бетси измученное лицо. «Девочка-эпилептик», рисунок Мунка.

Девочка, тип нашей жизни – эклектика, словно архангел и муха,

Словно алтарь и линчевание. Небо же – в каждой паре.

Солнце так душу сжигает, что на теле – испарина.

 

Девочка, но у меня не солнце, у меня хуже.

Знать бы, куда на время прячут мою душу.

Знать бы, когда нашим нейронам кинут блесну, живца ли...

Впрочем, мы ведь часто умеем, чтобы сознанье не сцапали.

 

Если же «вот, почти» – даст Бог, успеешь вспомнить небо, ангела, муху.

Даже постылое насекомое может помочь надежде не рухнуть:

Вдруг сознанию твоему легче будет здесь удержаться?

Попытайся повысить шансы...

 

Попытаемся. Попытаюсь. Радуйся: ты рисунок – и только.

Но сдаётся мне, что в тебе есть моей боли долька.

Или даже не долька... Не подслушивай, прошу тебя, Бетси!

– Про живых – интересно...

--

* Бетси Нильсен — девочка, позировавшая Мунку для картины «Больной ребёнок»

 

* * *

 

Саранча напитала нас. Ныне – чумной и голодной –

Пробирается к небу, за колокол, за околоток

Уцепившись. Отдать ей долги, влиться в медный язык.

Оглядеться – окрест – легионы, полки херувимов,

А за ними – овины – непроданно, невытравимо,

И в глазницы нам – кости маслины и кости лозы.

 

«Дарья, Дарья, ударь смело в колокол», – еле шепчу я.

Где же скальпель Хирурга, Что душу и тело врачует?

Да сошедший с Хирурга язык к херувиму спешит.

На орле – прокуратор, на решке – хмельной предикатор.

Нам пришпилили руки от гекатонхейра-Пилата.

Саранча ковыляет, а следом – её малыши.

 

Вознести на булавку, на жертвенник – рой насекомых.

Разве сердцу безгласных церковные звоны знакомы?

Вознести на булавку, чтоб царства им вмиг показать.

Но цепляется звон мёртвой хваткой за руки и ноги

И собратьев зовёт, а собратья – уже на подмоге,

И небесное эхо ему – всеземная гроза.

 

Звон приходит, как тать и орда. И вздымаются шпили,

А на них – те, кого мы в прошедшем так страшно любили.

Лики Санкт-Ленинградские в Адмиралтейство глядят.

И галдят насекомые жертвы: вдруг кто-то услышит?

Плоть промёрзшей земли разлагается в дым и булыжник,

Полагается в твердь, отрешённые взгляды крадя.

 

Звон крадётся, кладётся на лики: «Усни, Пантократор,

Ждёт в кунсткамере муха, что, как серафимы, крылата,

Вот и мы, шестикрылые, с ней до шеола пойдём.

И шеол приютит по-отцовски – рассадит-рассудит,

И подаст хлипкий суп из покорно свершившихся судеб».

 

Металлический конь – по соседству с дырявой ладьёй.

 

Слово

 

«Если возьмёшь обет молчания, будешь гнить с головы».

Сердце – глухо: «Увы мне, увы...»

Катакомбы заполнены телом Невы.

Нерль по небу идёт на вы.

 

 

Муравей паломничает сквозь колоссы травы,

Не умея молиться, ни выть.

Отторгают эхом слепые рвы:

«Если возьмёшь обет молчания, будешь гнить с головы».

 

 

Хлеб костровой – вспомнить об Ихтисе. На кровлях третьего Рима –

«Если возьмёшь обет молчания, будешь гнить с головы».

 

* * *

 

Хлынет внезапно вода из обшарпанных потных дверей,

Рваные рвотные рты закричат: «Назорей! Назорей!»

Будит оркестр смертоносный трещанием древа в костре,

Пар возгоняющий к небу стальному по трубам ноздрей.

Рой землероек незрячих, а всё – человек, человек...

Крови – виновной бродить по земле, а земле – багроветь.

Кругом, кольцом, кольцевой зарубцуется дряхлая ось.

Тромбы, петля пуповины – что разо- и оторвалось?

 

Вой, имбецил-горлопан. Под тобою лежит котлован.

Подорвались, дорвались до исхода, последнего рва.

Трогаю, трогаю лобное место-Голгофу на лбах,

Брат мой любезный, твой мёд неспроста прилепился губам.

Тронется крест предержащий – отвесно, откосно, в паркур.

На перекур – самосад, и не важно, друзьям ли, врагу.

Стынет и стонет под окнами порожняком самосвал –

Век наш недужный, калечный, имён не желая назвать.

 

Брат мой, твой мёд – на повязку, на реани-мать, на роду.

Волей циррозной и в омуте чёрт, и в форельном пруду.

Брюхо форелье на блюде – на радость ей, наперевес.

Кровью виновной, венозной ты вырулишь кончивших здесь.

Лобной Голгофе назваться сестрой – незатейливый труд.

По кольцевой до депо мчит планета на шалом ветру,

До не грядущих, бредущих, до маршем гремящих эпох.

Эхо вслепую, на звук опираясь – до проводников.

 

Дай же у пруда супружески рыбу ловить и смердеть.

Нас не допустят до рек полноводных не в жизнь и не в смерть.

Нам куковать у черты, что подводит к последней заре.

Эхо гремит кукушонком в часах: «Назорей! Назорей!».

Только вода, только мы, насрывавшие дамб и плотин.

Тело живое – в утиль, да и душу, пожалуй, в утиль.

Тянется миром до мёртвых ноздрей инвалид-эвкалипт.

В жертвенной сытной форели нам крови осталось на литр.

 

* * *

 

Это гуляет очумевший народ: дзынь да дзынь,

Это сгорает по адресу хули-цзин,

Это молитву перемежают с охотой упыри да вепри.

«Двери, двери!

Премудростию вонмем!»

Двери в рай закрываются – а никто и не помер.

 

И стоит Пётр с ключами, словно Иван-дурак,

А неподалёку – в обнимку – прокурор, прокуратор,

Бомжевание которых – не в масть, юродивость – не в чести.

Смертью души, господа, вас не угостить?

...Эхом от вышних «не» – конечного пункта не обрящет лиса:

Выбили, словно стёкла хрущёвки, все поминаемые адреса.

 

...Холодно. Многоочит народ: столько у него голов,

Сколько во всех монастырях – колоколов.

Это стыд подступает к горлу и вяжет его воскресающейся верёвкой.

Вяжет ловко.

По земле – матерный крик, материнский вой.

Жизнь оканчивается на одной стороне – совестью, на другой – булавой.

 

Стадо шло, думало: впереди – пастух. Оказалось, там кустодия.

Двери в рай закрываются. Машинист пречист. Это было, когда его посадили.

Это стало – смерть на смерти, кость на кости.

«Окрестить» не спасает от «огрести».

Видим в бреду коноплю – срываем цветок керосиновый.

Не-вы-но-си-мо...

 

 

* * *

 

Это моя порфира, это – беда легка.

Рыба наелась статиров – и спать ушла к облакам,

Чтоб поутру – в огонь, и – там обрести ребро.

Кони-вагоны-кони, завяжи мне рот.

 

Рот, говорю, бинтами – красными, как смола.

Дерзкая моя тайна станет главой угла.

Рыба кричит в доспехах, рыба блестит на дне.

Полчища человеков – в яме, в гражданской войне.

 

Аримафей! Дни оны – поскорей выходи.

Прочно сидит горгона на ледяной груди.

Небо идёт в долину на длинных слоновьих ногах.

Огненны исполины, огненны облака.

 

Рыба кричит младенцем: празднуй, я родилась!

Входит душа в Освенцим – и чует свою грязь.

Эта беда – не к смерти, эта беда – потом.

Свет на меня посмотрит страшным Своим Крестом:

 

Бойся, душе, что спиши? Лёд холоднее стал.

Полно, тебя не спишут, как будет идти состав.

Это – последний выстрел, и дерзости всей – конец.

Под нимбы ли толпы выстроились иль под терновый венец?

 

* * *

 

...Под гомон птиц прольётся лития,

Войдя в сердца кусочком лития...

 

Я вижу, как стада бредут на фронт

И шеи то и дело пригибают,

Держа в зубах цветы для похорон.

Цветы же – превращаются в гербарий,

 

Чтоб мёртвыми явиться к мертвецам,

Иначе – хоть от ужаса оглохни.

Я вижу: солнце меркнуть и мерцать

Устало. И оно б впряглось в оглобли,

 

Оно бы стало – бессловесный скот,

Пошло бы меж других в немой колонне...

Его обрящут с горем и тоской –

В обличии убитого, в фелони...

 

Да в чём ещё. На фронт идут стада,

Чтоб каждому досталось целованье...

Без продыха, без духа, без стыда...

И без греха. И лик – над головами.