Борис Кутенков

Борис Кутенков

Четвёртое измерение № 29 (125) от 11 октября 2009 года

Подборка: О, нулевые, ролевые...

* * *

 

Добежать, как военный гонец. Близоруко вглядеться:
о, таким возвращенье своё и представить не мог.
Ты вернулся с открытой душой в дом бесхозного детства,
но без стука уже не войти – на калитке замок.
Там в ударе июль, и деревья от зноя плешивы,
а верхушки церквей не скромней италийских ротонд.
Ты вернулся туда, где давно за тебя всё решили:
скоро вывезут мебель и, стало быть, грянет ремонт.
Белый цвет потолка – но покрашено прошлое тёмным.
Духота, и рабочих-таджиков гортанный трындёж.
Во дворе, как фингалы, незрелые ягоды тёрна:
не имея покорности, вяжут во рту, чуть куснёшь.
Не имея враждебности, брешет приблудная шавка.
Не умея прогнать, по загривку ты треплешь её...
Всё другое, другое вокруг! Ни малейшего шанса
как с новьём пообвыкнуться, так и расстаться с быльём.
Впрочем – что-то осталось ещё. Не могло не остаться.
Ты несёшься по дому сорвавшимся с привязи псом.
Вот и книжная полка, которой, поди, лет шестнадцать.
Вот и книга на ней. Та же самая: Клабка Джером.
Как насмешка судьбы – о, проклятые вещие знаки!..
На странице закладка, где лодочник с вечной ленцой...
Трое в лодке твоей, не считая тебя и собаки:
память ушлая, Бог да июль, что смеётся в лицо.

 

* * *

 

Этот город – пацан с чуть заметным пушком над губой.
Мы чмырили его, с ним бывали по-детски жестоки,
и не знали, что ночью в погоне за дальней звездой
он уйдёт с рюкзаком в направлении горной дороги.
Ты же помнишь его, точно помнишь – но всё же постой,
запиши, если встретишь – узнай по отдельным приметам.
Это клёвое время и город – почти островной,
тихо канувший в лето, подобно империи хеттов,
про которых читали, себя превращая порой
в афинян-сибаритов и в жадных встревоженных персов.
...Этот город – всё тот же пацан, только сбрил над губой,
да, неузнанный, отгородился сверканьем имперским.
Словно солнечный день, где мы были самими собой
и самими собой навсегда в этом дне и остались.
Мы у счастья за пазухой прятались. Прятали рой
номинальных скорбей: летний дождь и весенняя талость.
Счастье к нам выходило из пены – отнюдь не морской:
из пивной горьковатой, на клязьминском пляже средь ила.
Поводила бедром Афродита соседней пивной.
Разбивала сердца. И всегда по её выходило.
Из воды выходил Дионис – как обычно, бухой:
крут характер, удар богатырской недюжинной силы.
Доходило до крупных разборок в вечерней пивной.
Было всякое там. Но всегда по его выходило.
Лишь по-нашему, видишь, не вышло...
Но – свет над водой,
но – закат, уронивший с причала тяжёлые вишни...
Здесь не надо любви – ни дурманной, ни даже блажной:
если лишнее всё, то и счастье, конечно, излишне.

 

* * *

 

Сороковые, роковые...

Давид Самойлов

 

Восьмидесятые, усатые…

Борис Рыжий

 

О, нулевые, ролевые,
безвольные и волевые...
Чуть правые, но больше – левые,
как в сердце – раны пулевые.

И отразит в прихожей зеркало
двух гордецов прямые выи,
пока нас жизнь не исковеркала,
покуда мы ещё живые.

А ты в мою ступила душу.
Ты увидала там чащобу.
И значит – никогда не струшу,
и будут – не счета, а счёты.
Мы станем драться, насмерть драться:
я и старик – мой главный ворог.
Пускай по паспорту мне двадцать –
я постарею лет на сорок.

И отразит в прихожей зеркало
осколки ржавого корыта.
Их солнце золотит усердное,
и значит – биты, карты биты.

И значит – снова нулевые.
Зеро – две точки болевые.
А на лице – приметы времени:
глаза, навек немолодые.

 

* * *


Когда твоё бессмертье мнится глупым
и, что ни день, то мысль остановиться, –
в пестрящей полумгле ночного клуба
старается фанерная певица.
И – то уныло, то излишне резко –
выводит полупьяное бельканто
старинный хит погибшей поэтессы
про призрака – ночного музыканта.
И, знаешь, в этот миг слова излишни,
подчинены молчанию святому.
С подобным ощущеньем тёзка Рыжий
писал, наверно, про рябину с домом
(где «боль в плече» и «ни хера не надо»,
услужливо подсказывает память).
Пора принять расплату за награду
и перестать на Богов ящик спамить.
И, выбросив сломавшийся спидометр,
зажить, как шрам, – нелепо и бездумно...
А чёрный ангел ходит за спиною,
смеётся и нацеливает дуло.
И, знаешь, в этот миг легко настолько,
так, чёрт возьми, свободно и хреново,
что, если где и рвётся, – там, где тонко,
и, если что и ждётся, – только Слово.

 

* * *

 

Ничего не меняется, сколько ни сгинет лет.
Вот и детства дома:
так и мнится, исчезнут скоро те.
Нет, стоят, всё кряхтят.
Я зайду ненадолго в Инет –
посмотреть, какая погода
в твоём незабытом городе.
Та же, что и в мой прошлый приезд.
Словно Бог сберёг
специально для нас,
дабы не прерывалась ниточка памяти.
Словно чувство, что год назад (или год вперёд) –
повторение очень успешного трагеди.
Или камеди.
А, зайдя в твой ЖЖ, на знакомые фотки наткнусь.
И слегка усмехнусь –
ибо отличительны тем они,
что при взгляде на них пронзает –
да нет, не грусть,
а ощущение автобусной остановки времени.
Будто замерло и, двери раскрыв, терпеливо ждёт,
чтобы мы доросли, дозрели, верней, дотопали.
Значит – и мы не уйдём никуда, не уйдём.
Никуда не уйдём.
И скажи «спасибо» за это монаху-тополю,
что стоит, аллейной нетронутостью обогрет,
будто детство дома.
Блудное, вернулось тропой исхоженной.
Знает: здесь напоят молоком –
перебродившим – другого нет.
Знает: всегда накормят,
сколько ни канет лет
в голливудскую улыбку лета,
с насмешкой схожую.

 

* * *

 

Были хуже врагов – а сегодня опять побратимы.
Завтра в разные стороны пялиться будем, как встарь...
Мы с тобой деревянны, мы оба слегка буратинны:
дураков за три сольдо не ищем, сбывая букварь.
Ты другого обструга, но так же чужих не пускаешь
за волшебную дверцу, куда лучше нос не совать.
Если душу решишь приоткрыть, то такими кусками,
что пройдёт триста лет и затянется тиною гладь.
А когда бы весёлый дымок не струился из печки
и не застил глаза (чай, пока не в Стране дураков) –
я сложил бы тебя, словно пазлик, легко и беспечно.
Я проник бы в твой дивный театр без ключей и замков.
Там тебе и с хлыстом бородач, и такие погони,
что джеймсбондам не снилось, – но крив разухабистый путь,
будто в прошлом застряла одной деревянной ногою
и не можещь другой в настоящее перемахнуть.
Там одна Карабасова кукла уже не годна и
подлежит отправленью в утиль, – тут и сказке хана...
Что же ты замолчала, о чём зачиталась, родная?
Или песенка Рины Зелёной поодаль слышна?..
Но звучит за спиной та же скрипка рыдающей речи.
Демо-версия блоковой музыки. Сон золотой.
И в жабо кружевном, как Пьеро, мчится ангел навстречу,
возвещая, что Бог – папа Карло – простил нас с тобой.

 

* * *

 

Лето, шитое лыком в две строчки,
зарифмованных бедно и вкось.
Будто прежнее отмерло прочно,
будто новое не началось.
Всё мешается в дивную ересь:
кривда книжная, дурочкин плач,
физик Ваня, что спит, разуверясь
в простоте нерешённых задач.
Да и есть ли на свете задача,
что годна для кривого горба?..
У него – полусгнившая дача,
смерть жены, имбецилка-судьба.
Он встряхнётся, отыщет в полыни
купоросный обломок луны,
погрустит о несбывшемся сыне
и – обратно: досматривать сны,
где и символ-то – даром что вещий –
перед жизнью в долгах как в шелках,
но пропитан блаженством увечья
кацавейки неловкий распах.
А лукавое Слово на запах
поспешает, на одурь и дым,
ёжась в Божьих корёжистых лапах,
словно мрак – перед светом земным.