Борис Слуцкий

Борис Слуцкий

Вольтеровское кресло № 14 (182) от 11 мая 2011 г.

Подборка: …когда над бездною уже заносишь ногу

* * *

 

Когда маячишь на эстраде

Не суеты и славы ради,

Не чтобы за нос провести,

А чтобы слово пронести,

 

Сперва – молчат. А что ж ты думал:

Прочел, проговорил стихи

И, как пылинку с локтя, сдунул

Своей профессии грехи?

 

Будь счастлив этим недоверьем.

Плати, как честный человек,

За недовесы, недомеры

Своих талантливых коллег.

 

Плати вперёд, сполна, натурой,

Без торгу отпускай в кредит

Тому, кто, хмурый и понурый,

Во тьме безмысленно сидит.

 

Проси его поверить снова,

Что обесчещенное слово

Готово кровью смыть позор.

Заставь его ввязаться в спор,

 

Чтоб – слушал. Пусть сперва со злобой,

Но слушал, слышал и внимал,

Чтоб вдумывался, понимал

Своей башкою крутолобой.

 

И зарабатывай хлопок –

Как обрабатывают хлопок.

О, как легко ходить в холопах,

Как трудно уклоняться вбок.

 

Лошади в океане

 

Илье Эренбургу

 

Лошади умеют плавать,

Но – не хорошо. Недалеко.

 

«Глория» – по-русски – значит «Слава». –

Это вам запомнится легко.

 

Шёл корабль, своим названьем гордый,

Океан стараясь превозмочь.

 

В трюме, добрыми мотая мордами,

Тыща лощадей топталась день и ночь.

 

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!

Счастья всё ж они не принесли.

 

Мина кораблю пробила днище

Далеко-далёко от земли.

 

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.

Лошади поплыли просто так.

 

Что ж им было делать, бедным, если

Нету мест на лодках и плотах?

 

Плыл по океану рыжий остров.

В море в синем остров плыл гнедой.

 

И сперва казалось – плавать просто,

Океан казался им рекой.

 

Но не видно у реки той края,

На исходе лошадиных сил

 

Вдруг заржали кони, возражая

Тем, кто в океане их топил.

 

Кони шли на дно и ржали, ржали,

Все на дно покуда не пошли.

 

Вот и всё. А всё-таки мне жаль их –

Рыжих, не увидевших земли.

 

1950

 

Голос друга

 

Памяти поэта

Михаила Кульчицкого

 

Давайте после драки

Помашем кулаками:

Не только пиво-раки

Мы ели и лакали,

Нет, назначались сроки,

Готовились бои.

Готовились в пророки

Товарищи мои.

Сейчас всё это странно,

Звучит всё это глупо.

В пяти соседних странах

Зарыты наши трупы.

И мрамор лейтенантов –

Фанерный монумент –

Венчанье тех талантов,

Развязка тех легенд.

За наши судьбы (личные),

За нашу славу (общую),

За ту строку отличную,

Что мы искали ощупью,

За то, что не испортили

Ни песню мы, ни стих,

Давайте выпьем, мёртвые,

Во здравие живых!

 

Хозяин

 

А мой хозяин не любил меня –

Не знал меня, не слышал и не видел,

А всё-таки боялся, как огня,

И сумрачно, угрюмо ненавидел.

Когда меня он плакать заставлял,

Ему казалось: я притворно плачу.

Когда пред ним я голову склонял,

Ему казалось: я усмешку прячу.

А я всю жизнь работал на него,

Ложился поздно, поднимался рано.

Любил его. И за него был ранен.

Но мне не помогало ничего.

А я возил с собой его портрет.

В землянке вешал и в палатке вешал –

Смотрел, смотрел,

не уставал смотреть.

И с каждым годом мне всё реже, реже

Обидною казалась нелюбовь.

И нынче настроенья мне не губит

Тот явный факт, что испокон веков

Таких, как я, хозяева не любят.

 

1954

 

* * *

 

Детекторные приёмники,

Сработанные по схеме.

Но к нам приезжают паломники,

Как в Мекку в былое время.

 

Хвосты людей за хлебом –

Карточная система.

Но сразу за низким небом –

Солнечная система.

 

Смесь больших недостатков

И огромных избытков,

Порядков и непорядков,

И алкогольных напитков.

 

Вдруг возникают кролики,

Вдруг возникает соя –

Это по кинохронике

Я повторю, усвою.

 

Европа нас привечает.

Москва героев встречает.

Отец не отвечает

За сына. Нет, отвечает.

 

* * *

 

Я судил людей и знаю точно,

что судить людей совсем не сложно –

только погодя бывает тошно,

если вспомнишь как-нибудь оплошно.

 

Кто они, мои четыре пуда

мяса, чтоб судить чужое мясо?

Больше никого судить не буду.

Хорошо быть не вождём, а массой.

 

Хорошо быть педагогом школьным,

иль сидельцем в книжном магазине,

иль судьёй... Каким судьей? Футбольным:

быть на матчах пристальным разиней.

 

Если сны приснятся этим судьям,

то они во сне кричать не станут.

Ну, а мы? Мы закричим, мы будем

вспоминать былое неустанно.

 

Опыт мой особенный и скверный –

как забыть его себя заставить?

Этот стих – ошибочный, неверный.

Я не прав. Пускай меня поправят.

 

* * *

 

Сам с собой разговаривал. Мне

на чужой стороне,

куда я был заброшен судьбой,

пущен веком,

говорить со своим человеком,

а ещё точнее – с собой

хорошо было. Я задавал

риторические вопросы.

А потом сам себе давал

риторические ответы,

отвлекаясь от жизненной прозы

приблизительным стилем поэта.

 

Уважал меня мой собеседник.

Не какую-нибудь чепуху –

обо всех своих спасеньях

я выкладывал, как на духу.

Колебанья свои выкладывал

и сомненья свои снимал.

Я ему толково докладывал,

с пониманьем он мне внимал.

Я ему талдычил, как дятел,

я кричал на него совой,

а прохожие думали: «Спятил!

Говорит сам с собой».

 

Ребёнок для очередей

 

Ребёнок для очередей,

которого берут взаймы

у обязательных людей,

живущих там же, где и мы:

один малыш на целый дом!

 

Он поднимается чуть свет,

но управляется с трудом.

 

Зато у нас любой сосед,

тот, что за сахаром идёт,

и тот, что за крупой стоит,

ребёночка с собой берёт

и в очереди говорит:

 

– Простите, извините нас.

Я рад стоять хоть целый час,

да вот малыш, сыночек мой.

Ребёнку хочется домой.

 

Как будто некий чародей

тебя измазал с детства лжой,

ребёнок для очередей –

ты одинаково чужой

для всех, кто говорит: он – мой.

 

Ребёнок для очередей

в перелицованном пальто,

ты самый честный из людей!

Ты не ответишь ни за что!

 

1957

 

Физики и лирики

 

Что-то физики в почёте.

Что-то лирики в загоне.

Дело не в сухом расчёте,

дело в мировом законе.

Значит, что-то не раскрыли

мы, что следовало нам бы!

Значит, слабенькие крылья –

наши сладенькие ямбы,

и в пегасовом полёте

не взлетают наши кони...

То-то физики в почёте,

то-то лирики в загоне.

Это самоочевидно.

Спорить просто бесполезно.

Так что даже не обидно,

а скорее интересно

наблюдать, как, словно пена,

опадают наши рифмы

 

и величие степенно

отступает в логарифмы.

 

1959

 

* * *

 

Владиславу Броневскому

в последний день его рождения

были подарены эти стихи.

 

Покуда над стихами плачут,

пока в газетах их порочат,

пока их в дальний ящик прячут,

покуда в лагеря их прочат, –

 

до той поры не оскудело,

не отзвенело наше дело,

оно, как Польша, не згинело,

хоть выдержало три раздела.

 

Для тех, кто до сравнений лаком,

я точности не знаю большей,

чем русский стих сравнить с поляком,

поэзию родную – с Польшей.

 

Ещё вчера она бежала,

заламывая руки в страхе,

ещё вчера она лежала

почти что на десятой плахе.

 

И вот она романы крутит

и наглым хохотом хохочет.

А то, что было, то, что будет, –

про это знать она не хочет.

 

Комиссия по литературному наследству

 

Что за комиссия, создатель?

Опять, наверное, прощён

И поздней похвалой польщён

Какой-нибудь былой предатель,

Какой-нибудь неловкий друг,

Случайно во враги попавший,

Какой-нибудь холодный труп,

Когда-то весело писавший.

 

Комиссия! Из многих вдов

(Вдова страдальца – лестный титул)

Найдут одну, заплатят долг

(Пять тысяч платят за маститых),

Потом романы перечтут

И к сонму общему причтут.

 

Зачем тревожить долгий сон?

Не так прекрасен общий сонм,

Где книжки переиздадут,

Дела квартирные уладят,

А зуб за зуб – не отдадут,

За око око – не уплатят!

 

Старухи без стариков

 

Вл. Сякину

 

Старух было много, стариков было мало:

то, что гнуло старух, стариков ломало.

Старики умирали, хватаясь за сердце,

а старухи, рванув гардеробные дверцы,

доставали костюм выходной, суконный,

покупали гроб дорогой, дубовый

и глядели в последний, как лежит законный,

прижимая лацкан рукой пудовой.

Постепенно образовались квартиры,

а потом из них слепились кварталы,

где одни старухи молитвы твердили,

боялись воров, о смерти болтали.

Они болтали о смерти, словно

она с ними чай пила ежедневно,

такая же тощая, как Анна Петровна,

такая же грустная, как Марья Андревна.

Вставали рано, словно матросы,

и долго, тёмные, словно индусы,

чесали гребнем редкие косы,

катали в пальцах старые бусы.

Ложились рано, словно солдаты,

а спать не спали долго-долго,

катая в мыслях какие-то даты,

какие-то вехи любви и долга.

И вся их длинная,

вся горевая,

вся их радостная,

вся трудовая –

вставала в звонах ночного трамвая,

на миг

    бессонницы не прерывая.

 

Названия и переименования

 

Все Парки Культуры и Отдыха

были имени Горького,

хотя он и был известен

не тем, что плясал и пел,

а тем, что видел в жизни

немало плохого и горького

и вместе со всем народом

боролся или терпел.

 

А все каналы имени

были товарища Сталина,

и в этом случае лучшего

названия не сыскать,

поскольку именно Сталиным

задача была поставлена,

чтоб всю нашу старую землю

каналами перекопать.

 

Фамилии прочих гениев

встречались тоже, но редко.

Метро – Кагановича именем

было наречено.

 

То пушкинская, то чеховская,

то даже толстовская метка

то школу, то улицу метили,

то площадь, а то – кино.

 

А переименование –

падение знаменовало.

Недостоверное имя

школа носить не могла.

С грохотом, равным грохоту

горного, что ли, обвала,

обрушивалась табличка

с уличного угла.

 

Имя падало с грохотом

и забывалось не скоро,

хотя позабыть немедля

обязывал нас закон.

Оно звучало в памяти,

как эхо давнего спора,

и кто его знает, кончен

или не кончен он?

 

Совесть

 

Начинается повесть про совесть.

Это очень старый рассказ.

Временами, едва высовываясь,

совесть глухо упрятана в нас.

Погружённая в наши глубины,

контролирует всё бытиё.

Что-то вроде гемоглобина.

Трудно с ней, нельзя без неё.

Заглушаем её алкоголем,

тешем, пилим, рубим и колем,

но она на распил, на распыл,

на разлом, на разрыв испытана,

брита, стрижена, бита, пытана,

всё равно не утратила пыл.

 

Старые офицеры

 

Старых офицеров застал ещё молодыми,

как застал молодыми старых большевиков,

и в ночных разговорах в тонком табачном дыме

слушал хмурые речи, полные обиняков.

 

Век, досрочную старость выделив тридцатилетним,

брал ещё молодого, делал его последним

в роде, в семье, в профессии,

в классе, в городе летнем.

Век обобщал поспешно,

часто верил сплетням.

 

Старые офицеры,

выправленные казармой,

прямо из старой армии

к нови белых армий

отшагнувшие лихо,

сделавшие шаг –

ваши хмурые речи до сих пор в ушах.

 

Точные счетоводы,

честные адвокаты,

слабые живописцы,

мажущие плакаты,

но с обязательной тенью

гибели на лице

и с постоянной памятью о скоростном конце!

 

Плохо быть разбитым,

а в гражданских войнах

не бывает довольных,

не бывает спокойных,

не бывает ушедших

в личную жизнь свою,

скажем, в любимое дело

или в родную семью.

 

Старые офицеры

старые сапоги

осторожно донашивали,

но доносить не успели,

слушали ночами, как приближались шаги,

и зубами скрипели,

и терпели, терпели.

 

* * *

 

Трагедии, представленной в провинции,

До центра затруднительно дойти.

Какие рвы и ямы на пути!

Когда ещё добьёшься до правительства!

 

Комедия, идущая в Москве

(Особенно с трагическим акцентом),

Поднимет шум! Не разобрать доцентам!

Не перемолвить вракам и молве!

 

Провинция, периферия, тыл,

Который как замёрз, так не оттаял,

Где до сих пор ещё не умер Сталин.

Нет, умер! Но доселе не остыл.

 

Советская старина

 

Советская старина. Беспризорники. Общество «Друг детей».

Общество эсперантистов. Всякие прочие общества.

Затеиванье затейников и затейливейших затей.

Всё мчится и всё клубится. И ничего не топчется.

 

Античность нашей истории. Осоавиахим.

Пожар мировой революции,

горящий в отсвете алом.

Всё это, возможно, было скудным или сухим.

Всё это несомненно было тогда небывалым.

 

Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.

Старались. Не подводили Мичуриных социальных.

А те, кто не собирались высовываться из земли,

те шли по линии органов, особых и специальных.

 

Всё это Древней Греции уже гораздо древней

и в духе Древнего Рима векам подаёт примеры.

Античность нашей истории! А я – пионером в ней.

Мы все были пионеры.

 

Терпенье

 

Сталин взял бокал вина

(может быть, стаканчик коньяка),

поднял тост, и мысль его должна

сохраниться на века:

за терпенье!

 

Это был не просто тост

(здравицам уже пришёл конец).

Выпрямившись во весь рост,

великанам воздавал малец

за терпенье.

 

Трус хвалил героев не за честь,

а за то, что в них терпенье есть.

 

– Вытерпели вы меня, – сказал

вождь народу. И благодарил.

Это молча слушал пьяных зал.

Ничего не говорил.

Только прокричал: «Ура!»

Вот каковская была пора.

 

Страстотерпцы выпили за страсть,

выпили и закусили всласть.

 

* * *

 

У государства есть закон,

Который гражданам знаком.

У антигосударства —

Не знает правил паства.

 

Держава, подданных держа,

Диктует им порядки.

Но нет чернил у мятежа,

У бунта нет тетрадки.

 

Когда берёт бумагу бунт,

Когда перо хватает,

Уже одет он и обут

И юношей питает,

 

Отраду старцам подаёт,

Уже чеканит гривны,

Бунтарских песен не поет,

Предпочитает гимны.

 

Остыв, как старая звезда,

Он вышел на орбиту

Во имя быта и труда

И в честь труда и быта.

 

* * *

 

Уже не любят слушать про войну

прошедшую,

       и как я ни взгляну

с эстрады в зал,

           томятся в зале:

мол, что-нибудь бы новое сказали.

 

Ещё боятся слушать про войну

грядущую,

       её голубизну

небесную,

       с грибами убивающего цвета.

Она ещё не родила поэта.

 

Она не закусила удила.

Её пришествия ещё неясны сроки.

Она писателей не родила,

а ныне не рождаются пророки.

 

Фунт хлеба

 

Сколько стоит фунт лиха?

Столько, сколько фунт хлеба,

Если голод бродит тихо

Сзади, спереди, справа, слева.

 

Лихо не разобьёшь на граммы –

Меньше фунта его не бывает.

Лезет в окна, давит рамы,

Словно речка весной, прибывает.

 

Ели стебли, грызли корни,

Были рады крапиве с калиной.

Кони, славные наши кони

Нам казались ходячей кониной.

 

Эти месяцы пораженья,

Дни, когда теснили и били,

Нам крестьянское уваженье

К всякой крошке хлеба привили.

 

Ценности

 

Ценности сорок первого года:

я не желаю, чтобы льгота,

я не хочу, чтобы броня

распространялась на меня.

 

Ценности сорок пятого года:

я не хочу козырять ему.

Я не хочу козырять никому.

 

Ценности шестьдесят пятого года:

дело не сделается само.

Дайте мне подписать письмо.

 

Ценности нынешнего дня:

уценяйтесь, переоценяйтесь,

реформируйтесь, деформируйтесь,

пародируйте, деградируйте,

но без меня, без меня, без меня.

 

Бог

 

Мы все ходили под богом.

У бога под самым боком.

Он жил не в небесной дали,

Его иногда видали

Живого. На Мавзолее.

Он был умнее и злее

Того – иного, другого,

По имени Иегова...

Мы все ходили под богом.

У бога под самым боком.

Однажды я шёл Арбатом,

Бог ехал в пяти машинах.

От страха почти горбата

В своих пальтишках мышиных

Рядом дрожала охрана.

Было поздно и рано.

Серело. Брезжило утро.

Он глянул жестоко, – мудро

Своим всевидящим оком

Всепроницающим взглядом.

 

Мы все ходили под богом.

С богом почти что рядом.

И срам, и ужас

От ужаса, а не от страха,
от срама, а не от стыда
насквозь взмокала вдруг рубаха,
шло пятнами лицо тогда.

А страх и стыд привычны оба.
Они вошли и в кровь, и в плоть.
Их даже
дня
умеет
злоба
преодолеть и побороть.

И жизнь являет, поднатужась,
бесстрашным нам,
бесстыдным нам
не страх какой-нибудь, а ужас,
не стыд какой-нибудь, а срам.

 

* * *

 

Ну что же, я в положенные сроки
расчёлся с жизнью за её уроки.
Она мне их давала, не спросясь,
но я, не кочевряжась, расплатился
и, сколько мордой ни совали в грязь,
отмылся и в бега пустился.
Последний шанс значительней иных.
Последний день меняет в жизни много.
Как жалко то, что в истину проник,
когда над бездною уже заносишь ногу.