Борис Головин

Борис Головин

Четвёртое измерение № 18 (474) от 21 июня 2019 г.

Подборка: Огонь в камине, или Прощание с Богиней

Стихи разных лет

Бокал с вином

 

Сон распался – в осколках, в обломках,

ах! тому уж не сбыться, прости –

там Ахматовой голос в потёмках

века прошлого, встав на пути,

не нагонит мурашек законных.

Кувыркаются буквы – весь мир

перевёрнут, льёт слёзы кумир:

он не видит влюблённых.

 

Сад играет в зазорах балясин.

Взор цветов слишком наг для души.

Ты уже некрасив и прекрасен.

Эти розы ещё хороши.

Из полуденной лейки бездонной

шелестит, проливаясь, вода.

Тает вечер, восходит звезда

и трепещут бутоны.

 

Помнишь этих тропинок извивы,

как в кино, с чехардою любви,

где пространство, украв перспективы,

всё дразнило блаженством? – Лови!

Не смотри на меня! – долго эхо

повторит, подурнеют слова;

лепестков облетевших молва –

даже в смерти утеха.

 

Ты входил в зеркала по привычке

человека, которого ждут,

имена вспоминая и клички

тех, кто раньше разгуливал тут;

и, свидетель разлук на вокзале,

крохобор неоконченных фраз,

помнил, как отраженья сбегали,

на куски разбиваясь не раз.

 

Слишком хрупок удел человечий

в изумлённых глазах бытия,

в нём, как все отслужившие вещи,

бьются насмерть мечты и друзья.

Время пить за паденье великих –

и за страстную их тишину,

за покорность веков многоликих

эту грязную сдавших войну.

 

Hamilton. 2014

 

В поезде

 

Ты пьёшь волшебный яд желаний,

Тебя преследуют мечты...

А.С. Пушкин

 

– Дожить бы скорее до первого снега, Онегин...

«Нам лучше подумать о сущем, очнись, фармазон!»

– И как поцелуй, удивлённо, в нагрянувшем снеге

срывая губами снежинку, принять всё за сон...

 

«Ты выпил бы чаю...» – Смотри, эта роща нагая

себя вспоминает, как в землю легла, золотясь...

История кончилась. – «Значит, начнётся другая».

– Не вижу начала – мне трудно поймать эту связь –

 

и мы начались? – «Я не знаю, я думаю, тоже,

с предметами жизни и смерти смирившись вполне».

– Как золото это, вернувшись на землю, о Боже,

покой обрело... – «Всё сгорело в едином огне».

 

– Мы более зыбки и непостоянны, как если

следить отраженья реки...– «Нынче ветер, alas,

весь вид разбивается в зеркале с зеркалом вместе...»

– Предметы спасаются бегством от пристальных глаз.

 

Ты помнишь Татьяну, Онегин? – «Какую Татьяну?»

– Ну, Ларину, вспомни, с которой ты глупо сыграл. –

«Она была замужем, дальше – подобно туману…»

– Она в Соловках умерла. – «А её генерал?»

 

– Он раньше убит. – «Ты бы выпил свой чай, остывает...»

– Дожить бы до снега, до мух, уложить чемодан

и ехать в деревню, где ветер в окне завывает... –

«Ты только оттуда». – Нет, я не люблю Магадан.

 

Ты помнишь: декабрь, Петербург... –

«Словно сон мимолётный.

Мне больше запомнились хвойные дебри, Сибирь,

тяжёлые мёрзлые кедры да запах болотный...»

– И глушь вековая... – «Играющий с флейтой снегирь...»

 

– Узнаем ли первопрестольную: где нам – столица! –

«Народу здесь больше, скажу, чем людей, погляди:

какие-то бравые левые-правые лица...»

– Мы лишние будто. – «Вперёд, мон ами, не суди».

 

– В твоей телогрейке, Онегин, здесь будет неловко. –

«Я думаю, мы не на бал прикатили – скорей! –

там, дальше, левее, прелестная, видишь, головка?»

– С цветами и с толстой мамашей? – «Да нет, перед ней...»

 

– Ну, с Богом, уже тормозим. – «Средь толпы на перроне

нам лучше держаться друг друга...» – Музыка звучит –

чудесная встреча! – «Да полно, в соседнем вагоне

какая-то там делегация...» – Сердце стучит –

 

вот так вот, с музыкою всей, раствориться в народе! -

«Нет, Ленский, наш поезд опять набирает свой ход!»

– Да нет, остановка, нет, правда, вот дёрнуло вроде... –

«Оставь свои вещи, никто их теперь не возьмёт».

 

– Наш поезд уходит, Онегин! – «С судьбой пилигрима

смирившись, как прежде, смотри свои ясные сны...»

– Россия за окнами. Поезд проносится мимо...–

«Мы лишние, Ленский, забудь же, опять не нужны».

 

– Дожить бы до снега... – «Далась тебе tabula rasa!»

– Но снег по колено, по пояс. Мы оба в снегу... –

«Мечты, милый мой, я замечу, такая зараза –

ну, полноте плакать». – Не буду, мон шер, не могу...

 

1991

 

К Музе

 

Взявшись за гуж, говорю, что не дюж:

классический любовный треугольник:

я для тебя сегодня любовник,

завтра докучливый муж.

 

И не шепчи мне, что так, мол, и надо,

я хохочу от такого расклада

видеть тебя расхотел!

Всё, что ты, школьнику, мне говорила,

я не хочу повторять, как зубрила.

Жизнь я с тобой просвистел.

 

Где я достану до пятницы денег,

что ты венок мне суешь аки веник –

в баню с ним, что ли, пойти?

Хватит, очки мне твои надоели,

как и объятья твои, в самом деле

вечно стоишь на пути...

 

Вот уж подумаешь: взоры и розы,

чуешь, как нынче крепчают морозы?

(мне на твой слух наплевать!).

Я заплатил за безумье с лихвою,

крышу хочу над своей головою,

денежки, стол и кровать.

 

Знаки, намёки и шепот... Стыдися!

В этих сетях я достоин Улисса,

только вот я не хитрец.

Я от бессонницы стал невменяем,

спутал все буквы так перепугаем

критиков наших вконец.

 

Нет, не танцую под эту пластинку,

небо твоё показалось с овчинку,

хватит уж мешкать, пора:

завтра найду подходящую девку,

мы с нею сделаем чудную детку,

выучусь спать до утра.

 

Что мне поделать с тобой, супостатка,

всё тебе отдал, болван, без остатка –

зайцем шныряю в трамвай.

Что ты сидишь там на облаке голая,

белых ворон не сочтёшь, бестолковая?

Ладно, спускайся давай!

 

* * *

 

Куда могли вести следы –

туда, где не было беды,

уроки там извлечены,

и будто не было войны;

туда, где не было сирот,

и не беззубел чёрный рот,

до дна не высохли глаза,

не стала сладкою слеза,

не бил с надсадой между ног

холёный яловый сапог,

и возвращались в отчий дом

не из тюрьмы, не с похорон

своей, а не чужой страны –

её неблудные сыны.

 

2017

 

* * *

 

Я праздно провожу задумчивые дни.

Гляжу в окно: там, дальше, на бульваре,

машины, люди, блёклые огни –

гул звуков, словно в каменной гитаре.

И обмороку паузы сродни.

Всё вязкие мгновения одни.

Болезнь моя прошла. Мне хочется гулять.

Я болен был всемирным удивленьем,

вареньем детских снов и поколеньем.

А кашлять – я не кашлял, так сказать.

Пока мне лучше ночью: тишь да гладь.

Себя подозревал я даже во

смертных всех грехах. Но ничего,

потянем потихоньку-полегоньку.

Я зря замордовал себя всего.

Мне за любовь поставили бы двойку

Платон, Сенека и аббат Прево.

Постольку и поскольку. Пал на койку.

Последний заморозок – и растает снег,

согреются мой сумрак и ночлег,

ворвётся в душу музыка иного.

Я стал самим собой. Я человек.

Я тот, кто как цветок срывает слово.

Блаженный заморозок зябнущей души –

пора уже теплеть для этой жизни,

пора мне выйти из своей глуши,

стать горячей, глупее и капризней.

 

1990–1994

 

Сегодня ничего не случилось

 

Многие вещи, которые были нужны когда-то,

пропали, отыграв свои бравые песни,

как загулявшие рекруты,

которых увели прочь под белы ручки.

И никто их не видел вернувшимися со службы.

В который раз после бабушкиных похорон

не открывался – совсем не был нужен –

сундук, пахнущий цветами и слезами.

Никто из мальчиков не пронесёт на боку

трофейную офицерскую сумочку,

придерживая её за изысканный ремешок.

Куда пропал дружок моего детства? –

даже имя его стало ушедшей вещью.

 

Сегодня никто не вернулся домой –

просто пришли и курили.

Никто не забыл пообедать.

Не расхохотался от нечего делать.

Не видели крысу.

Никто не паковал купальники и полотенца,

чтобы уехать к морю.

Кажется, что никто не влюблялся

и не погибла ничья молодость

в этом мире целых и сломанных всяких вещей.

 

1988

 

* * *

 

Чтоб услышать опять это милое «ах»!

ангел мой, я тебя подниму на руках:

мы с тобой одичали в разлуке,

я тебя потерял в городах и снегах,

в тяжком гомоне времени я на висках

не найду твои лёгкие руки.

Чтоб не видеть слезу в этих грустных глазах,

жизнь моя, смерть моя, я развею твой страх

всё, что было, то было по правде:

мой корабль сгорел, порох весь отсырел,

не хватило коня, крепкой водки и стрел,

Александр вмешался и Клавдий.

 

Ты взойдёшь, весневея, из жирной земли,

я зароюсь в неё по макушку, вели

я сквозь землю пройду, Персефона,

но в каких-то других превращеньях и снах

я воскресну и вновь унесу на руках

голос твой в кущи райского звона.

 

1990

 

Воробей

 

если говорят «житейское море»,

то ведь можно сказать «житейское небо»?

Наталья Хаткина

 

Воробей мне пропел про босую судьбу.

Мне бы воздуху твоего, воробей.

Я рукой своей лёгкой пожитки сгребу

и с тобой упорхну, воробей.

 

В пиджачке и в манишечке, как у тебя,

чей-то хлеб стану красть, воробей,

и, голодной душонкой весь мир невзлюбя,

я о жизни спою, воробей.

 

Заведу я подругу себе, воробей,

всё навру ей про небо и дом,

и в сердечко её никогда, воробей,

не вгляжусь кособоким зрачком.

 

Только к людям в окно запорхнув, воробей,

с тёмным пятнышком ветра во лбу,

я, быть может, отчаянный мой воробей,

напою им иную судьбу.

 

1983

 

* * *

 

В небе над Москвою, в вышине,

так что не увидишь ни в бинокль,

ни в кулак, ни в телескоп (во сне,

может, кто-то, испустивши вопль,

вдруг увидит) в головах народов

среди клякс, подтёков и разводов,

среди птичек, тучек и дождя,

между запятых, тире и точек,

между солнцем и луною, ни гвоздя,

ни прищепки даже не найдя –

сам собою держится крючочек,

мировых ветров презрев поток:

а на нём висят, чтоб было страшно,

с золотым околышем фуражка

(козырьком копируя восток),

да колючей проволки моток.

 

* * *

 

Разбуди меня ночью

на пристани спящей земли.

Свет и радость пророча,

сквозь луну проплывут корабли.

 

Разбуди меня ночью,

мы в звёзды, как в море, уйдём,

и, слепые, воочью

увидим далёкий свой дом.

 

Ах, какая отрада

напиться живой темноты!

Сердцу станет преграда

смятенья рассудка, но ты –

 

разбуди меня ночью,

чтоб губы, разъявшись, нашли

шёпот, порванный в клочья

безжалостным ветром земли.

 

Разбуди, чтобы в небе

заброшенных райских полей

причастились мы неги

проснувшихся в счастье людей.

 

Чутких душ средоточью

откроется тьмы благодать.

Разбуди меня ночью,

чтоб дикие звёзды обнять.

 

1983

 

Огонь в камине

 

Ту, что погнушалась тайной,

не желал любить.

 

Ту, что схожа с розой чайной,

я б хотел забыть.

 

Ту, что бросил в лихолетье,

той – смертная печать.

 

Догорел камин, а свет я

не хочу включать.

 

2011

 

Плохо темперированный клавир

 

Соскользнув за хрущобы, светило всё тянет резину,

от закатного света безвольный экстаз в голове.

Чуждый раб неволшебной лампы,

бредёшь по Москве,

и сквозная печаль не являет твою рабыню.

 

Ты ушел бы сегодня за солнцем, желательно –

в море,

и купаешься в будущем; но на крутом вираже,

вместо чаек, стрижи захлебнулись

пронзительным sorry,

и сквозь матерный дым залетевшая в ум на стриже

мысль, прибитая сущим, топорщится в соре

тех, что мнишь в опостылых уже.

 

Здесь, в порту всех морей,

там где Азия впала в Европу,

обе, выпав в осадок, судачат про жизнь на фарси.

Москвичи в сто раз лучше таджиков: пойди и спроси

у ближайшего дворника – он не пошлёт тебя в жопу.

«Как чиста и опрятна ты стала, Москва!» –

не гаси

эту лампу, дай в рожу холопу.

 

Для чего тут разгуливал Герцен и взглядом Толстой

дырки в людях сверлил,

Мандельштам щерил рот золотой?

Дорогие мои москвичи, сколько лая и звона

могут вынести уши поэта? Нехватка озона

или обморок времени шутят над древней Москвой,

чтоб расцвесть чудесам Церетели и песням Кобзона?

 

Лучший город земли верен фишке имперской своей:

за трагичную доблесть лубянских веков, за тщету,

за богатство в квадрате, за жлобство и за нищету,

он на пире отцов снова чаши лишил сыновей.

 

Как Матвеич по пьянке пророчествовал, хмелея:

«Побегут, побегут из Москвы,

из Кремля-Мавзолея!»

Комиссар, мерседес покидая, о белогвардейце

напевает под нос, а Голицын патроны раздал,

Оболенский, что в Кане Христос,

вновь наполнил бокал.

Так кому же нужна была эта отметка на сердце?

 

Грянет время: и глас возопит: «Поуехали, гады!»

И воскреснет Матвеич,

без пропуска в Кремль взойдёт,

но не встретят провидца хлеб-солью

ни стары, ни млады.

Возглашая стенам, что окончен великий поход,

он, в Царь-колокол руку просунув, таджика найдёт,

и, с рукою рука, они выйдут. Менты будут рады

славить новых двух русских

и сами направятся в суд,

и, немного подумав, Матвеичу меч отдадут.

 

На Измайловской дуб в грязном парке

облапал рябину,

мент прибил за что-то бомжа и оставил в траве.

Чуждый раб неволшебной лампы бредёт по Москве,

и сквозная печаль не являет его рабыню.

 

22 июля, 2008

 

* * *

 

Салтыков-Щедрин,

Салтыков-Щедрин,

ты, как встарь, один –

сам себе господин,

трезвых мыслей слуга.

 

А в твоём Монрепо

уж сто лет сельпо,

не пройдёшься по…

вязнет в луже нога.

 

Под твоим крыльцом

пьяный Ванька спит,

в грязь уткнувшись лицом,

бродит в снах молодцом;

 

он с утра не брит,

глаз его подбит,

но зато уж твой сплин

чужд ему, господин

Салтыков-Щедрин.

 

Жук

 

Когда меня гнетёт забота –

тоска, крамольная тоска,

меня придавливает кто-то,

как в плен попавшего жука.

 

Как жить, когда тебя без спроса

переворачивают так

и кровью цвета купороса

небесный пачкают верстак?

 

В сомненьях страшных и постылых

я предаю себя ножу,

священный ужас стынет в жилах,

без сил, поверженный, лежу

 

и думаю: как он огромен

мой великан – мучитель мой! –

вот эти пальцы, толще брёвен,

вдруг ставшие моей тюрьмой.

 

За что я отдан великану –

мечтательному палачу,

что ждать: в безвременье ли кану,

или свободу получу? –

 

наступит час, свершатся сроки,

и эта страшная рука

подбросит в воздух одинокий

вдруг надоевшего жука.

 

Так, значит, вовсе не случайно,

что не влекут меня в полёт

ни помыслы мои, ни тайна,

ни синевы опасный лёд:

 

мне нужен кто-то очень близкий,

лежащий рядом на спине,

придавленный, как я, и низкий,

родной до боли нужен мне.

 

А этот великан он тоже,

как обомлевший в страхе жук,

во власти чьих-то рук, похоже

огромнее огромных рук.

 

И крест один нам предназначен,

и там, в зеркальной синеве,

мы об одном с восторгом плачем,

сплетаем речь в одной молве.

 

1986

 

Образы пустоты

 

Пусть не сводят с ума их увёртки и подлости их –

перепутать собой животцветное это плетенье:

манит век золотой, будоражит классический стих,

после жизни и смерти герой обретёт воскрешенье.

 

Как им хочется слыть в соглядатаях таинств моих,

полететь в мои дальние дали, прожить мои ночи –

словно тени, они пробираются в стаю живых,

и когда они входят ко мне, то изгнать их нет мочи.

 

Сколько ж горя они принесли мне, когда я желал,

отказаться от мира, где правят печаль и обуза,

а они в свой бесовский меня завлекли карнавал,

чтоб на подиум вышла моя оголённая Муза.

 

Вместо замков – песок, в мёртвых реках – обветренный ил,

время высохло, переболев, не уняв святотатства.

Кто кого обманул? Кто богатство своё раздарил?

Да и что это я вновь про самое это богатство!

 

5 июня 2003

 

ЦДЛ

 

При слове ЦДЛ я вмиг впадаю в слабость,

я захожу сюда слегка осклабясь:

ценю своих друзей, люблю своих врагов –

воинствующих бездарей ораву,

и от души приветствовать готов

дурною снедью вскормленную славу

их общепитом пахнущих стихов.

 

1993

 

Прощание с Богиней

 

И сон не в сон, когда вокруг весна.

Как мне уснуть, когда в моих потёмках,

в глазах моих стоит вчерашний день,

поломанные вещи предъявляя?

И вот, рискуя телом и рассудком,

живу, как слесарь, вышедший в наряд,

 

дневные мысли путаю с ночными.

Цветы роняют лепестки во тьму.

И не поймёшь, где что и что к чему,

пока при свете фар молоковоза

перелетает комната в пространстве,

и в раме, отъезжающей во мрак –

 

смещение весны в ночное лето.

Я не заметил в этом беспорядке,

когда и как она в окно влетела –

светящаяся золотом, Нагая,

и, просквозив, переиначив воздух,

вдруг обняла меня, как солнце утра,

 

и вновь пропала. Я не сплю всю ночь,

свечусь и меркну и живу без смысла,

и коротаю время до рассвета.

Как вдруг я вспоминаю этот дом,

где с сыном со своим я прожил лето,

и тех людей, что даже за постой

 

с меня не взяли, не родные вовсе:

старик, старуха и тридцатилетний,

никак не оженившийся верзила.

И дочь у них была. Но я её

не знал уже. Она в семнадцать лет

вдруг посчитав себя совсем дурнушкой,

 

оставив им на будущую память

мечты и слёзы, зеркало в осколках,

взяв кнут пастуший, в бане запершись,

повесилась. Предчувствием томимы,

её родные в этот звёздный вечер

смотрели телевизор (вечный Штирлиц!).

 

Мать первой всполошилась, да уж поздно,

пока они кричали и нашли,

пока они искали в огороде

там, где она весной цветы сажала.

Она уже обратно не пришла.

Пастушьего томительного лета

 

опять я вспомнил тишину и сон,

и вспомнил дом и горенку, в которой

боялся спать отдельно сын хозяев.

И как живут хозяева? сидит ли,

как прежде, на крыльце своём старик

затягиваясь горькой папиросой?

 

кому расскажет, как им доводилось

наесться на войне: чем их кормили

до наступленья или, скажем, после?

жива ль старуха? кто доит корову?

женился ли их сын косноязычный?

и как она? летает ли? смеется?

 

жива ли там, где, ласково играя,

трепещет свет? какая там погода?

Цветы роняют лепестки, я помню,

пастушья тишина, свеченье лета

и облака, и пыльная дорога,

черёмуха и громкий телевизор,

 

и голоса сквозь пыльную листву;

увядшие цветы на грядке, блики

на листьях, на тропинке и на брёвнах,

осколки зеркала, и бабочки, и шмель,

и свет звезды, уже творящей утро,

и новый день, сводящий нас с ума.

 

1985

 

* * *

 

Если скажут мне: в поле рыщет татарник,

я и не знаю, какой такой зверь или странник.

 

Может, цветок он, а может, сорняк он вовсе,

может, его наматывает на оси.

 

Может, он при звезде, как волк, танцует в поле,

может, горечи много в нём, или соли.

 

И не знаю: какой такой бог или дух человечий –

и окликнет, да всё не пойму колючей речи.

 

1983

 

* * *

 

Должно быть, слишком много я ночей

глазел во тьму сквозь жизни затиханье,

и слишком часто был тогда ничей

с кружащими мне голову стихами,

 

что, мрака приобщившись, книгочей,

в мольбах о сне, как нищий о сезаме,

в людьми забытом прозреваю храме

среди прогорклых, гаснущих свечей.

 

Да, в темноте я вывел эти строчки,

боясь свихнуться, подбираясь к точке,

распавшееся бытие листая.

 

И выход, ясно видимый во тьме,

внушает мысль о клетке, о тюрьме,

в которой заперта людская стая.

 

2008. Auckland