Анна Стреминская

Анна Стреминская

Четвёртое измерение № 19 (331) от 1 июля 2015 г.

Подборка: Облака говорят на санскрите

* * *

 

Тихий, сухой, пролистала я день, как том.

Сказаны были серебряные слова…

День растворился в молчании золотом,

 только лишь ветер был слышен едва-едва.

 

Сотни желтеющих писем неслись, спеша,

все к своим адресатам, в свои углы.

И на каждом следы от небесного карандаша.

И видны были:  почерк Бога, печать золы.

 

Хочет всегда говорить природа, её слова –

нервные жесты глухонемых, что узрим везде.

Я – переводчик, полна моя голова

слов и транскрипций, понятных воде, звезде.

 

Тихий, сухой, золотистый струился день –

будто бы день Египта, где правит Ра.

Игры свои затевала с утра светотень…

Что же важней, чем божественная игра?

 

Всё в равновесии было: земля и тишь –

словно незримо качались, скрипя, весы.

Не было ритмов, и мерили время лишь

то ли песочные, то ли солнечные часы.

 

* * *

 

Капли дождя на папирусах высохших листьев,

в каплях миры отражаются ярко и рвано.

Всюду костры – в них сгорают легчайшие жизни.

Дымная и хризантемная нынче нирвана…

 

Вечер, трамвай, психбольница, фонарь и аптека –

всё в этой части вселенной для счастья на месте.

За освещённым окном – силуэт человека.

Я же всё мимо – с листвою мне падают вести.

 

Не научилась я жить, и всегда я была такою,

что важнее всего была осень с её дыханьем.

И для меня мешок с опавшей листвою –

всё равно, что наволочка Хлебникова со стихами.

 

Немецкая каска

 

Сергей нашёл немецкую каску с дырочками от пуль.

Ради смеха надел он её на голову, и вдруг его захлестнул

поток чужого сознанья и речи нездешней лязг.

И он закричал: «Мою голову прострелили!», и разум его погас.

 

И снится ему, что лежит он в поле на чистом белом снегу,

пронзённый насквозь чужою болью: «Майне либе, я встать не могу!

Зачем я лежу на большом покрывале, холодном, как чья-то смерть?

Мою голову прострелили, майне Ленхен, майн херц!

 

Зачем я лежу здесь, подобно снегу, а мне ещё нет тридцати!

Ведь если время приказывает нам быть, то пространство приказывает идти.

Но я умираю, и снег накрывает белой меня простынёй…

Я был поэтом, а не солдатом, я хотел вернуться домой.

 

Всегда мне казалось: надо мною витают ненаписанные стихи.

Но смерть говорит: это были пули! Шаги её так легки…»

 

С Сергея сняли немецкую каску – зачем нам чужие грехи?

Он долгое время ходил как блаженный,

затем сел за стол и начал писать стихи.

 

* * *

 

Я притаилась здесь, на этой планете,

в этой вселенной, пульсирующей, как сердце.

В этой вселенной есть улица горше смерти.

Там проживаю я – больше некуда деться.

 

В этой вселенной я на любимом диване,

с книгой в руках. Если выйти во двор – палисадник.

А в палисаднике маленький есть виноградник.

Выйдешь во двор – всё в зимней стоит нирване.

 

Рядом со мной рыжий кот – такой же, как я, подкидыш

в этой вселенной, в земных временах и странах.

С ним посидишь, ну а после из дома выйдешь.

То, что увидишь, покажется очень странным.

 

Что вижу я – образ Божий в альтфатер лезет,

рядом товарищ в сугробе лежит смиренный.

Мне ничего не понятно на странной моей планете,

в этой вселенной – страннейшей из всех вселенных!

 

* * *

 

Ю. Островершенко

 

Что-то иное всегда ощущается нами

в зале притихшем, в толпе ли и в дел карусели.

Где-то запахнет осенними резко цветами,

дымом запахнет горчайшим – и вот мы у цели.

Вот мы у выхода – небо оттенков агата,

там, где иное, как дым над землёй, без предела.

Медленный вечер нальёт нам в стаканы заката,

там, где другим никакого до нас уже дела.

 

Что-то иное я вижу в тебе полупьяном

и сквернослове – твои небеса и деревья.

И одинокие лодки, что скрыты бурьяном,

и одинокого ливня слепое кочевье…

 

* * *

 

Марфа! Марфа! Ты заботишься и суетишься о многом,

а одно только нужно. Мария же избрала благую часть,

которая не отнимется от неё.

Ев. от Луки, гл. 10, 41-42

 

Меня называли Марией,

а я оказалась Марфой!

Подрезаны мои крылья

и спрятана моя арфа.

 

Ведь после базара не нужно

ни музыки, ни полёта,

ни слова Учителя. Ужин

важнее всего да работа.

 

Обильное угощенье

радушно встречает гостя.

Надеемся на прощенье,

да жиром заплыли кости.

 

Но все же сквозь чад кухонный

доносятся звуки арфы.

Сквозь быта чугунные тонны…

О, Марфа, трудяга Марфа!

 

И всё ж доносится Слово

сквозь грохот горшков и тарелок,

сквозь крики ослов – так ново,

и так непривычно смело!

 

И всё сжигает пожар твой,

о, Слово, ведь ты – стихия!

Меня называли Марфой,

а я оказалась Марией!

 

* * *

 

В. Бакулину

 

А я срослась с телами поездов,

могу сказать, что я уже улитка

или кентавр. Мой стучащий дом

несёт меня, моё пространство зыбко.

 

Мне думать хорошо, куда везёт

меня мой дом, протяжный, словно нота.

Одну и ту же песнь всегда поёт

о том, что весела его работа.

 

И вот Урал – на землю стану я,

меня чуть-чуть качнёт, как после моря.

Меня ты встретишь, здесь твоя земля.

Я – чужестранка, перекати-поле.

 

А после мы пойдём к реке Урал,

я назвала б её рекой Молчанья.

Здесь молча ты меня поцеловал,

гуляли молча мы, забыв названья

 

событий и вещей, и чувств, и мест.

И не было воды той зеленее

и глубже. И деревья все окрест

в ней проросли, ветвями корневея.

 

Сиреневая опускалась мгла,

и пахло бунтом, пугачёвской сталью!

Как сабля в древний слой земли вросла,

твоя земля мне в душу так врастала.

 

* * *

 

А у меня тут май

и запахов кавардак.

И сад превратился в рай,

лучами пронзён чердак!

 

Да пыль на моём старье

цветёт позолотой лет.

Как в прошлое юркий курьер,

лежит бубновый валет.

 

А там холодная ночь,

и пульса времени нет.

Стремясь, пролетают прочь

тела огромных комет!

 

А здесь и касанья рук,

и губ ночной аромат…

Бич ревности свистнет вдруг,

и мысли в ночи не спят!

 

Потоком идут стихи,

как ливень или река.

И мучают нас грехи,

но жизнь всё равно сладка!

 

А там – сферический хор

да танцы холодных планет.

И пьющий пустыню взор

пятьсот триллионов лет.

 

А здесь – светотени пир

и детские «почему».

Живёт и сверкает мир,

и нет покоя уму!

 

Но как мне всё описать:

и времени жернова,

и те зеркала, что всласть

вмещают всю жизнь едва!

 

Амстердам

 

Вот идут гулять – господин Ван Рейн

да с ним приятель – Ван Гог.

А каналы в тумане уже много дней,

и висит над городом смог.

 

Так привычно лодки скользят взад-вперёд

челноками по ткани воды.

И проносится велосипедный народ

в двух шагах от воды и беды.

 

– Посмотрите, Ван Рейн, как собор засверкал –

луч случайный его золотит.

Этих туч неподвижный и серый оскал

углубляет лишь колорит!

 

– Посмотрите, Ван Гог, со старинных картин

наш музей, как сошедший, стоит.

Этой осени охра, сиена, кармин

придают ему царственный вид!

 

Гей-парад перед ними проходит лихой,

в платье томный мужчина идёт…

А в известном квартале туристы – рекой!

Переходят приятели вброд.

 

И, косяк закурив, Ван Гог складно врёт,

говорит: «Ван Рейн, без обид –

то ли Саския там, то ли Стин де Гроот

неподвижно в витрине стоит!»

 

Сладковатым дымком затянулись мозги,

и не слышно, не видно ни зги.

И не знают уже – кто Ван Рейн, кто Ван Гог!

Да клубится над городом смог…

 

Вавилон

 

– Что ты там видишь, в окно окунаясь ночное?

– Вижу работы на лунных полях Междуречья –

ночью работают, днём же, спасаясь от зноя,

в хижинах спят, шелестящую слышу их речь я.

Башен, ворот Вавилона вдали силуэты,

ночь нависает над ними законом тирана.

Пьян во дворце Хаммурапи, пьяны горожане,

но рыбаку веселей, чем царю иль поэту.

– Утро… Что видишь в деревьях, в фигурах прохожих,

в сонных трамваях, стадами бегущих из хлева?

– Вижу – вступленье рассвета по свежести схоже

с садом висячим и с ликом ячменного хлеба.

Знаю – не пал Вавилон, на земле он всё длится:

где-то проходят воротами сонмы торговцев,

где-то цари облачаются в багряницы,

сонмы блудниц обращают помятые лица

ввысь, где бог Солнца несётся в своей колеснице…

Мы на планете языческой – дикие овцы.

 

Эвридика

 

Ария Тоски в подземном звучит переходе,

Тоска поёт с затаённой, надрывной тоскою.

Тоска подземная в плащике не по погоде

с бледным лицом, что припудрено смертным покоем.

 

Мечется голос надтреснутый, жалкий, зовущий,

голых красоток и лики святых омывая.

Мечется и рассыпается пуще и пуще

под грохотанье летящего к морю трамвая.

 

Песнь Эвридики затем в этом царстве Аида…

Вот и Орфей твой, а может Харон – я  не знаю.

Выручку он заберёт, он зовет её Лида,

вот он выводит её, вот поверхность земная.

 

Вот он идёт и на тень её не обернётся,

всё как всегда: и спокойно, и тошно, и дико.

Только галёрка случайным  хлопком отзовётся,

только останется – Тоска, тоска… Эвридика.

 

Париж

 

Что ты со мною делаешь,

что ты мне говоришь?

Слышишь, Париж?

Видишь, Париж?

Знаешь, Париж?

 

Все бродяги твои изысканно так просты,

словно есть у них дом где-то там неземной красоты.

О, как весело нам в нечистом твоем метро –

там играют «Бесаме мучо», танго, фокстрот…

 

Поднимусь на вечерний Монмартр и сяду под Сакре-Кёр,

чтоб глядеть на твои огни, как в глаза – в упор.

Чтобы тайны твои ты разбалтывал мне налегке

на французском, арабском, бенгальском твоём языке!

 

Ароматы твои буду помнить я долго, до…

тех пор, как состарюсь, как мой состарится дом.

Круассаны твои, «Шанели» твои, «Ферро»…

Даже вонь негритянской мочи в ветвистом твоём метро!

 

Как на площади жили с весёлым названьем Пигаль,

и как Элвиса Пресли старик из Нью-Йорка играл!

Там священные тени бродили – ты помнишь ли кто?

Кто стоял там в цилиндре и в сереньком летнем пальто?

 

* * *

 

Облака говорят на санскрите,

Облака говорят на латыни…

Говорите со мной, говорите!

Этот день был тяжёлый и длинный.

 

Облака надо мной проплывают

и словарь драгоценный роняют:

«агни», «веды», «поэта грекорум»

и рифмуют его с «романорум»…

 

Древний агни горит в наших жилах,

мимо стройная дэви проходит.

И в уме все слова колобродят:

Веды – ведьма, медведь, джива – живы…

 

Облака знают всё, всё видали:

древних ариев славу и горе,

древних греков дороги и дали,

древнеримских владений просторы.

 

Но к истокам припасть тянет снова,

что в санскрита живительной влаге.

Мама – мата, брат – братар, и слово

полыхает огнём на бумаге!