Борис Вольфсон

Борис Вольфсон

Золотое сечение № 16 (672) от 30 сентября 2026 года

История в лицах

 

Бах

Не давая покоя рукам, из-под клавиш, кипя и клубясь, звуки паром летят к облакам, возрождая забытую связь. Он и сам возноситься готов как Творец и Создателя зам в восходящем потоке смычков, возносящем хвалу Небесам. Рассыпая курсив и петит, ноты бросив на лист вразнобой, он дождём восходящим летит, увлекая и нас за собой. Звук почти невесом на губах и почти не зависим от нот. Впрочем, имя короткое Бах не короче органных длиннот. И покинув заоблачный Дом, возвращаясь к заботам земным, он на нас опадает дождём, хорошо темперированным.

 

 

Четыре звезды

/Цветаева, Ахматова, Пастернак, Мандельштам/

Их космос – гордый вызов энтропии, их хаос – как предвестие огня. Таких едва ль удержишь на цепи и смиришь, благословляя и кляня. Доныне – осязаемо и зримо – как птицы, вылетают из гнезда сверхновая, по имени Марина, и Анна, как нейтронная звезда. Сдвигается космическая осыпь, вибрируют беззвучно зурначи… А в световых годах Борис и Осип пылают, как два факела в ночи. Без чуждых инвестиций и дотаций они творят предвечный интернет. И в поле их вселенских гравитаций свершается парад иных планет. Что ни строка, то смысл и предсказанье, смятенье и гармония рядов, где Циолковский пишет расписанье летящих по орбите поездов.

 

 

Парменид

Как из засады выскочивший мент или сбежавший от погони пленный, в окно врывался свет, шальной агент похерившей материю вселенной. Но как понять, что беглый чемпион, водясь с которым, сам слетал за грань я, свет не перемещался – просто он в нуль сокращал любые расстоянья? А он и сам едва ли знал ответ, но будто приглашал меня: – Пожалуй в бессмертный мир, где есть лишь этот свет, ну а того – другого – нет, пожалуй. Он был корабль и шалая волна, спасал и сам взрывал себя на мине. И в вечность превращались времена, а расстояний не было в помине. Вслед за дождём не наступал четверг, застряв в среде, понять пытался, где я. И отменяла ахиллесов бег великой неподвижности идея.

 

 

Дуэль

Какие быть могли претензии к Дантесу? Нет, он не заслужил ни порки, ни медали. Был гастарбайтер сей обучен политесу, но русским языком владел Дантес едва ли. Жизнь на кону – отнюдь не оперный «Отелло», не детская игра, не упражненье в тире. А он и знать не знал, в какое целил тело, – но даже если б знал, что ж – делать харакири? Как видно, в этот день затор случился в Лете, а может быть, волхвы сошлись, судьбу итожа... Дантес лишь пулей был в дуэльном пистолете – орудием слепым, хотя и зрячим тоже. Затмилось Солнце и Луны сменилась фаза… Кто знал бы про него, столь жалок и ничтожен… Почти что двести лет хотим, чтоб он промазал, почти что двести лет простить его не можем.

 

 

Высоцкий

Такие не командуют парадом, но попадают первыми в распыл. По возрасту он мог быть старшим братом, да он, по сути, им всегда и был. Не выжать нервы, не загнать в реторты и славу не купить за чистоган. Как рифмовал он, как срывал аккорды, зачем хрипел, как сломанный орган? Он наплывал, как кашалот, на сушу, любой стихии вестник и жилец, и насыщал свою больную душу хмельным сырьём кровавящих телец. А мы смеялись и слова зубрили, копировали хриплый баритон, похерив падеграсы и кадрили, а также пресловутый чарльстон. Но как бы пережил он наше время и чьим агентом стал бы под конец, кандальный и скандальный, на триреме гребец и кормщик, штурман и гонец? Он вряд ли захотел бы в этой таре, но всё-таки наметил новый круг... И внук мой подбирает на гитаре про друга, оказавшегося вдруг.

 

 

Гений

Гений, он питался в общепите и, сжившись с поминутным вдохновением, всю неделю пребывал в подпитии, ибо трудно жить на свете гением. Спал – где примут, мылся без желания, тырил у хозяев что ни попадя. Говорил, протягивая длани: «Я, будто Феникс, восстаю из копоти». А весна в тот год случилась ранняя, так что все мы грудились над грядками. Не пришёл никто на опознание, и пропал мешок с его тетрадками. Что ж, теперь придётся стыд свой в даль нести, руки не ломая, будто Шива я. Не осталось ни следа в реальности, а в эфире видимость паршивая.

 

 

Болезнь

Математик перенёс инсульт и забыл, что означают числа. Он сжимал дистанционный пульт, в кнопочках его не видя смысла. Приходила дальняя родня, он имён не вспомнил и фамилий. Но при этом в шахматы меня обыграл без видимых усилий. Речь его была почти чиста, разве в чуть замедленном режиме. Но давно знакомые места стали для него совсем чужими. Он забыл, что значит интеграл, и не знал, какая нынче дата. Но при этом в шахматы играл в силу неплохого кандидата. В части мозга не видать ни зги – там подверглись клетки разрушенью. Но другой он помнил, что враги нашу землю выбрали мишенью. Я и прежде спорить с ним не мог, а теперь и вовсе бесполезно. В голове его клубился смог, а за ним проглядывала бездна. Зверь в его сознанье был когтист и клыкаст – медведь, по всем приметам. Но остался сильный шахматист, – впрочем, я рассказывал об этом.

 

 

Дауншифтер

Этот странный приём Виктор Шкловский назвал остранением – с отторжением мира в нём смешано мироприятие, нечто среднее между спасением и устранением, но, однако же, в рамках единого мероприятия. То ли мёртвые души сидят на партийном собрании, то ли стая волков размечает флажками ристалище, то ли новый тиран вспоминает о старом тиране и псу команду даёт: ну-ка, пёс, и во мне его сталь ищи. А младая красавица косы бинтами украсила, костяная нога, как всегда, до бедра загипсована. Привлекая гостей парадоксами Бе́ртрана Рассела, запирает избушку от нас на железный засов она. В ощущениях дан, но, увы, оставаясь бесчувственным, дарит чувственный мир на закуску восточные сладости и смущает естественный ум интеллектом искусственным, отменяя естественный в силу избыточной слабости. Остранение – да, даже круче бери – растворение, невзирая на плач и повсюду звучащие ропоты, свой терновый венец с облегченьем снимает творение: обойдусь, мол, и так, дальше с делом управятся роботы. Брошу город, припомню, что некогда сам из деревни я, там остаток природы, меня принимая, не хмурится. Торжествует металл и скрежещет мозгами из кремния, а белок и желток мне в яичке снесёт моя курица.

 

 

Четыре световых…

Если посмотреть на Землю с Альфы или даже Проксимы Центавра, мы не разглядим старухи Марфы и поэта с венчиком из лавра. У поэта сольные проекты, у старухи миски недомыты. Всё это ничтожные объекты, плохо различимые с орбиты. Так себе настроенная арфа тренькает под пальцами поэта, лист лавровый в суп бросает Марфа, – на Центавре кто оценит это? Даже если сносная погода, часть фотонов может выпасть в аут. Им лететь туда четыре года, так что образы устаревают. Что же горевать, что меркнут были, будто небыли на карнавале, если здесь поэта позабыли, а на Альфе даже не узнали. Догорают образы и мысли, превращая рукописи в сажу. Лишь старуха Марфа моет миски и лавровый лист бросает в кашу.

 

 

Второй акт

Все будут прощены и вместе с Ним однажды вознесутся в ритме вальса, – и те, кто был осмеян и гоним, и те, кто гнал и весело смеялся. Иуда сдаст по счёту свой паёк, задёрнет Мириам цветные шторы. И все поймут, что это был раёк, где роли сочиняли не актёры. К ним выйдет вечно трезвый режиссёр, оценит соучастие в спектакле. А что была кибитка без рессор, – но всё-таки доехала, не так ли? От сердцевины и до крайних хат простится жизнь и ангелу, и зверю. Их дальше ждёт такой тотальный МХАТ, что места нет привычному «не верю». Там ни аплодисментов, ни цветов, зато невероятные софиты. А Главный Зритель к зрелищу готов, и, наконец-то, все друг с другом квиты. Подаст последний первому пример, легко вместит массовку авансцена. Но Смоктуновский всё равно премьер, пожалуй, только это неизменно. Зато без Ви-Пи-Энов интернет расскажет всем, что уцелела птица, а вот ружья на голой стенке нет, и, стало быть, оно не пригодится. Искусство же останется как факт, что Слово обрести сумело Фразу… Когда-нибудь грядёт и третий акт, но это, разумеется, не сразу.

 

 

Артист массовки

Что делать, если манят облака? К ним пар из чашки скоро выйдет весь. Роль до конца не сыграна пока, – её он доиграет, но не здесь. Артист массовки знает свой маневр в параде незамеченных планет. Он вряд ли восстановится, как нерв, но чай остыл, и пара больше нет. Герой погиб, с ним вместе гибнет хор, их воспоёт Шекспир или Гюго. Но кружева воздушных терпсихор вернуть не смогут к жизни никого. Распалась связь времён, прервалась нить, но режиссёра лучше не беси. И остаётся чашку уронить, тем паче пар уже на небеси.

 

 

Наблюдатели

С большого удаления, к примеру, из середины Млечного пути, как иррациональную химеру, их Галилей захочет нас найти. Но мы как капли, слившиеся в луже, формально вместе, а на деле врозь, разделены парсеками, к тому же по срокам нам совпасть не удалось. И даже если выделить отрезок лет в тысячу и сжать до десяти, возникший след окажется не резок, как фарами на Землю ни свети. Увидит наблюдатель, вероятно, застрявшую во времени иглу и наши жизни, как цветные пятна, размазанные тускло по стеклу. Но черт лица и бытовых деталей, какая и зачем велась борьба, из этих разделённых бездной далей не сможет различить его труба. Профессор кислых щей в ночной пижаме, сей соглядатай вперит хищный глаз. Но для него мы будем миражами, фантомной болью, как и он для нас. Хотя, быть может, двигаясь по кругу, разглядывая звёздное кино, на миг он ощутит меня, как руку, потерянную им давным-давно. И в триллионах вёрст, с тоской по брату, такой же точно млечный инвалид, его я осознаю, как утрату, которая от сырости болит. Но кто следит за нашей Ойкуменой, пространства, как грибы, собрав на нить? Эх, был бы Бог, один для всей Вселенной, вот он бы нас сумел соединить!

 

 

Семьдесят четыре

Утолитель перманентной жажды, поедатель каши и котлет, я б уже мог Пушкиным стать дважды по числу прожитых мною лет. И не то чтоб графоман и неуч, нет, простой российский середняк… Извините, Александр Сергеич, поделился б с Вами я, но как? Всё же рад, что не лишился пая, что тащу года, как старый мул. Так-то вот, стишки свои кропая, и до этой даты дотянул. Я, наверно, из того же клана, но бреду, не ведая пути… Вас же нежно полюбил с «Руслана и Людмилы», то есть лет с пяти. Не грозят ни слава, ни известность, так себе, колхозный землероб, я бросаю в русскую словесность свой пятак, а больше не наскрёб.

 

 

Сальери

Я на стихах проставлю номера, шифруя мысль и заменяя речь в ней. Слова по счёту выдам на-гора, уверовав, что числа безупречней. Не стану логос заряжать в пращу, себе аккомпанируя на лире. А ритмы и созвучья отыщу в отвалах, среди бросовой цифири. Как видно, мне роднее Пифагор, когда снимает с сущностей покров он. чем лирики волнующий укор, который до сих пор не оцифрован. Но алгеброй гармонию поправ, смогу ль я доказать себе, что прав?..

 

 

Отец

Не будь Победы, я бы не родился, не смог бы уцелеть и мой отец. Победой он не то чтобы гордился, но чтил Войны логический конец. Не выслужив ни звания, ни чина, он вспоминал, как пели соловьи, единственный оставшийся мужчина из всей большой растерзанной семьи. Он не носил награды на одежде, при виде орденов лишь щурил глаз, однако вспоминал о той надежде, которая частично, но сбылась. До старости дожив, он нянчил внучек, войну же не пускать старался в сны, хотя и сохранил победный лучик той самой приснопамятной весны. Ключ подобрав к смертельной теореме, отец не поклонялся кумачу. А что бы он сказал про наше время, я, в общем-то, и думать не хочу.