Андрей Яковлев

Андрей Яковлев

Все стихи Андрея Яковлева

В кофейне...

 

Веснушчатая девочка с косичками

сидит в кафе. Пьёт кофе по-восточному.

За стойкой бармен трёт бокал с отчаяньем

галерника при каторжном весле.

И я в углу… и кофе пью с корицею,

пытаясь приглушить свои эмоции.

А канарейка в клетке надрывается

и память пробуждает всё властней.

 

Всё было так же: бармен, клетка, девочка.

Косички и веснушки. Столь же сумрачно.

За стойкою бутылочки, флакончики

и прочие кофейные дела.

...Тогда сидели вместе. Было весело,

смотрели друг на друга нежно, ласково.

Казалось бы – погасло и потускло всё...

 

К чему бы птичка в клетке ожила?

 

В равнодушном и пыльном городе, в котором...

 

Ты забыла деревню, затерянную в болотах.

И. Бродский

 

В равнодушном и пыльном городе, в котором

занавески уступили окна однотонным шторам,

где утром разбудит не петух, не трактор,

а перестук каблуков по асфальту –

с ощущением жизни в тире –

ты лишь тень в многоквартирном мире.

И тебе оттуда не убежать, не скрыться.

Ты стремишься… но вереница

рокировок чувств на фоне перемещений

твоих мужей и подруг, смен помещений,

фотографий на стенах, собачек, нарядов –

лишь непрерывное селфи… Оно тебе – надо?

В городской этажерке – много пустого места.

Там многое интересно.

Но, тебе до сих пор снятся деревня, дом,

деревья, склонившиеся над прудом,

и я, раскачивающий твои качели,

которые опустели… Осиротели…

 

 

Грядёт

 

…и тогда соблазнятся многие ... и возненавидят

друг друга ... и прельстят многих...

Мф. 24:11-12

 

Тянет запахом полыни от реки.

С неба льются предзакатные дожди.

– Ты ребёнка Лучезарным нареки...

– О крещении ты думать подожди...

 

Этот клёкот, этот шёпот, этот стон

донимает ежесуточностью слов:

– Будет к славе и величию рождён...

– Принесёт намного больше, чем любовь...

– Твой возлюбленный не знает слова стыд...

– Если молодость, то значит много сил...

– Если искренняя страсть, то бог простит,

а возлюбленный за всё уже простил...

 

По ночам ей снятся отблески костра.

По ночам ей снится вечная война.

И химера шепчет сладкое: – Сестра,

твой ребёнок это счастье, не вина...

 

Монастырь, и рядом с церковью погост.

Трижды в сутки колокольный перезвон.

Настоятельница, сёстры, строгий пост.

Неизбежность, что прогонят скоро вон.

И молчание, которое гнетёт.

И отчаянье от тяготы молитв.

И ребёнок, что внутри неё растёт

и пока что признаваться не велит.

 

Но никто уже не сможет удержать

этот рвущийся наружу тёмный страх.

На невидимое лезвие ножа

человечество летит – на всех парах.

 

Всё темнее времена и всё страшней!

И безбожие всё более в цене.

Под насмешливое ржание коней

люди гибнут в необъявленной войне.

Но пока ещё бессилен карапуз,

в чреве матери алкая пустоту,

Ты готовься возвратиться, Иисус! –

здесь всё меньше неподкупных на посту...

 

Тянет запахом полыни от реки...

 

___________

По некоторым представлениям, Антихрист

родится от монахини, нарушившей обет.

Имя «Лучезарный» более чем подходит

Антихристу, указывая на его связь с отцом,

Люцифером, светоносным сыном зари,

падшим ангелом, отождествляемым с Сатаной.

Ожидание второго пришествия Христа

непосредственно связано с появлением Антихриста.

 

Два старика...

 

И с бессмысленной улыбкой

Вспять глядишь, жесток и слаб,

Словно зверь, когда-то гибкий,

На следы своих же лап.

О. Мандельштам. Век

 

«Там каждый тоже уникален, – подумал Бог, –

а тут сидишь на пьедестале…

и одинок.

А ведь растёт мое наследство! Возьму отгул,

пойду, спущусь…" Он встал. Оделся.

И вниз шагнул.

 

А в это время, на скамейке, вблизи реки –

сидел старик, лицом библейский.

Глаза сухи.

И улыбался он, беззлобно, из-под морщин.

И вспоминал себя, былого.

И был один.

 

И был портал… и вышел некто – в сиянье крыл.

И два вопроса, два ответа:

«Грешил?..» – «Грешил».

И было всё-то как в Начале: текла река,

сидели… и – пока молчали

два старика.

 


Поэтическая викторина

Запахи красного цвета

 

Здесь не слышно ни крика, ни стона.

Здесь земля тишиною согрета.

Только небо над полем бездонно.

Только запахи красного цвета.

 

Только солнце и пепельный ветер

выжигают поникшие травы.

Здесь земля, тишиною согрета,

пропиталась кровавой отравой.

 

Здесь к земле не приложишь ладони,

чтоб не тронуть костей человечьих.

Только небо над полем бездонно –

и не помнит кровавую сечу.

 

Здесь не слышно ни крика, ни стона.

Всё забылось, всё кануло в Лету.

Только маков кровавы бутоны.

Только запахи красного цвета.

 

Игра в бисер

 

Ну кому он, скажи, нужен –

твой стишок, что написан ночью?

Никому. И тебя, мужа,

укорят, что не спал – точно.

Друг прочтёт – и забудет тут же

(другу проза и кино ближе).

А в сети есть стихи лучше…

И на полках твоих книжных.

И, конечно, – игра в бисер.

Только бисер тот – дар божий.

Нынче время больших чисел.

Время стало людей дороже –

расплодились… А время сжато,

и потрескивает пружина.

Чтоб стихи сочинять, надо

аскетичным быть и двужильным.

Аскетичность – полёт птичий.

И цветы. И роса в поле.

Синтез чувства и безразличия

в маске слов. А слова – с болью.

Вот и делишься этой болью.

Мечешь бисер и сеешь бисер

с мыслью: в петлю залезть, что ли?

Или, может, в висок – выстрел?

Сколько их, кто решил проститься,

бисер свой разбросав без счёта!

Здесь остались роса, птица…

Там привратник, засов, ворота…

Там упрёк: не ценил Дар мой,

разорвавший твой мозг – в клочья…

…И кирпич там в стене Храма –

тот стишок, что ты стёр ночью.

 

идти...

 

…идти от двери и до двери

в немом предчувствии беды,

но всё-таки в награду веря, –

нести в руке стакан воды…

 

…идти под небом тёмно-синим,

где собирается гроза;

осознавать своё бессилье, –

и всё же не смотреть назад…

 

…идти упорно и спокойно,

сбивая ноги по пути,

и, чувствуя, как это больно, –

наперекор всему, идти…

 

…идти с рождения до смерти, –

так, словно ты с письмом гонец

без адресата на конверте…

 

и вот, добраться, наконец! –

 

чтоб там, забыв, что жизнь жестока,

уснуть легко в Его горсти…

и чтоб для нового истока

чуть-чуть воды преподнести.

 

Клетки

 

«Посмотришь на прилавок, облизнёшься, слюну проглотишь – и уйдёшь из магазина…» –

так плакалась какая-то старуха соседке в переполненной маршрутке.

Та слушала внимательно, держа на сомкнутых коленях клеть корзины,

где жалобно орала что-то кошка, которой было жутко – бесконечно.

 

«А пенсия такая, что с неё заплатишь за квартиру и не знаешь как дотянуть до следующей...»;

«А я – давно уже решила, что помру, – и слава Богу... мне хужей не будет...» –

старуха продолжала говорить, без слёз рыдая в тишине гнетущей,

которую лишь кошка нарушала, не знавшая куда её везут.

 

Народ молчал. Старуха говорила о мёртвом сыне, о больной невестке…

О том, что стаж её – за пятьдесят… не подтвердить… О ценах на лекарства…

Ей было всё равно, что все молчат и слушают… И ехала как в клетке

в маршрутке той, везущей в неизвестность её и кошку, плачущих от страха.

 

Кхар’даг

 

На старом лодочном причале

ел сыр и запивал вином…

А в голове слова стучали,

как надоевший метроном.

Одно-единственное слово

крутило мыслей кавардак

и повторялось снова, снова –

кхар’даг, кхар’даг, кхар’даг, кхар’даг…

А солнце подходило к краю.

Был фиолетовым закат.

Он понимал, что умирает.

Но был тому бездумно рад.

Кхар’даг, кхар’даг – стучало сердце.

Кхар’даг, кхар’даг – сгущался мрак.

И две собаки по соседству

ритмично тявкали: «Кхар’даг!»

И смерть пришла с безумным взглядом.

И властно повлекла во тьму…

«Кхар’даг!» – той тьме сумел сказать он.

«Кхар’даг!» – ответили ему.

 

 

Ловелас. Закат

 

Тот сад, в котором вдохновенно

я юности встречал рассвет –

теперь лишь в памяти. Наверно,

пришла расплата! От побед

остался тлен и в пепле след…

Тот сад, где так любил бродить я,

который трепетно растил –

сейчас лишь место чаепитья.

Он полон призрачных могил

дриад, которых я любил…

Когда то я, садовник юный,

растивший дивный, нежный сад –

теперь привратник стал угрюмый.

Но было! Много лет назад

вином казался виноград…

Безмолвно я смотрю на камни.

Мой сад живой – стал сад камней.

Давно уже закрыты ставни

печальной келии моей.

Закрыты до последних дней…

Где вы, дриады и наяды?

Ужель былые чувства ложь?

А помните любви отрады,

восторг и негу, страсти дрожь?

Мираж…

Забвение...

Ну что ж…

 

Мостки...

 

Не очень долго и не очень много

До отдыха последнего идти...

В. Шефнер

 

Построил. Посадил. Зачал.

(И воспитал, конечно, тоже.)

Теперь всё это подытожа,

пришла пора искать причал.

 

Искать уютный дебаркадер

у берега большой реки

и перебрасывать мостки –

дорогой к будущей ограде.

 

И делать их с душой, прочней –

затем, чтоб провожавшим лицам

назад к реке легко спуститься

и дальше... дальше... – плыть по ней.

 

Мы приспособимся...

 

Мы приспособимся так жить...

 

Нас будет полнить постоянство,

порядок, бытовое пьянство,

кота начнём боготворить...

 

Мы приспособимся так жить.

 

Любить кого-то – «просто будем»,

и дни, потоком вечных буден,

мы будем вместе проводить...

 

Мы приспособимся так жить.

 

А страсть, потерянная где-то,

невосполнимостью ответа

не будет душу бередить...

 

Мы приспособимся так жить.

 

И души нам наполнит счастье;

«потери – опыт, тлен, ненастье» –

так, часто, будем говорить.

 

Мы приспособимся так жить...

 

И, вроде, ничего плохого,

коль мы, в принятии такого –

сумеем молодость забыть...

 

Мы приспособимся так жить?

 

На тему реинкарнации...

 

По факту завершенья смерти –

ждёт воплощение судьбы.

К примеру, офисные клерки

реинкарнируют в грибы.

Они растут, плетут грибницы…

И в послесмертии своём

кто мухомором утвердится,

кто сыроежкой, кто груздём.

А для детей судьба другая –

в раю цветами расцветут,

чтоб вдоволь насладиться раем –

и снова оказаться тут.

Палач в клопа ревоплотится,

и хорошо бы – навсегда.

Ну а поэт, наверно, в птицу –

кто в попугая, кто в дрозда,

кто в соловья, а кто в фазана…

А я, талантом невелик,

воробышком обычным стану.

Чирик-чирик, чирик-чирик.

 

О Гавриле и о поэте

 

Гаврила был мастеровит –

что хлеб испечь, что баньку сладить…

 

Сейчас о жизни говорит,

на собеседника не глядя.

А собеседник, – «городской», –

молчит. И слушает Гаврилу.

Они сидят в корчме пустой,

где встретились, разговорились…

Гаврила всё про старину

да про рабочие уменья…

А что рассказывать ему?

Как не убили при Мукдене?

Как сын ушёл – и нет его?

Что жизнь – не жизнь была, темница?

Что нынче хочет одного –

напиться вусмерть и забыться?

А городской («Поэт!», – сказал)

в тетради что-то пишет ловко…

И щурятся его глаза…

Он тоже пьёт. И ту же водку.

 

Гаврила выстроит свой дом.

В тридцатом будет раскулачен.

Вернётся в тридцать пятом он.

Зимой замёрзнет, псом бродячим.

Поэт помрёт на Колыме.

В тридцать восьмом пойдёт этапом,

прибудет в лагерь по весне, –

и в воду навернётся с трапа.

А вот известные стишки,

плодя обилие пародий

(всех так и тянет пошутить), –

живут и здравствуют в народе.

 

Омелас. Встреча

 

1.

 

Они покидают Омелас,

идут все дальше и дальше

они уходят во тьму

и никогда более не возвращаются...

Урсула Ле Гуин

Уходящие из Омеласа

 

...Сначала потрясение... Оно

меняет распорядок сытой жизни:

мешает спать и бодрствовать. Кошмар,

который ни отбросить не дано,

ни утопить в спасительном цинизме –

в судьбу вонзает перпендикуляр.

 

Цена за безмятежность высока.

Конечно, в неизвестность не хотелось,

но жить как прежде – просто не моглось.

И вот – дорога прочь из тупика:

прощай навек, пленительный Омелас,

прогнивший счастьем призрачным насквозь.

 

* * *

 

Они случайно встретились в пути

и молча посмотрели друг на друга

Всё понимая, каждый пилигрим

хотел быстрей другого обойти

(возможно, от смущенья иль испуга)

и позабыть про встреченного им.

 

* * *

 

И – разошлись. Давно не слышен плач,

но память теребит и тянет душу:

ребёнок в муках... радость горожан.

Омеласу не нужен ни палач,

ни адвокат Омеласу не нужен,

пока блаженство люди ищут там.

 

2.

 

С тех пор все тянутся передо мною

глухие, кривые окольные тропы...

Акико Ёсано

 

...Сначала информация... Она

приводит в замешательство. И к цели –

сменить текущий на иной уклад.

И в сладких снах – мечта, а не цена:

её нормаль сменяет параллели,

которым безразличен результат.

 

Цена, конечно, высока, но он

готов с ней согласиться ради счастья

(всё, безусловно, детям и жене)

И вот уже в дорогу снаряжён,

пришла пора с соседями прощаться,

Омелас ждёт, доступный по цене.

 

* * *

 

Они случайно встретились в пути

и молча посмотрели друг на друга

Всё понимая, каждый пилигрим

хотел быстрей другого обойти

(возможно от смущенья иль испуга)

и позабыть про встреченного им.

 

* * *

 

И – разошлись. Всё ближе, всё слышней

извечный праздник счастья, совершенства,

любовь, довольство, творчество, покой.

Всё ближе тот, чья беспросветность дней

оплачивает массовость блаженства,

не знающий, что жертвует собой.

 

Она ждала любви...

 

Она ждала любви, как лета бабьего

природа ждёт, отведав холода

осенних утомительных ночей.

Не столько одиночество – масштаб его

всерьёз пугал: уже не молода

и стыдно на деревне быть ничьей.

 

А на деревне – пили самогон,

дрались, работали на ферме и на поле.

По вечерам ходили в клуб гурьбой.

И было вроде времени вагон

за много лет сойтись хоть с кем-то, что ли…

И стать как все – хозяйкой и рабой.

 

Любви ждала не плотской. Эта грань её –

решалась: заходили мужики

и оставались на ночь. Не гнала.

Иные после врали с придыханием,

что переспать с училкой – пустяки

и хвастались, что «наконец – дала».

 

А ведь когда приехала сюда –

ей всё понравилось: деревня, лес, озёра…

Вот только люди – сколько можно пить?

А глупых разговоров череда

столь отвратительна, что надоела вскоре –

и оказалось: некого любить.

 

И как-то раз, когда луна печальная

смотрела на ночную пустоту

и преломлялась в треснутом стекле –

она решила, видно от отчаянья –

всем ожиданьям подвести черту…

 

Её нашли, висящую в петле.

 

 

Палыч

 

Пал-Палыч живёт в аптеке –

жена его «чёртов доктор».

Ещё он живёт в сарае –

там гвозди и кузов «Волги».

Супруга, Тамар-Петровна,

живёт в гараже у мужа.

А летом живёт на грядке

той дачи, что спит в овраге.

Их Петька – «способный мальчик»,

но «олух, каких не сыщешь» –

питается интернетом,

где можно дрочить ночами.

Всё это на фоне дома,

который пробит подъездом,

окрашенным синим цветом,

собаками и котами.

При доме живут деревья

в облезлых чугунных юбках,

под тусклым кислотным небом,

а небо блюёт заводом.

Вокруг затаился город,

живущий дорожкой в парке

и урнами у скамеек.

А в парке живут поэты –

они там вкушают вечность.

Глаза их закрыты настежь.

И пишут они о небе,

о звёздах, дожде, деревьях,

о доме, прекрасных чувствах…

 

На Палыча им насрать.

 

Память

 

Давиду Самойлову посвящается...

 

Я зарастаю памятью,

Как лесом зарастает пустошь...

Д. Самойлов, Память

 

По многолесью памяти моей –

гуляет осень: старые деревья

стоят безлистны. Жёлтая листва

на тропках – утопает в грязных лужах.

И вовсе не деревья, а кусты

с недавних пор заполонили пустошь. Снег

всё чаще допадает до земли

и покрывает землю… А «однажды»

в зачинах сказок – изменились на

безликие и мёртвые «когда-то».

 

У памяти есть квота и цена.

Она сама – ни в чём не виновата.

И мощь её – в сплетении усилий,

с которыми мы дар её ценили,

с которыми её мы охраняли…

Когда мы с ней знакомили детей, –

а мы знакомили! – то проступали в ней

казалось бы забытые детали

и наполняли жизнью старый лес.

 

Так что со мной?! Больнее нет вопроса.

А времени осталось чуть!..  в обрез!.. –

хоть семечко спасти, цветок, отросток…

укрыть плоды в чужие закрома…

По многолесью памяти – разгуливает осень.

И близится бескрайняя зима.

 

Пацанам восьмидесятого года…

 

Забыты биссектрисы с медианами –

свой школьный срок сегодня отмотал.

Мы с пацанами пьём Агдам стаканами,

забравшись в полусумрачный подвал.

 

Мы пропиваем наше ученичество,

семь долгих лет, что просидели мы,

руководимы классной истеричкою

(так историчку звали пацаны).

 

Нам полюсы, экваторы и тропики

отныне изучать путём иным.

Оковы сбросим школьной педагогики,

но НВП мы – поблагодарим.

 

Нас ждёт Афган, с горами и селеньями –

уже полгода всё предрешено.

И мы сидим и пьём в прошедшем времени…

не зная, что закончилось оно.

 

По сути, люди – просто ложки...

 

По сути, люди – просто ложки в длани Божьей,

которыми Он пробует свой суп.

И пусть не веришь в суть – на всякий случай всё же

ты ложкой дёгтя для Него не будь!

 

Прощальная песнь благодарного носорога

 

Спасибо, дерево, тебе,

что на пути моём попалось...

Но челюсть всё же – не сломалась.

Спасибо, дерево, тебе...

Спасибо и тебе, стена!

Непрочною мне показалась,

а ты из камня сложена...

Но челюсть снова не сломалась!

Спасибо и тебе, река!

Твои крутые берега

не так трудны... Но я пытался –

их – «в мах один»... Пусть нахлебался,

но жив я всё-таки остался –

ты пожалела дурака...

 

Спасибо и тебе, стрелок,

хоть ты, тем выстрелом с пригорка,

меня сбил с ног,

оттяпал рог –

и сделал из него настойку,

продлить которой позже смог

свой, тоже незавидный, рок…

 

За то спасибо, что лежу

не в луже я, а на пляжу.

Что мухи со своим «жу-жу»

на нервах больше не играют.

И что гиены не кричат,

а молча ноги доедают.

 

Спасибо всем!

Друзьям моим, моим врагам, тебе, природа!

Какое скопище народа

настойку выпьет «из меня»

(точнее, из былого рога) –

и будет жить! Детей рожать…

Их наберутся – легионы!

А я всё буду здесь лежать...

Без рога… Кости обелёны…

И буду, молча, Бога ждать.

 

Сборы

 

Она шутила. И, меняя тон,

о чём-то важном говорила в телефон.

Ворчала и бранилась понарошку…

Закладывала в сумку тапки, плед…

Но вот, увидев, что он собран и одет,

произнесла: – Присядем на дорожку?

 

– Присядем на дорожку?.. Он присел, –

и словно в прошлое своё взглянул в прицел, –

и вспомнились события и лица…

Его ждала больница. И такси

с включённым счётчиком стояло – отвезти

туда, откуда он не возвратится.

 

Свет мой зеркальце...

 

Свет мой зеркальце, помолчи.

Я и сам всё прекрасно вижу:

стал короче фитиль свечи

и к подсвечнику пламя ближе.

 

Догорает свеча моя…

испаряется понемногу…

Я всё чаще шучу, что я

по частям поднимаюсь к Богу.

 

И тревожит удел души –

не сохранность красот наружных…

Свет мой зеркальце, не спеши

откровенничать мне… не нужно…

 

Не нужны мне твои слова.

Я и сам без тебя всё знаю.

Свечка тает… душа жива…

значит, я не бесследно таю.

 

 

старый будильник…

 

старый будильник

сломан стоит на окне

призраком детства

 

звонкий когда-то

нынче почти молчалив

тикает хрипло

 

он мне не нужен теперь

время иное

нынче мобильник со мной

детства могильщик

 

старый будильник

днём забываю тебя

но почему-то

каждое утро

хочется мне приласкать

сонной рукою

стёртую кнопку твою

 

неисчислимо

было касаний её

в детские годы

 

старый будильник

я прикасаюсь к тебе

словно к младенцу

 

я тот младенец

 

Счастье...

 

Счастье – значит быть собой,

несмотря на тьму и вьюгу.

Не ругать палящий зной.

Вдаль шагать, а не по кругу.

 

Счастье – значит быть собой.

Плакать, петь, любить, смеяться,

смерть считая запятой

в череде реинкарнаций.

 

Счастье – значит быть собой.

В нём – суть высшего искусства

жить и не черстветь душой.

И – немало! – безрассудства…

 

Там и здесь...

 

Дворец «подковою» построен.

Во внутренний выходят двор два ряда окон.

И балконы.

И на балконах разговор.

Там, во дворце – играют скрипки.

Там – бал.

Там – дамы… дробь шагов…

Там – кавалеры.

Там – напитки.

Там – музыка.

 

И там – любовь!

 

Балконы…

Прочные балконы.

Атланты – левое крыло.

А правое – кариатиды, которым тоже тяжело.

 

Они глядят в глаза друг друга. Глядят веками в тишине.

Они в оковах полукруга застыли в вековечном сне.

 

Там – бал!

А здесь…

 

Здесь – снег и звёзды.

Чужой негромкий разговор.

И здесь – партер, а сцена – возле…

Она внутри.

А здесь – лишь двор.

Здесь – тишина.

Здесь – ночь и ветер.

Здесь – серый камень, дар веков.

И снова – ветер… ветер… ветер…

И снова – звёзды…

 

И – любовь!..

 

Они стоят.

Балконы держат.

Стоят, друг к другу визави.

На грани сил и без надежды признанья слушают в любви.

 

Они стоят недвижно…

Ночью…

Не могут вверх поднять глаза…

 

И небо снегом кровоточит.

Снег тает…

Камень…

И слеза.

 

Тарзанка

 

... от удивленья брови выгнул,

когда она, отбросив страх,

сказала: «Папа, дай я прыгну!

Не только взвешусь на весах.»..

 

Кавказ. Ущелье. Мост. Тарзанка.

Внизу река, обломки скал.

Но сжатость губ... но взгляд... осанка...

«Ну что ж, дерзай!", – я ей сказал.

 

А что я мог сказать? «Не надо»?

За руку взять, уехать прочь?

И ждать вопрос: «Была неправда

в словах твоих? – Будь смелой, дочь!"

 

Её прыжок смотреть не смог я.

Сидел в машине, слышал крик.

Потом – молчанье. Всё замолкло!

Таблетку бросил под язык.

 

Ну, наконец! – бежит родная.

Восторг в глазах и вся дрожит.

И взгляд свой на меня бросая

скрывает виноватый вид.

 

Дорога наша дальше вьётся...

Идёт наш отпуск чередой...

Шашлык-башлык... Вино и Солнце...

И горы... И морской прибой...

 

И валидол ежевечерно...

И тот вопрос, что долго жёг:

Дурак я был, иль сделал верно,

когда позволил тот прыжок?

...

 

Дочь подросла и повзрослела.

Мы даже в разных городах.

Она свой страх преодолела,

а у меня – родился страх.

 

Она свой страх – преодолела.

А я свой – не преодолел.

Когда она с моста летела –

я без тарзанки вниз слетел.

 

Туманом всё окутано...

 

Туманом всё окутано: дома,

подходы к ним, дороги к тем подходам;

укутаны туманом провода,

столбы для них, кусты, трубопроводы,

деревья, сеткой-рабицей забор,

скамейки и парадные ворота,

качели во дворе, и самый двор –

укрыты белым пологом бесплотным.

Туманятся прохожие в толпе

и каждый человек единолично;

собаки, кошки, голуби – и те

в тумане, словно где-то в заграничье.

На кладбище как саван лёг туман,

укрыв кресты и старую часовню;

и колокол, звонящий по утрам,

напрасно ищет взглядом колокольню.

Туман везде. На паперти туман,

где нищенке, – невидим, неизвестен, –

монетку кто-то кинул, и она,

услышав звон, его не видя, крестит.

В тумане всё: больницы, гаражи,

заводы, магазины и сараи...

 

В тумане настоящее лежит...

И будущего в страхе ожидает.

 

Умрите...

 

[…говорят], что человек, знающий, что он умрёт,

из страха перед смертью и породил идею Бога и

бессмертия. … а что рождается из страха

перед … бессмертием …?

Мераб Мамардашвили

 

Ни я, ни мои друзья,

ни все, кого знаю я,

ни те, про кого лишь слышал –

никто не встречался с ним,

который вообразим

как старый и мудрый мим,

сидящий на общей крыше.

 

С карниза он смотрит вниз,

где страхи переплелись

с надеждами в той же мере,

в какой разделился мир

на тех, кому Он – кумир,

и тех, кому жизнь – пунктир

и память об Агасфере.

 

В сердцах у последних страх –

остаться и жить в веках

на том ли, на этом свете…

А первых пугает смерть –

привыкли наверх смотреть,

в углу разместив портрет,

где лик, тридцатитрёхлетен…

 

Е г о не встречал никто!

Но первые верят, что

Он ждёт их, вочеловечен…

что смертию смерть поверг…

Вторых не загнать наверх:

для них он – Великий Червь,

единственный тот, кто вечен.

 

Но, сколько ни балаболь –

он сам выбирает роль,

немой режиссёр и зритель.

На этих, на тех… на всех

он смотрит, скрывая смех,

и думает: «Вы про смерть

хотите узнать? – умрите…"

 

Шаман…

 

Шаману ы-Ылшу снится сон:

узколицый стреляет в серебряного оленя.

Тот взлетает над стойбищем, невесом,

и истекает чёрным семенем,

которое заливает пушистый снег.

Слышатся крики «Нафта! Нафта!»

Огромный, злобно хохочущий человек

садится в гигантский красный трактор…

…Ы-Ылш просыпается. Тишина.

В яранге чад и прогорклый запах.

Дети оленя переселяются на

людный, чужой и далёкий запад,

оставляя могилы предков, хранивших род,

знакомые сопки… Шаман садится…

Шкура оленя, закрывающая вход,

отброшена в сторону. Узколицый.

Он говорит: «Твой черёд… пойдём.

Деньги выданы. Что теряем?..»

Ы-Ылш поднимает своё ружьё.

Ы-Ылш стреляет.