Белла Ахмадулина

Белла Ахмадулина

Вольтеровское кресло № 34 (166) от 1 декабря 2010 г.

Подборка: Заклинание: не плачьте обо мне...

* * *

 

Андрею Вознесенскому

 

Ремесло наши души свело,

заклеймило звездой голубою.

Я любила значенье своё

лишь в связи и в соседстве с тобою.

 

Несказанно была хороша

только тем, что в первейшем сиротстве

бескорыстно умела душа

хлопотать о твоём превосходстве.

 

Про чело говорила твоё:

– Я видала сама, как дымилось

меж бровей золотое тавро,

чьё значенье – всевышняя милость.

 

А про лоб, что взошёл надо мной,

говорила: не будет он лучшим!

Не долеплен до пяди седьмой

и до пряди седой не доучен.

 

Но в одном я тебя превзойду,

пересилю и перелукавлю!

В час расплаты за божью звезду

я спрошу себе первую кару.

 

Осмелею и выпячу лоб,

похваляясь: мой дар – безусловен,

а второй – он не то, чтобы плох,

он – меньшой, он ни в чём не виновен.

 

Так положено мне по уму.

Так исполнено будет судьбою.

Только вот что. Когда я умру,

страшно думать, что будет с тобою.

 

* * *

 

Случилось так, что двадцати семи
лет от роду мне выпала отрада
жить в замкнутости дома и семьи,
расширенной прекрасным кругом сада.

Себя я предоставила добру,
с которым справедливая природа
следит за увяданием в бору
или решает участь огорода.

Мне нравилось забыть печаль и гнев,
не ведать мысли, не промолвить слова
и в детском неразумии дерев
терпеть заботу гения чужого.

Я стала вдруг здорова, как трава,
чиста душой, как прочие растенья,
не более умна, чем дерева,
не более жива, чем до рожденья.

Я улыбалась ночью в потолок,
в пустой пробел, где близко и приметно
белел во мраке очевидный бог,
имевший цель улыбки и привета.

Была так неизбежна благодать
и так близка большая ласка бога,
что прядь со лба – чтоб легче целовать –

я убирала и спала глубоко.

Как будто бы надолго, на века,
я углублялась в землю и деревья.
Никто не знал, как мука велика
за дверью моего уединенья. 

 

1964

 

Воспоминание о Ялте

 

Булату Окуджаве

 

В тот день случился праздник на земле.

Для ликованья все ушли из дома,

оставив мне два фонаря во мгле

по сторонам глухого водоёма.

 

Ещё и тем был сон воды храним,

что, намертво рождён из алебастра,

над ним то ль нетопырь, то ль херувим

улыбкой слабоумной улыбался.

 

Мы были с ним недальняя родня –

среди насмешек и неодобренья

он нежно передразнивал меня

значеньем губ и тщетностью паренья.

 

Внизу, в порту, в ту пору и всегда,

неизлечимо и неугасимо

пульсировала бледная звезда,

чтоб звать суда и пропускать их мимо.

 

Любовью жёгся и любви учил

вид полночи. Я заново дивилась

неистовству, с которым на мужчин

и женщин человечество делилось.

 

И в час, когда луна во всей красе

так припекала, что зрачок слезился,

мне так хотелось быть живой, как все,

иль вовсе мёртвой, как дитя из гипса.

 

В удобном сходстве с прочими людьми

не сводничать чернилам и бумаге,

а над великим пустяком любви

бесхитростно расплакаться в овраге.

 

Так я сидела – при звезде в окне,

при скорбной лампе, при цветке в стакане.

И безутешно ластилось ко мне

причастий шелестящих пресмыканье.

 

9 мая 1968

 

Ни слова о любви...

 

Ни слова о любви! Но я о ней ни слова,

не водятся давно в гортани соловьи.

Там пламя посреди пустого небосклона,

но даже в ночь луны ни слова о любви!

 

Луну над головой держать я притерпелась

для пущего труда, для возбужденья дум.

Но в нынешней луне – бессмысленная прелесть,

и стелется Арбат пустыней белых дюн.

 

Лепечет о любви сестра-поэт-певунья –

вполглаза покошусь и усмехнусь вполрта.

Как зримо возведён из толщи полнолунья

чертог для Божества, а дверь не заперта.

 

Как бедный Гоголь худ там, во главе бульвара,

и одинок вблизи вселенской полыньи.

Столь длительной луны над миром не бывало,

сейчас она пройдёт. Ни слова о любви!

 

Так долго я жила, что сердце притупилось

но выжило в бою с невзгодой бытия,

и вновь свежим-свежа в нём чья-то власть и милость.

Те двое под луной – неужто ты и я?

 

1973

 

* * *

 

Этот брег – только бред двух схватившихся зорь,

двух эпох, что не равно померялись мощью,
двух ладоней, прихлопнувших маленький вздор –

надоевшую невозродимую мошку.


Пролетал-докучал светлячок-изумруд.

Усмехнулся историк, заплакал ботаник, 
и философ решал, как потом назовут

спор фатальных предчувствий и действий батальных.


Меньше века пройдёт, и окажется прав

не борец-удалец, а добряк энтомолог,
Пожалевший пыльцу, обращённую в прах:

не летит и не светится – страшно, темно ведь.


Новых крыл не успели содеять крыла,

хоть любили, и ждали, и звали кого-то.
И – походка корява и рожа крива

у хмельного и злого урода-курорта. 


Но в отдельности – бедствен и жалостен лик.

Всё покупки, посылки, котомки, баулы.
Неужель я из них – из писателей книг?

Нет, мне родственней те, чьи черты слабоумны.


...Я на почту пришла говорить в телефон,

что жива, что люблю. Я люблю и мертвею.
В провода, съединившие день деловой,

плач влетает подобно воздушному змею.


То ль весна сквозь слезу зелена, то ль зрачок

робкой девочки море увидел и зелен,
То ль двужилен и жив изумруд-светлячок,

просто скрытен – теперь его опыт надземен.


Он следит! Он жалеет! Ему не претит

приласкать безобразия горб многотрудный.
Он – слетит и глухому лицу причинит

изумляющий отсвет звезды изумрудной. 

 

* * *

 

Андрею Битову

 

Отселева за тридевять земель

кто окольцует вольное скитанье

ночного сна? Наш деревенский хмель

всегда грустит о море-окияне.

 

Немудрено. Не так уж мы бедны:

когда весны событья утрясутся,

вокруг Тарусы явственно видны

отметины Нептунова трезубца.

 

Наш опыт старше младости земной.

Из чуд морских содеяны каменья.

Глаз голубой над кружкою пивной

из дальних бездн глядит высокомерно.

 

Вселенная – не где-нибудь, вся – тут.

Что достаётся прочим зреньям, если

ночь напролёт Юпитер и Сатурн

пекутся о занесшемся уезде.

 

Что им до нас? Они пришли не к нам.

Им недосуг разглядывать подробность.

Они всесущий видят океан

и волн всепоглощающих огромность.

 

Несметные проносятся валы.

Плавник одолевает время оно,

и голову подъемлет из воды

всё то, что вскоре станет земноводно.

 

Лишь рассветет – приокской простоте

тритон заблудший попадётся в сети.

След раковины в гробовой плите

уводит мысль куда-то дальше смерти.

 

Хоть здесь растет – нездешнею тоской

клонима многознающая ива.

Но этих мест владычицы морской

на этот раз не назову я имя.

 

1983

 

* * *

 

Я знаю, всё будет: архивы, таблицы... 
Жила-была Белла... потом умерла... 
И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси, 
где Гия и Шура встречали меня. 

О, длилось бы вечно, что прежде бывало: 
с небес упадал солнцепёк проливной, 
и не было в городе этом подвала, 
где Гия и Шура не пили со мной. 

Как свечи, мерцают родимые лица. 
Я плачу, и влажен мой хлеб от вина. 
Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса 
мы встретимся: Гия, и Шура, и я. 

Счастливица, знаю, что люди другие 
в другие помянут меня времена. 
Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия, 
никто никогда не полюбит меня. 

 

Снегурочка

 

Что так Снегурочку тянуло

к тому высокому огню?

Уж лучше б в речке утонула,

попала под ноги коню.

 

Но голубым своим подолом

вспорхнула – ноженьки видны –

и нет её. Она подобна

глотку оттаявшей воды.

 

Как чисто с воздухом смешалась,

и кончилась её пора.

Играть с огнём – вот наша шалость

вот наша древняя игра.

 

Нас цвет оранжевый так тянет,

так нам проходу не даёт.

Ему поддавшись, тело тает

и телом быть перестаёт.

 

Но пуще мы огонь раскурим

и вовлечём его в игру,

и снова мы собой рискуем

и доверяемся костру.

 

Вот наш удел ещё невидим,

в дыму ещё неразличим.

То ль из него живыми выйдем,

то ль навсегда сольёмся с ним.

 

1958

 

Смерть совы

 

Кривая Нинка: нет зубов, нет глаза.

При этом – зла. При этом… Боже мой,

кем и за что наведена проказа

на этот лик, на этот край глухой?

 

С получки загуляют Нинка с братом –

Подробности я удержу в уме.

Брат Нинку бьёт. Он не рождён горбатым:

отец был строг, век вековал в тюрьме.

 

Теперь он, слышно, старичок степенный –

да не пускают дети на порог.

И то сказать: наш километр – сто первый.

Злодеи мы. Нас не жалеет Бог.

 

Вот не с получки было: в сени к Нинке

сова внеслась. – Ты не коси, а вдарь!

Ведром её! Ей – смерть, а нам – поминки.

На чучело художник купит тварь.

 

И он купил. Я относила книгу

художнику и у его дверей

посторонилась, пропуская Нинку,

и, как всегда, потупилась при ней.

 

Не потому, что уродились розно, –

наоборот, у нас судьба одна.

Мне в жалостных чертах её уродства

видна моя погибель и вина.

 

Вошла. Безумье вспомнило: когда–то

мне этих глаз являлась нагота.

В два нежных, в два безвыходных агата

смерть Божества смотрела – но куда?

 

Умеет так, без направленья взгляда,

звезда смотреть иль то, что ей сродни,

то, старшее, чему уже не надо

гадать, в чём смысл? – отверстых тайн среди.

 

Какой ценою ни искупим – вряд ли

простит нас Тот, кто нарядил сову

в дрожь карих радуг, в позолоту ряби,

в беспомощную белизну свою.

 

Очнулась я. Чтобы столиц приветы

достигли нас, транзистор поднял крик.

Зловещих лиц пригожие портреты

повсюду улыбались вкось и вкривь.

 

Успела я сказать пред расставаньем

художнику: – Прощайте, милый мэтр.

Но как вы здесь? Вам, с вашим рисованьем, –

поблажка наш сто первый километр.

 

Взамен зари – незнаемого цвета

знак розовый помедлил и погас,

словно вопрос, который ждал ответа,

но не дождался и покинул нас.

 

Жива ль звезда, я думала, что длится

передо мною и вокруг меня?

Или она, как доблестная птица,

умеет быть прекрасна и мертва?

 

Смерть: сени, двух уродов перебранка –

но невредимы и горды черты.

Брезгливости посмертная осанка –

последний труд и подвиг красоты.

 

В ночи трудился сотворитель чучел.

К нему с усмешкой придвигался ад.

Вопль возносился: то крушил и мучил

сестру кривую синегорбый брат.

 

То мыслью занималась я, то ленью.

Не время ль съехать в прежний неуют?

Всё медлю я. Всё это край жалею.

Всё кажется, что здесь меня убьют.

 

Заклинание

 

Не плачьте обо мне – я проживу
счастливой нищей, доброй каторжанкой,
озябшею на севере южанкой,
чахоточной да злой петербуржанкой
на малярийном юге проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу
той хромоножкой, вышедшей на паперть,
тем пьяницей, поникнувшим на скатерть,
и этим, что малюет Божью Матерь,
убогим богомазом проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу
той грамоте наученной девчонкой,
которая в грядущести нечёткой
мои стихи, моей рыжея чёлкой,
как дура будет знать. Я проживу.

Не плачьте обо мне – я проживу
сестры помилосердней милосердной,
в военной бесшабашности предсмертной,
да под звездой моею и пресветлой
уж как-нибудь, а всё ж я проживу. 

 

1968