* * *
Давай уже, зима, монтируй этот клип:
уютный интерьер и ёлку у камина...
Актёр, конечно, влип, жерар его филипп,
двенадцатый ремейк – не сказка, а рутина.
Пускай несётся вскачь, фанфан его тюльпан,
целует королев и бегает по крышам –
то краска, а не кровь из свежих льётся ран,
а внутренний озноб невидим и неслышим...
Давай уже, зима, рассыпь свой нафталин,
строгай свой оливье из шуток и мелодий,
надень на лысый мир парик под мерилин –
он выдаст на ура любимое в народе
«Iwanna итэдэ»... Снимай своё кино,
пока танцуют все по кругу и привычке...
Не дай им разглядеть за смехом и окном
последнее тепло, дрожащее на спичке.
уютный интерьер и ёлку у камина...
Актёр, конечно, влип, жерар его филипп,
двенадцатый ремейк – не сказка, а рутина.
Пускай несётся вскачь, фанфан его тюльпан,
целует королев и бегает по крышам –
то краска, а не кровь из свежих льётся ран,
а внутренний озноб невидим и неслышим...
Давай уже, зима, рассыпь свой нафталин,
строгай свой оливье из шуток и мелодий,
надень на лысый мир парик под мерилин –
он выдаст на ура любимое в народе
«Iwanna итэдэ»... Снимай своё кино,
пока танцуют все по кругу и привычке...
Не дай им разглядеть за смехом и окном
последнее тепло, дрожащее на спичке.
* * *
Расскажите мне сказку, где нет ни принцесс, ни сирот,
где волшебник творит чудеса – и не требует платы;
где старик ни погоды, ни рыбки у моря не ждёт
оттого, что никто не считает его виноватым.
Расскажите мне сказку, где полночь всегда без пяти,
и героем становится тот, кто убить не сумеет,
а Икар до горячего солнца легко долетит,
потому что мечта выше неба и смерти сильнее.
Пусть не будет котов, возводящих на трон дураков,
и драконов, с которыми надо до одури биться...
Расскажите мне сказку, обычную сказку без слов,
где у всех персонажей счастливые детские лица.
Без ключей золотых от потерянных тайных дверей,
без запечных зануд, поучающих тех, кто моложе...
Сочините мне мир справедливей, умней и добрей –
ведь никто, кроме вас, сочинить его лучше не сможет.
где волшебник творит чудеса – и не требует платы;
где старик ни погоды, ни рыбки у моря не ждёт
оттого, что никто не считает его виноватым.
Расскажите мне сказку, где полночь всегда без пяти,
и героем становится тот, кто убить не сумеет,
а Икар до горячего солнца легко долетит,
потому что мечта выше неба и смерти сильнее.
Пусть не будет котов, возводящих на трон дураков,
и драконов, с которыми надо до одури биться...
Расскажите мне сказку, обычную сказку без слов,
где у всех персонажей счастливые детские лица.
Без ключей золотых от потерянных тайных дверей,
без запечных зануд, поучающих тех, кто моложе...
Сочините мне мир справедливей, умней и добрей –
ведь никто, кроме вас, сочинить его лучше не сможет.
* * *
Бежать – и спотыкаться на бегу,
то сумку, то достоинство роняя,
«Я без тебя могу, могу, могу» –
себе, как заклинанье, повторяя...
Вдыхая пух июньских тополей
и запах городского неуюта,
бежать – всё тяжелей и тяжелей,
и – становиться легче почему-то.
Запомнить всё: деревья и дома,
несовместимый с жизнью перекресток,
брошюры раздающих задарма
двух женщин выдающегося роста,
зигзаги полоумного стрижа,
чужие озабоченные лица...
Чтоб выдохнуть всё это, добежав,
в беспомощную ямку над ключицей
и осознать: вот это существо,
объявшее себя четырехруко,
есть образ и подобие Его –
до первого раздавшегося звука...
то сумку, то достоинство роняя,
«Я без тебя могу, могу, могу» –
себе, как заклинанье, повторяя...
Вдыхая пух июньских тополей
и запах городского неуюта,
бежать – всё тяжелей и тяжелей,
и – становиться легче почему-то.
Запомнить всё: деревья и дома,
несовместимый с жизнью перекресток,
брошюры раздающих задарма
двух женщин выдающегося роста,
зигзаги полоумного стрижа,
чужие озабоченные лица...
Чтоб выдохнуть всё это, добежав,
в беспомощную ямку над ключицей
и осознать: вот это существо,
объявшее себя четырехруко,
есть образ и подобие Его –
до первого раздавшегося звука...
* * *
Наступай судьбе на пятки – или плюнь и отвернись,
проходи в любом порядке: хочешь вверх, а хочешь вниз,
от квадрата до петита, от симфонии до нот –
жизнь отличный репетитор, только дорого берёт.
Проверяй её законы: может, сотый бутерброд –
ну, хотя бы миллионный – так, как надо, упадёт;
и домчит нескорый поезд в пресловутый город N,
где живут не беспокоясь и не ищут перемен.
Где не знают зла и горя и не ведают про страх,
и сияет, плещет море за калиткой, в двух шагах,
на песке играют дети, строя замки и смеясь,
и висят рыбачьи сети – незатейливая вязь.
А вдали идёт куда-то белоснежный пароход...
Жизнь отличный декоратор,
только дорого берёт.
проходи в любом порядке: хочешь вверх, а хочешь вниз,
от квадрата до петита, от симфонии до нот –
жизнь отличный репетитор, только дорого берёт.
Проверяй её законы: может, сотый бутерброд –
ну, хотя бы миллионный – так, как надо, упадёт;
и домчит нескорый поезд в пресловутый город N,
где живут не беспокоясь и не ищут перемен.
Где не знают зла и горя и не ведают про страх,
и сияет, плещет море за калиткой, в двух шагах,
на песке играют дети, строя замки и смеясь,
и висят рыбачьи сети – незатейливая вязь.
А вдали идёт куда-то белоснежный пароход...
Жизнь отличный декоратор,
только дорого берёт.
* * *
Спишь – и спи, моё отчаянье,
Не додумывай за всех.
Вместо кофе лучше чая мне –
И уткнуться в тёплый мех
Медвежонка безымянного
Или в книжку о любви,
Или в песню о банановом
Сингапуре... Не криви
Губ, во сне никак не могущих
Обрядить в одежду слов
Всю мольбу свою о помощи...
Улыбайся, как Иов,
Как Иона в чреве рыбины,
У которой сотни лиц,
Как заштатные кулибины
Инквизиторам столиц...
Засыпай себе, не слушая,
Как душа моя поёт
Всё несбыточное, лучшее...
Спи, отчаянье моё.
Не додумывай за всех.
Вместо кофе лучше чая мне –
И уткнуться в тёплый мех
Медвежонка безымянного
Или в книжку о любви,
Или в песню о банановом
Сингапуре... Не криви
Губ, во сне никак не могущих
Обрядить в одежду слов
Всю мольбу свою о помощи...
Улыбайся, как Иов,
Как Иона в чреве рыбины,
У которой сотни лиц,
Как заштатные кулибины
Инквизиторам столиц...
Засыпай себе, не слушая,
Как душа моя поёт
Всё несбыточное, лучшее...
Спи, отчаянье моё.
* * *
Попытайся вписать в этот серый мерцающий морок,
в тесноту пустоты, в квадратуру бульварных колец
её смех и глаза, её вечно неполные сорок,
череду запятых после каждого слова «конец».
В лучевую болезнь расходящихся намертво улиц,
в суету воробьев среди ржавых останков листвы,
в ноябриную лень – все апрели её и июли,
всю любовь-нелюбовь между вами, от «вы» до «увы».
Попытайся вписать, без оглядки на рамки формата,
не портрет – так пейзаж, натюрморт или просто этюд,
все её голоса, и готовность сорваться куда-то
в несусветную блажь, где по-прежнему верят и ждут...
в тесноту пустоты, в квадратуру бульварных колец
её смех и глаза, её вечно неполные сорок,
череду запятых после каждого слова «конец».
В лучевую болезнь расходящихся намертво улиц,
в суету воробьев среди ржавых останков листвы,
в ноябриную лень – все апрели её и июли,
всю любовь-нелюбовь между вами, от «вы» до «увы».
Попытайся вписать, без оглядки на рамки формата,
не портрет – так пейзаж, натюрморт или просто этюд,
все её голоса, и готовность сорваться куда-то
в несусветную блажь, где по-прежнему верят и ждут...
* * *
Ты стал забывать тарабарский язык –
поскольку на нём уже не с кем
и не о чем больше... Но в шуме грозы,
в её электрическом треске
порой тебе чудится шёпот и смех,
и стук башмаков деревянных...
Да нет, это нервы. Бывает у всех.
Наушники в уши... Осанна!
Ты славно прижился в стране дураков
и выбился, кажется, в люди:
вполне благонравен и в меру толков,
уже не мечтаешь о чуде.
Обрезал свой нос – и за несколько лет
привык без него обходиться.
Обычный дурак без особых примет –
ни рыба, ни мясо, ни птица...
Но снится – значенье не вспомнить никак –
одно тарабарское слово...
В нём теплые руки и старый очаг,
что был на холсте
нарисован.
поскольку на нём уже не с кем
и не о чем больше... Но в шуме грозы,
в её электрическом треске
порой тебе чудится шёпот и смех,
и стук башмаков деревянных...
Да нет, это нервы. Бывает у всех.
Наушники в уши... Осанна!
Ты славно прижился в стране дураков
и выбился, кажется, в люди:
вполне благонравен и в меру толков,
уже не мечтаешь о чуде.
Обрезал свой нос – и за несколько лет
привык без него обходиться.
Обычный дурак без особых примет –
ни рыба, ни мясо, ни птица...
Но снится – значенье не вспомнить никак –
одно тарабарское слово...
В нём теплые руки и старый очаг,
что был на холсте
нарисован.
* * *
Я буду просто Че. Не команданте,
а Че-репаха – сотне буратин.
На сто аллегро есть одно анданте,
и ключ на сто театриков – один.
Я буду Че-модан – такой, без ручки,
тяжёлый и набитый ерундой,
оставленный хозяином в толкучке
вокзальной, потной, шумной, налитой.
Я буду Че-пуха на постном масле
в скоромной философии ума,
где многие объелись и увязли,
смакуя бесконечные тома.
Я буду Че-ловек среди атлантов
давно ушедших в воду атлантид...
Мой ад страшней, чем выдуманный дантов.
Мой рай добрей – и большее вместит.
а Че-репаха – сотне буратин.
На сто аллегро есть одно анданте,
и ключ на сто театриков – один.
Я буду Че-модан – такой, без ручки,
тяжёлый и набитый ерундой,
оставленный хозяином в толкучке
вокзальной, потной, шумной, налитой.
Я буду Че-пуха на постном масле
в скоромной философии ума,
где многие объелись и увязли,
смакуя бесконечные тома.
Я буду Че-ловек среди атлантов
давно ушедших в воду атлантид...
Мой ад страшней, чем выдуманный дантов.
Мой рай добрей – и большее вместит.
* * *
Он, конечно, клоун. С каких-то пор.
А с каких – не помнит, наверно, сам.
Тормошит, бормочет, глядит в упор
и, дурачась, гладит по волосам.
Погоди, смеётся, сейчас-сейчас,
вуаля, хорошая, але-оп:
выдувает свой веселящий газ
пузырями шуточек и синкоп.
Он съезжает с оперы на канкан,
совмещает драму и водевиль
и чихал – последним из могикан –
на хороший тон и высокий штиль.
Он, конечно, клоун, паяц и шут,
кувырок – поклон, кувырок – поклон.
Но... когда я там, наверху вишу,
и в глазах темнеет – то только он
видит мой вспотевший от страха лоб
и кричит, мешая фальцет и бас:
Але-оп, хорошая, але-оп!..
Не сейчас, кариссима, не сейчас.
А с каких – не помнит, наверно, сам.
Тормошит, бормочет, глядит в упор
и, дурачась, гладит по волосам.
Погоди, смеётся, сейчас-сейчас,
вуаля, хорошая, але-оп:
выдувает свой веселящий газ
пузырями шуточек и синкоп.
Он съезжает с оперы на канкан,
совмещает драму и водевиль
и чихал – последним из могикан –
на хороший тон и высокий штиль.
Он, конечно, клоун, паяц и шут,
кувырок – поклон, кувырок – поклон.
Но... когда я там, наверху вишу,
и в глазах темнеет – то только он
видит мой вспотевший от страха лоб
и кричит, мешая фальцет и бас:
Але-оп, хорошая, але-оп!..
Не сейчас, кариссима, не сейчас.
* * *
Когда Ромео и Джульетта
свою любовь переживают
(не в смысле жизни –
в смысле смерти
вышеозначенной любви) –
и как-то плюнули на это,
растят детей и ждут трамвая,
предпочитают монти верди,
а пьяцца бра – фонтан треви;
когда едят безмолвно ужин
на вечных клетчатых салфетках
(и стол щербатый не заметен,
и не опасен жир котлет) –
тогда финал намного хуже
чем яд,
чем нож,
чем табуретка...
И нет печальнее на свете,
чем эта повесть.
Точно нет.
свою любовь переживают
(не в смысле жизни –
в смысле смерти
вышеозначенной любви) –
и как-то плюнули на это,
растят детей и ждут трамвая,
предпочитают монти верди,
а пьяцца бра – фонтан треви;
когда едят безмолвно ужин
на вечных клетчатых салфетках
(и стол щербатый не заметен,
и не опасен жир котлет) –
тогда финал намного хуже
чем яд,
чем нож,
чем табуретка...
И нет печальнее на свете,
чем эта повесть.
Точно нет.
* * *
А самое странное, знаешь, что мы привыкаем
не видеть, не слышать, не чувствовать счастья земного,
к тому, что последнее слово осталось за Каем –
холодное, мёртвое, всё зачеркнувшее слово.
Как будто и не было малости, бьющейся слева,
и ямки, в которой под стёклышком сложен секретик...
Ты будешь смеяться, я знаю, моя Королева,
но он и остался единственной тайной на свете
от зоркого ока твоей проницательной свиты,
которой и даром он, если поверить, не нужен –
последним оплотом, ладошкою детской укрытым
от ясной, кристальной, сводящей до судорог стужи.
И самое страшное, стоит однажды открыться,
что эти сокровища были когда-то твоими,
тяжёлая, тёплая капля сорвётся с ресницы –
и вспомнит мальчишка твоё настоящее имя...
не видеть, не слышать, не чувствовать счастья земного,
к тому, что последнее слово осталось за Каем –
холодное, мёртвое, всё зачеркнувшее слово.
Как будто и не было малости, бьющейся слева,
и ямки, в которой под стёклышком сложен секретик...
Ты будешь смеяться, я знаю, моя Королева,
но он и остался единственной тайной на свете
от зоркого ока твоей проницательной свиты,
которой и даром он, если поверить, не нужен –
последним оплотом, ладошкою детской укрытым
от ясной, кристальной, сводящей до судорог стужи.
И самое страшное, стоит однажды открыться,
что эти сокровища были когда-то твоими,
тяжёлая, тёплая капля сорвётся с ресницы –
и вспомнит мальчишка твоё настоящее имя...
* * *
Не зря всё так, под Рождество...
Сначала виделось издёвкой –
Пусть ненамеренной, неловкой:
Мол, как, ещё ты ждешь его,
Святого праздника, когда
В душе твоей черно и пусто –
Как будто там травили дустом
Последних в эти холода
Безумных бабочек, что так
Неосторожно вдруг дожили
До ледяной кружащей пыли
И ветра яростных атак?..
Но праздник будет. И Звезда
Взойдёт, от смерти не завися –
В такой надмирной, тихой выси,
Где нет обиды и стыда
Ни за себя, ни за других –
И всё таким одарит светом,
Что станет ясно: в мире этом
Всё лишь для бабочек. Для них
Вся наша боль и маета,
Все наши радости и муки –
Чтоб им взлететь. И сесть на руки
Новорождённого Христа.
Сначала виделось издёвкой –
Пусть ненамеренной, неловкой:
Мол, как, ещё ты ждешь его,
Святого праздника, когда
В душе твоей черно и пусто –
Как будто там травили дустом
Последних в эти холода
Безумных бабочек, что так
Неосторожно вдруг дожили
До ледяной кружащей пыли
И ветра яростных атак?..
Но праздник будет. И Звезда
Взойдёт, от смерти не завися –
В такой надмирной, тихой выси,
Где нет обиды и стыда
Ни за себя, ни за других –
И всё таким одарит светом,
Что станет ясно: в мире этом
Всё лишь для бабочек. Для них
Вся наша боль и маета,
Все наши радости и муки –
Чтоб им взлететь. И сесть на руки
Новорождённого Христа.
* * *
Я умер. Вернее, погиб на войне.
На самой последней из войн –
так верить хотелось, и верилось мне,
пока ещё был я живой.
А дальше всё будет синей и светлей –
как небо и детские сны...
Синее, чем были у мамы моей
глаза до начала войны.
Я брал эту синь и носил на себе
в бою, как берут талисман.
Цвет маминых глаз и весенних небес –
защитой от смерти и ран,
от чёрного дыма и копоти зла –
я верил, что нас не убьют.
И синь, как могла, берегла, берегла...
До самых последних минут.
А дальше всё будет светлей и синей –
ручаюсь своей головой.
Не зря же я умер на этой войне.
На самой последней из войн.
На самой последней из войн –
так верить хотелось, и верилось мне,
пока ещё был я живой.
А дальше всё будет синей и светлей –
как небо и детские сны...
Синее, чем были у мамы моей
глаза до начала войны.
Я брал эту синь и носил на себе
в бою, как берут талисман.
Цвет маминых глаз и весенних небес –
защитой от смерти и ран,
от чёрного дыма и копоти зла –
я верил, что нас не убьют.
И синь, как могла, берегла, берегла...
До самых последних минут.
А дальше всё будет светлей и синей –
ручаюсь своей головой.
Не зря же я умер на этой войне.
На самой последней из войн.
© Анна Полетаева, 2008–2011.
© 45-я параллель, 2011.