Борис Кутенков

Борис Кутенков

Четвёртое измерение № 13 (289) от 1 мая 2014 года

Белый грим и шаманский псалом

 

* * *

 

Ухватить бы момент фотовспышки, когда до предела

речь сама не своя, всё становится наоборот;

нет, не голос уже, – гаснет свет, и застолье редеет,

спит земля, произносится тост, отверзается рот.

 

За уже-не-слова – но ещё и не то, что важнее, –

на дорогу выходит, и слайд под ногами плывёт,

искривляясь в трагическом смехе, как в маске Орфея;

бьёт под дых, обнажается смысл, проливается йод.

 

И тогда – погляди, как в гримёрочной гулко и пусто, –  

в небесах тяжело, но до края наполнен бокал, –

от полутора странных людей происходит искусство:

бьётся частная жизнь, пьётся джин, аплодирует зал.

 

Постоять на подмостках ещё – но зовёт гробовая

тишина, приближается звон, по-пластунски ложись.

Бьётся рыба под током – вольно ей от края до края.

Холодеет душа. Открывается дверь. Продолжается жизнь.

 

* * *

 

пока ты пела это дело в угаре кукольного бала

повестка в суд и флюс пчелиный в две ноты врали что умру

мне память щёку разносила и что-то тихо напевала

и печень горькую клевала легко отплюнувшись к утру

 

кудах-куда тебе до них на свете нет о ком ревела

вина не пьёшь детей не крестишь и поделом и поделом

но проступают на тряпье шитьём златым и внутривенным

сестрица с морфием ночным

и мальчик с облачным челом

 

пока в ночи тебя носило о злая песня-лежебока

мне двое виделись в купели под рампой нитяных теней

одна с куриным коготком и талисманом в виде бога

другой томится и летает а после тает вместе с ней

 

ещё темно ещё не все на пальце проступают капли

но девочке легко не страшно

и мальчик говорит живём

скорлупка бедная ко дну а остальное крибле-крабле

пока луна над старой башней

застыла в круге меловом

 

* * *

 

Говорит: уходи, не жена тебе, не сестра,

у меня за спиной ледяные поют ветра,

серый дым, разорённый прах, сердце – пепел и перегной,

стольких вынесла на руках, что пора зимовать одной.

Королевство моё – вся земля в озорном дыму,

подходи, ё-моё, дай вот так тебя обниму,

отпущу да запомню, оставлю в себе самом,

в этом доме горящем, зареве золотом –

грампластинкой бракованной в круге восьмом дудеть;

помашу на прощанье – никто я и звать нигде;

не просись ко мне на руки, в пустошь, прожжённый рай,

я спасала тебя, а теперь ты большой, ступай.

За тобой посылала и ялик, и целый флот,

заставляла поклоны стучать у семи господ;

слишком сера твоя крепка, слишком вера моя мала,

дуру новую находи – разлюбила, ушла-ушла.

Там, в небесных садах, у меня зацветает хмель,

там расколота в щепы новая колыбель

на мели – ну а ты живи до второго дня;

вот и всё, вот и всё, вот и нет, больше нет меня.

 

* * *

 

Мы с тобой – белый грим и шаманский псалом,

из гнезда разорённого – птичий галдёж;

так о чём раздражённым своим языком,

деревянная дудка, поёшь?..

Бродишь-бродишь и девушкам спать не даёшь

по фиасковым травам-лугам;

если родиной это потом назовёшь –

постарайся не очень пугать.

Если матерью позже тебя назову –

постараюсь хлестать в полкнута;

встанет музыка горлом в родильном гробу,

всё равно не поймёт ни черта.

Ни креста не поймёт, ни греха не простит,

отходного не взыщет гудка;

станет песней, уйдя в неоплатный кредит,

кровь под пальцами часовщика.

Дай же труд разделить им: фабричная клеть

и угодья в три пота – ему;

ей – окрашенным в алое голосом петь,

не причастным уже ничему:

белый шум на плечах, фронтовая тетрадь –

знать, по-взрослому стала играть:

оторвётся, заснёт – и проснётся опять,

оторвётся – срастётся опять.

 

* * *

 

Выходила на берег мадонна,

на высокий на берег пологий;

из небесной прорези речистой

выходила – запевала долго.

Заводила песню о смертельном

в зарослях ночного краснотала;

откликалась бездна, как свидетель,

слушала и что-то подтверждала.

Пёрышком фиксируя в блокноте,

спорила и соглашалась с чем-то;

принимала истинный за ложный,

страшный – за фальшивую монету;

говорила – проще надо, проще,

примитивней надо и медийней;

надо, как земля в сожжённой роще,

как деревьев тени-привиденья.

Правда же была намного проще,

и страшней была, и маскарадней;

чем страшней была она, тем проще,

тем пронзительней – чем маскарадней;

беззащитна, как пустое лоно,

словно стыд, бездонна, бесполезна.

Заводила гулкое мадонна.

Нехотя, но принимала бездна.

 

* * *

 

ни дома ни друга ни денег ни в клетке синицы терпи

ржавеет на заднем сиденье звено пролетарской цепи

а спереди крепко пристёгнут к тому что не жалко терять

такой вот улов невесёлый в лихие свои двадцать пять

 

такая пора золотая такой вот хреновый улов

и всё чем заплаты латаешь слова и события слов

там ужас хитёр и искусен восходит и скоро вот-вот

вскормившую руку укусит

родившего к стенке прижмёт

 

решётки вольера не портя на ринге правёжном и злом

вольно же меня в преисподней винить поделом поделом

за голод за хлеб ядовитый и речи смирительный кляп

за то что в скрипичной давильне не выжал симфоний и клятв

 

не смерти учил непреклонно стыду оставаться в живых

твоих не вправлял переломов ни песенных ни челюстных

а сплёвывал в смехе беспечном в солёном неравном бою

споёшь породнишься с увечьем

хук левой

сроднился

пою

 

* * *

 

Крыльцо золотое сияло и пело,

и в терем входила по скользким ступенькам

цыганка-старуха, гадала взаймы;

нахмурившись, ломаный грош протирала,

сквозь ржавчину видела блеск запоздалый

и щит, на котором приеду с войны.

 

Играла пластинка в дому фронтовая,

в грядущем виднелась дорожка кривая,

фиаско, немеркнущий свет золотой, –

закатный, неясно откуда возникший,

чтоб незачем было о прошлом казниться,

легко к настоящему стоя спиной.

 

Катилась под лавку монета скупая,

старуха жевала сухими губами:

мол, жить бы тебе, молодой, не тужить, –

да только не здесь ты одной половиной,

и дом твой казённый, и путь твой недлинный,

и жутко, – а значит, пора поспешить,

 

так многое сделать, так многое сделать,

а дверь отворялась, мешала, скрипела,

да небо светлело в промытом окне,

как будто остаток последней печали

чуть слышно звенел у меня за плечами,

отважно спускался в объятья ко мне.

 

* * *

 

Мать убитого сына три ночи ждала и три дня,
а заснула – и слышит сквозь треск фронтовой,
как с чужой стороны возвращается голос родной:

– Я не видел тебя так давно, что замёрзла вода,
стали волосы снегом, а сердце – бронёй ледяной,
и со дна опустевших глазниц восстаёт тишина,
с каждым боем часов превращаясь в бессмысленный вой.
Говори же со мной на одном языке, как тогда,
говори, говори же со мной.

То не стрёкот в моей голове, не часы на руке;
как расстался с тобой, то не пули свистят надо мной,
то стучит моя смерть от тебя вдалеке,
не считая отныне ни пульс мой, ни быт мой иной.
Мне осталось так много в моей безлимитной стране,
говори, не считая минут, говори же со мной,
говори, говори же со мной.

Говорит ему мать:
– Уходи, ты на что мне такой,
я три ночи ждала – всё встречала вдали поезда,
я три дня не спала – выходила на берег морской,
и меня в свой степной хоровод вовлекала беда,
танцевала со мной и кружилась легко надо мной.
Так сроднились мы с ней, что её не отдам никогда;
уходи, я не знаю тебя, ты на что мне такой,
уходи, ты на что мне такой.

Мне под каменной маской беды хорошо, как в раю;
до виска не дошедшая пуля – танцую легко;
как лицо, искажённое горем, – свечусь и пою,
тосковать разучившись о тех, кто давным-далеко,
о нашедших дорогу свою.

Стала песней сама – и ни сердцу теперь, ни уму,
стала облаком смерти – и таю в дыму фронтовом,
вырубая пластиночный шорох движеньем одним;
свет мой горем теперь осиян, – вот и каюсь ему,
слышу, слышу, зовёт, – вот и плачу ему об одном,
умираю легко перед ним.

 

* * *

 

в пустоту сигналишь – отвечает: в списках не значишься.

на дне колодца – земляная птица.

мне всех лучше поётся, когда ей плачется.

знает, знает, коварная, что мне снится.

 

когда она демонстрирует граду и миру свою добычу,

в светлое небо ощерив кровавый клюв, –

встают со дна покинутые-забытые,

чеканным шагом идут мои мёртвые,

за здоровье её, за крещенье моё

поднимают и пьют.

 

говорю ей с пятого на десятое,

задушить хочу – умирает, чтоб возродиться.

виновато смотрит – и жаль проклятую.

летает вокруг да около, на руку не садится.

мне сто лет не спится – а ей хоть бы что, обмывает рот,

восстаёт из пепла, зазывает меня, садистка,

в этот свет, в этот ад,

издевательски так поёт:

 

– у меня во саду-садочке свечи горят восковые,

у меня во садочке мёртвые как живые;

дай мне волю, со мной полетим до звёзд,

и бокалы звенят –

за спасенье её,

райский сад и мой колодезный труд

поднимая последний тост.

 

* * *

 

рельсы сходятся реки расходятся

смерть на полке как дева ничком

в бесконечное зеркало смотрится

пассажир на излёте ручном

наступая промокшими стопами

в сон подобий дошкольный режим

что он видит блаженный утопленник

жарким зреньем щитом жестяным

 

сад свинцовый стреляющий бликами

бьющий в цель ни пройтись ни присесть

в беэр-шева могилу великую

заводные свои тридцать семь

 

глупым слухом размытым и сломленным

что он слышит сквозь глину и пыль

слева гулкие зёрна бесплодные

справа окрик упасть и не быть

 

что осталось почуять по запаху

пункт конечный надежд и причуд

докатиться и замертво за-мерт-во

в порученья последний приют

 

* * *

 

Когда зелёное кино

идёт-гудёт по залу тёмному,

и океанский звон ушной –

замена слуху повреждённому

(а я тот звон за три гроша

у дурака-туземца выменял), –

на красный свет гуляй, душа,

вразвалочку по стрёмным линиям.

Взглянув уже с той стороны

экрана – на дела трамвайные, –

она сметёт из головы

в сторонку – почести случайные;

великосветскою метлой

укажет место в бестиалити

(из списка вон – из глаз долой,

чтобы о нём – ни слова памяти);

протянет в кассу горсть банкнот –

свой откуп за меня иудливый, –

и, как безумный полиглот,

в последний раз ночную улицу

с того на этот перейдёт.

 

Колыбельная для Оли

 

О. В.

 

наследивших и айда

не упомнить поимённо

сердца зрячая война

спи от липового мёда

отправляется в костёр

счастье дудочка резная

сколько братьев и сестёр

в отреченье как в изгнанье

крепко спят и анька спит

пост над ними не покинем

пусть из юрмалы летит

постаревшая богиня

с ними юность за чертой

спит как молоко снятое

не вернётся ничего

разве что на мониторе

станет мягок парашют

сны цветны и легковейны

в нашей смерти попрошу

обвинить поэта гейне

 

Нарушитель спокойствия

 

Нарушитель спокойствия правит бал,

разбирает по косточкам тронный зал,

что совсем не зал – и отнюдь не тронный;

от скелетов и пыли в его шкафах

так смердит, что впору надеть скафандр –

или бомбой рвануть нейтронной.

 

Подорвать всё к чёрту, на грудь принять,

вспомнить, как рассекала ночную гладь

рио-рита, звонкая баркарола;

а теперь он стоит и сжимает лом,

порываясь – не катаньем, так мытьём –

из мертвецкой – путём коротким.

 

На ветру стоит, и сам чёрт не брат;

не колеблются прутья семи оград,

позолота кустарная молчалива.

– Эй, как слышно, истерика, я скандал –

на непрочность проверка застывших скал,

разбудившая рой пчелиный.

 

Разбудила на час – и встряхнула пыль;

прокатилось эхо на десять миль –

и опять улеглось вековым покоем.

Кабинет анатомии видит сон.

Нарушитель уходит, сметая сор,

провожаемый взглядами исподлобья.

 

Две минуты – и схлынет в дверной проём;

долго память будет звенеть о нём

под военный вальсок обиды;

пара свергнутых тронов, пейзаж в окне,

чуть заметная вмятина на стене –

да железный кулак отбитый.

 

* * *

 

Три года певец почивал молодой

у самого синего моря;

проснулся – ни друга, ни сына с женой –

лишь хлеб отвечает из глуби печной

да тень золотого помола:

«Продюсер твой спит со звездой number one –

наследницей нефтемагната;

твой спонсор в сиреневый скрылся туман,

а кто обещался быть рядом –

все рядом с тобой в ожиданье легли,

да вот не дождались – и в землю вросли,

остались на выцветших фото.

Лишь голос твой прежний в подземной пыли

с пластинки звучит патефонной.

Жаль, мода-чертовка успела пройти;

не веришь – в соседнюю залу пройди:

там смех-дискотека, там горе-печаль,

вино молодое да синий хрусталь.

Там юные девы – фанатки твои –

две розы да светлое слово

к могиле кента твоего принесли,

другого певца молодого.

Сейчас он очнётся и с ними споёт;

остыть его праху ничто не даёт –

ни смех, ни свинцовая рана,

ни диско-движения стройненьких плеч.

А ты отправляйся обратно на печь –

твой хит позабыт и затянут.

Вот солнце покатится скоро в зенит,

вино допоёт и стекло прозвенит,

пластинка твоя прохрустит под ногой –

и станешь ты тенью, как я, золотой.

Затянется рана, пройдёт торжество –

и больше не помнит никто ничего».

 

* * *

 

Так свет и ужас говорят,

согласные друг с другом;

со звуком спорит звукоряд,

лопата спорит с грунтом;

на несколько часов подряд

дождём заряжен водоём;

так смерть гласит через меня

вседневным словарём.

 

Так знает смысл о нас самих,

до времени разжёван,

и сбитый залпом грозовым

невидный прокажённый, –

осмеян всеми и забыт,

но не забывший ни о чём, –

встаёт – и в голос говорит

о царствии своём.

 

* * *

 

Днём облачным, а ночью – огненным,

и днём и ночью – болевым, –

веди меня водой и оловом,

прямого – трудным и кривым;

не умолявшего о помощи,

огонь державшего в груди, –

ареною веди и обручем,

кнутом и окриком веди.

В труде и трауре держи меня

вдвоём с отправившим на крест;

последним сборником прижизненным

оправдан пафос тёмных мест, –

и нет вернее оправдания;

тяжёлым шагом сдавлен грунт;

всё зная о долгах заранее –

не прокляну голгофный труд.

Опутав сетью виноградною,

прощеньем ясным, как ремнём, –

веди не холлами парадными,

а тайным ходом, чёрным днём;

подслушанным, а не подсказанным –

на звук последний, на костёр,

чтоб острым жженьем слово каждое,

как раздвоившийся актёр,

себя казнило между сценами,

в молчанье мучась и светясь,

и в рассечённом пело целое,

а в целом – отреченья связь.

 

Определение поэзии

 

Это – губами сухими вчера

тянется к злому «сегодня»;

это – на нотную льётся тетрадь

красный густеющий отсвет

фото, проявленных где-то потом,

скопом – во льдах заполярных,

между раскрытым от ужаса ртом

и ненакрытой поляной;

это – влетевший в окно скрипача

мяч, окровавивший скрипку;

больше мячу – ни заснуть, ни смолчать,

скрипке – звенеть, но не вскрикнуть,

гласной врываться в больничный уют,

в сладкое пенье согласных,

чтобы в палате косились – поёт

сквозь воспалённые гланды;

чтоб удивлялись – мол, машет при всех

снимком двойного пенальти, –

и на январский бунтующий смех

голос молчанья финальный

лёг, будто на воду – тонкий ледок,

но, поманив по бедовому следу, –

ни дураков от побед не сберёг,

ни дурака – от победы.