Борис Чичибабин

Борис Чичибабин

Вольтеровское кресло № 3 (28) от 31 января 2007 года

Остановите век –
и дайте мне сойти

 
* * *

 

И опять – тишина, тишина, тишина.

Я лежу, изнемогший, счастливый и кроткий.

Солнце лоб мой печёт, моя грудь сожжена,

И почиет пчела на моём подбородке.

 

Я блаженствую молча. Никто не придёт.

Я хмелею от запахов нежных, не зная,

то трава, или хвои целительный мёд,

или в небо роса испарилась лесная.

 

Всё, что вижу вокруг, беспредельно любя,

как я рад, как печально и горестно рад я,

что могу хоть на миг отдохнуть от себя,

полежать на траве с нераскрытой тетрадью.

 

Это самое лучшее, что мне дано:

так лежать без движений, без жажды, без цели,

чтобы мысли бродили, как бродит вино,

в моём тёплом, усталом, задумчивом теле.

 

И не страшно душе – хорошо и легко

слиться с листьями леса, с растительным соком,

с золотыми цветами в тени облаков,

с муравьиной землёю и с небом высоким.

 

1962

 
Ода русской водке

 

Поля неведомых планет

души славянской не пленят,

но кто почёл, что водка яд,

таким у нас пощады нет.

На самом деле ж водка – дар

для всех трудящихся людей,

и был весёлый чародей,

кто это дело отгадал.

 

Когда б не нёс её ко рту,

то я б давно зачах и слёг.

О, где мне взять достойный слог,

дабы воспеть сию бурду?

Хрустален, терпок и терпим

её процеженный настой.

У синя моря Лев Толстой

её по молодости пил.

 

Под Емельяном конь икал,

шарахаясь от вольных толп.

Кто в русской водке знает толк,

тот не пригубит коньяка.

Сие народное питьё

развязывает языки,

и наши думы высоки,

когда мы тяпаем её.

 

Нас бражный дух не укачал,

нам эта влага по зубам,

предоставляя финь-шампань

начальникам и стукачам.

Им не узнать вовек того

невосполнимого тепла,

когда над скудостью стола

воспрянет светлое питво.

 

Любое горе отлегло,

обидам русским грош цена,

когда заплещется она

сквозь запотевшее стекло.

А кто с вралями заодно,

смотри, чтоб в глотку не влили:

при ней отпетые врали

проговорятся всё равно.

 

Вот тем она и хороша,

что с ней не всяк дружить горазд.

Сам Разин дул её не раз,

полки боярские круша.

С Есениным в иные дни

история была такая ж –

и, коль на нас ты намекнешь,

мы тоже Разину сродни.

 

И тот бессовестный кащей,

кто на неё повысил цену,

но баять нам на эту тему

не подобает вообще.

Мы все когда-нибудь подохнем,

быть может, трезвость и мудра, –

а Бог наш – Пушкин пил с утра

и пить советовал потомкам.

 

1963

 

* * *

 

Меня одолевает острое

и давящее чувство осени.

Живу на даче, как на острове,

и все друзья меня забросили.

 

Ни с кем не пью, не философствую,

забыл и знать, как сердце влюбчиво.

Долбаю землю пересохшую

да перечитываю Тютчева.

 

В слепую глубь ломлюсь напористей

и не тужу о вдохновении,

а по утрам трясусь на поезде

служить в трамвайном управлении.

 

В обед слоняюсь по базарам,

где жмот зовёт меня папашей,

и весь мой мир засыпан жаром

и золотом листвы опавшей...

 

Не вижу снов, не слышу зова,

и будням я не вождь, а данник.

Как на себя, гляжу на дальних,

а на себя – как на чужого.

 

С меня, как с гаврика на следствии,

слетает позы позолота.

Никто – ни завтра, ни впоследствии

не постучит в мои ворота.

 

Я – просто я. А был, наверное,

как все, придуман ненароком.

Всё тише, всё обыкновеннее

я разговариваю с Богом.

 

1965

 

* * *

 

Уходит в ночь мой траурный трамвай.

Мы никогда друг другу не приснимся.

В нас нет добра, и потому давай

простимся.

 

Кто сочинил, что можно быть вдвоём,

лишившись тайн в пристанище убогом,

в больном раю, что, верно, сотворён

не Богом?

 

При желтизне вечернего огня

как страшно жить и плакать втихомолку.

Четыре книжки вышло у меня.

А толку?

 

Я сам себе растлитель и злодей,

и стыд и боль как должное приемлю

за то, что всё придумывал – людей

и землю.

 

А хуже всех я выдумал себя.

Как мы в ночах прикармливали зверя,

как мы за ложь цеплялись, не любя,

не веря.

 

Как я хотел хоть малое спасти.

Но нет спасенья, как прощенья нету.

До судных дней мне тьму свою нести

по свету.

 

Я всё снесу. Мой грех, моя вина.

Ещё на мне и все грехи России.

А ночь темна, дорога не видна...

Чужие...

 

Страшна беда совместной суеты,

и в той ничто беде не помогло мне.

Я зло забыл. Прошу тебя: и ты

не помни.

 

Возьми все блага жизни прожитой,

по дням моим пройди, как по подмостью.

Но не темни души своей враждой

и злостью.

 

1967

 

* * *

 

Трепещу перед чудом Господним,

потому что в бездушной ночи

никого я не спас и не поднял,

по-пустому слова расточил.

 

Ты ж таинственней чёрного неба,

золотей Мандельштамовых тайн.

Не меня б тебе знать, и не мне бы

за тобою ходить по пятам.

 

На земле не пророк и не воин,

истомлённый твоей красотой, –

как мне горько, что я не достоин,

как мне стыдно моей прожитой!

 

Разве мне твой соблазн и духовность,

колокольной телесности свет?

В том, что я этой радостью полнюсь,

ничего справедливого нет.

 

Я ничтожней последнего смерда,

но храню твоей нежности звон,

что, быть может, одна и бессмертна

на погосте отпетых времён.

 

Мне и сладостно, мне и постыдно.

Ты – как дождь от лица до подошв.

Я тебя никогда не постигну,

но погибну, едва ты уйдёшь.

 

Так прости мне, что заживо стыну,

что свой крест не умею нести,

и за стыд мой, за гнутую спину

и за малый талант мой – прости.

 

Пусть вся жизнь моя в ранах и в оспах,

будь что будет, лишь ты не оставь,

ты – мой свет, ты – мой розовый воздух,

смех воды поднесённой к устам.

 

Ты в одеждах и то как нагая,

а когда все покровы сняты,

сердце падает, изнемогая,

от звериной твоей красоты.

 

1968

 

* * *

 

Не спрашивай, что было до тебя.

То был лишь сон, давно забыл его я.

По кругу зла под ружьями конвоя

нас нежил век, терзая и губя.

 

От наших мук в лесах седела хвоя,

хватал мороз, дыхание клубя.

В глуби меня угасло всё живое,

безвольный дух в печали погребя.

 

В том страшном сне, минутная, как милость,

чуть видно ты, неведомая, снилась.

Я оживал, в других твой свет любя.

 

И сам воскрес, и душу вынес к полдню,

и всё забыл, и ничего не помню.

Не спрашивай, что было до тебя.

 

1971

 

* * *

 

Настой на снах в пустынном Судаке...

Мне с той землёй не быть накоротке,

она любима, но не богоданна.

Алчак-Кая, Солхат, Бахчисарай...

Я понял там, чем стал Господень рай

после изгнанья Евы и Адама.

 

Как непристойно Крыму без татар.

Шашлычных углей лакомый угар,

заросших кладбищ надписи резные,

облезлый ослик, движущий арбу,

верблюжесть гор с кустами на горбу,

и всё кругом – такая не Россия.

 

Я проходил по выжженным степям

и припадал к возвышенным стопам

кремнистых чудищ, див кудлатоспинных.

Везде, как воздух, чуялся Восток –

пастух без стада, светел и жесток,

одетый в рвань, но с посохом в рубинах.

 

Который раз, не ведая зачем,

я поднимался лесом на Перчем,

где прах мечей в скупые недра вложен,

где с высоты Георгия монах

смотрел на горы в складках и тенях,

что рисовал Максимильян Волошин.

 

Буддийский поп, украинский паныч,

в Москве француз, во Франции москвич,

на стержне жизни мастер на все руки,

он свил гнездо в трагическом Крыму,

чтобы днём и ночью сердце рвал ему

стоперстый вопль окаменелой муки.

 

На облаках бы – в синий Коктебель.

Да у меня в России колыбель

и не дано родиться по заказу,

и не пойму, хотя и не кляну,

зачем я эту горькую страну

ношу в крови как сладкую заразу.

 

О, нет беды кромешней и черней,

когда надежда сыплется с корней

в солёный сахар мраморных расселин,

и только сердцу снится по утрам

угрюмый мыс, как бы индийский храм,

слетающий в голубизну и зелень...

 

Когда, устав от жизни деловой,

упав на стол дурною головой,

забьюсь с питвом в какой-нибудь клоповник,

да озарит печаль моих поэм

полынный свет, покинутый Эдем –

над синим морем розовый шиповник.

 

1974

 

* * *

 

С Украиной в крови я живу на земле Украины,

и, хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,

на лугах доброты, что её тополями хранимы,

место есть моему шалашу.

 

Что мне север с тайгой, что мне юг с наготою нагорий?

Помолюсь облакам, чтобы дождик прошёл полосой.

Одуванчик мне брат, а еще молочай и цикорий,

сердце радо ромашке простой.

 

На исходе тропы, в чернокнижье болот проторённой,

древокрылое диво увидеть очам довелось:

Богом по лугу плыл, окрылённый могучей короной,

впопыхах не осознанный лось.

 

А когда, утомлённый, просил: приласкай и порадуй,

обнимала зарёй, и к ногам простирала пруды,

и ложилась травой, и дарила блаженной прохладой

от источника Сковороды.

 

Вся б история наша сложилась мудрей и бескровней,

если б город престольный, лучась красотой и добром,

не на севере хмуром возвёл золочёные кровли,

а над вольным и щедрым Днепром.

 

О земля Кобзаря, я в закате твоём, как в оправе,

с тополиных страниц на степную полынь обронён.

Пойте всю мою ночь, пойте весело, пойте о славе,

соловьи запорожских времён.

 

1975

 

* * *

 

Сбылась беда пророческих угроз,

и тёмный век бредёт по бездорожью.

В нём естество склонилось перед ложью,

и бренный разум душу перерос.

 

Явись теперь мудрец или поэт,

им не связать рассыпанные звенья.

Все одиноки – без уединенья.

Всё – гром, и смрад, и суета сует.

 

Ни доблестных мужей, ни кротких жен,

а вещий смысл тайком и ненароком...

Но жизни шум мешает быть пророком,

и без того я странен и смешон.

 

Люблю мой крест, мою полунужду

и то, что мне не выбиться из круга,

что пью с чужим, а гневаюсь на друга,

со злом мирюсь, а доброго не жду.

 

Мне век в лицо швыряет листопад,

а я люблю, не в силах отстраниться,

тех городов гранитные страницы,

что мы с тобой листали наугад.

 

Люблю молчать и слушать тишину

под звон синиц и скок весёлых белок,

стихи травы, стихи берёзок белых,

что я тебе в час утренний шепну.

 

Каких святынь коснусь тревожным лбом?

Чем увенчаю влюбчивую старость?

Ни островка в синь-море не осталось,

ни белой тучки в небе голубом...

 

Безумный век идёт ко всем чертям,

а я читаю Диккенса и Твена

и в дни всеобщей дикости и тлена,

смеясь, молюсь мальчишеским мечтам.

 

1976

 

 
* * *

 

Я почуял беду и проснулся от горя и смуты,

и заплакал о тех, перед кем в неизвестном долгу, –

и не знаю, как быть, и как годы проходят минуты...

Ах, родные, родные, ну чем я вам всем помогу?

 

Хоть бы чуда занять у певучих и влюбчивых клавиш,

но не помнит уроков дурная моя голова,

а слова – мы ж не дети, – словами беды не убавишь,

больше тысячи лет, как не Бог нам диктует слова.

 

О как мучает мозг бытия неразумного скрежет,

как смертельно сосёт пустота вседержавных высот.

Век растленен и зол. И ничто на земле не утешит.

Бог не дрогнет на зов. И ничто в небесах не спасёт.

 

И меня обижали – безвинно, взахлеб, не однажды,

и в моём черепке всем скорбям чернота возжена,

но дано вместо счастья мученье таинственной жажды,

и прозренье берёз, и склонённых небес тишина.

 

И спасибо животным, деревьям, цветам и колосьям,

и смиренному Баху, чтоб нам через терньи за ним, –

и прощенье врагам, не затем, чтобы сладко спалось им,

а чтоб стать хоть на миг нам свободней и легче самим.

 

Ещё могут сто раз на позор и на ужас обречь нас,

но, чтоб крохотный светик в потёмках сердец не потух,

нам даёт свой венок – ничего не поделаешь – Вечность

и всё дальше ведёт – ничего не поделаешь – Дух.

 

1978

 

 
* * *

 

Я плачу о душе, и стыдно мне, и голо,

и свет во мне скорбит о поздней той поре,

как за моим столом сидел, смеясь, Микола

и тихо говорил о попранном добре.

 

Он чистое дитя, и вы его не троньте,

перед его костром мы все дерьмо и прах.

Он жизни наши спас и кровь пролил на фронте,

он нашу честь спасёт в собачьих лагерях.

 

На сердце у него ни пролежней, ни пятен,

а нам считать рубли да буркать взаперти.

Да будет проклят мир, где мы долгов не платим.

Остановите век – и дайте мне сойти.

 

Не дьявол и не рок, а все мы виноваты,

что в семени у нас – когда б хоть гордый! – чад.

И перед чванством лжи молчат лауреаты –

и физики молчат, и лирики молчат.

 

Чего бояться им – увенчанным и сытым?

А вот поди ж, молчат, как суслики в норе, –

а в памяти моей, смеющийся, сидит он

и с болью говорит о попранном добре...

 

Нам только б жизнь прожить, нам только б скорость выжать,

нам только б сон заспать об ангельском крыле –

и некому узнать и некому услышать

мальчишку, что кричит о голом короле.

 

И Бога пережил – без веры и без таин,

без кроны и корней – предавший дар и род,

по имени – Иван, по кличке – Ванька-Каин,

великий – и святой – и праведный народ.

 

Я рад бы всё принять и жить в ладу со всеми,

да с ложью круговой душе не по пути.

О, кто там у руля, остановите время,

остановите мир и дайте мне сойти.

 

1978

 

* * *

 

В лесу соловьином, где сон травяной,

где доброе утро нам кто-то пропинькал,

счастливые нашей небесной виной,

мы бродим сегодня вчерашней тропинкой.

 

Доверившись чуду и слов лишены

и вслушавшись сердцем в древесные думы,

две тёмные нити в шитье тишины,

светлеем и тихнем, свиваясь в одну, мы.

 

Без крова, без комнат венчальный наш дом,

и нет нас печальней, и нет нас блаженней.

Мы были когда-то и будем потом,

пока не искупим земных прегрешений...

 

Присутствием близких в любви стеснена,

но пальцев ласкающих не разжимая,

ты помнишь, какая была тишина,

молитвосклонённая и кружевная?

 

Нас высь одарила сорочьим пером,

а мир был и зелен, и синь, и оранжев.

Давай же, – я думал, – скорее умрём,

чтоб встретиться снова как можно пораньше.

 

Умрём поскорей, чтоб родиться опять

и с первой зарёй ухватиться за руки

и в кружеве утра друг друга обнять

в той жизни, где нет ни вины, ни разлуки.

 

1989

 

* * *

 

Мы с тобой проснулись дома.

Где-то лес качает кроной.

Без движенья, без желанья

мы лежим, обнажены.

То ли ласковая дрёма,

то ли зов молитвоклонный,

то ли нежное касанье

невесомой тишины.

 

Уплывают сновиденья,

брезжут светы, брызжут звуки,

добрый мир гудит как улей,

наполняясь бытиём,

и, как до грехопаденья,

нет ни смерти, ни разлуки –

мы проснулись, как уснули,

на диванчике вдвоём.

 

Льются капельки на землю,

пьют воробышки из лужи,

вяжет свежесть в бездне синей

золотые кружева.

Я, не вслушиваясь, внемлю:

на рассвете наши души

вырастают безусильно,

как деревья и трава.

 

То ли небо, то ли море

нас качают, обнимая,

обвенчав благословеньем

высоты и глубины.

Мы звучим в безмолвном хоре,

как мелодия немая,

заворожены мгновеньем,

друг во друга влюблены.

 

В нескончаемое утро

мы плывём на лодке утлой,

и хранит нас голубое,

оттого что ты со мной,

и, ложась зарёй на лица,

возникает и творится

созидаемый любовью

мир небесный и земной.

 

1989

 

* * *

 

В лесу, где веет Бог, идти с тобой неспешно...

Вот утро ткёт паук – смотри, не оборви...

А слышишь, как звучит медлительно и нежно

в мелодии листвы мелодия любви?

 

По утренней траве как путь наш тих и долог!

Идти бы так всю жизнь – куда, не знаю сам.

Давно пора начать поклажу книжных полок –

и в этом ты права – раздаривать друзьям.

 

Нет в книгах ничего о вечности, о сини,

как жук попал на лист и весь в луче горит,

как совести в ответ вибрируют осины,

что белка в нашу честь с орешником творит.

 

А где была любовь, когда деревья пахли

и сразу за шоссе кончались времена?

Она была везде, кругом и вся до капли

в богослуженье рос и трав растворена.

 

Какое счастье знать, что мне дано во имя

твоё в лесу твоём лишь верить и молчать!

Чем истинней любовь, тем непреодолимей

на любящих устах безмолвия печать.

 

1990

 

* * *

 

Исповедным стихом не украшен,

никому я не враг, не злодей.

За Кавказским отторженным кряжем

каждый день убивают людей.

 

Вся-то жизнь наша в смуте и страхе

и, военным железом звеня,

не в Абхазии, так в Карабахе

каждый день убивают меня.

 

Убивают людей, не считая,

и в приевшейся гонке годов

не держу перед злобой щита я

и давно уже к смерти готов.

 

Видно, без толку водит нас бес-то

в завирюхе безжизненных лет.

Никуда я не трогался с места –

дом остался, а родины нет.

 

Ни стихов там не слышно, ни мессы,

только митинга вечного гам,

и кружат нас мошнастые бесы

по истории бывшей кругам.

 

Из души нашей выжата воля,

к вечным книгам пропал интерес,

и кричу и не вижу того я,

кому нужен мой стих позарез.

 

И в зверином оскале и вое

мы уже не Христова родня,

и кричу и не вижу того я,

кто хотел бы услышать меня.

 

Не мои – ни пространство, ни время,

ни с обугленной вестью тетрадь.

Не под силу мне бренности бремя,

но от бесов грешно умирать.

 

Быть не может земля без пророка.

Дай же сил мне, – Кого-то молю, –

чтоб не смог я покинуть до срока

обречённую землю мою.

 

1994