Андрей Дмитриев

Андрей Дмитриев

Четвёртое измерение № 29 (449) от 11 октября 2018 года

Труд плавника

* * *

 

Клюнул в темя
петух-неврастеник,
и закрутилась жизнь,
выбрав пошибче режим.
Оголились 
тонкие провода,
с живописи
сошла вода –
обнажились кораллы смыслов,
выстрелил от бедра
опер без компромиссов.

Закипел котелок,
и овца, потерявшая клок,
выдохнула: паршиво...
У бурлака натянулись жилы –
чай не репку тянуть –
ни бабки, ни внучки, ни Жучки,
ни мышки, ни кошки – до получки 
лямку в зубы – и в путь.

Вращаются шестерёнки
в механизме жестоком.
Выработав топливо,
упала ракета –  
в топах
нынче не это,
а беспроводные связи,
скоростной интеллект,
но ночью на улице Вязов
никто не погасит свет.

Вышло наружу
пламя –
с утра подгорает ужин,
чтоб его разделить с врагами.
Клюнул в темя
глухой тетерев,
и тормознула жизнь –
включён отжим, хирург просит зажим.

 

* * *

 

На берегу –
рагу
из людей.
– Люда, эй,
сбегай за колой и шаурмой.
– Шо ты сказал? Шо?
– И ещё зацепи пива.
Снуют пингвины,
переворачиваются тюлени
в неге курортной лени.
Гогочет застольная музыка
сквозь горы мусора
в переполненных урнах.
Играет мускулатурой
провинциальный атлет,
подмигивая девице двадцати лет
в откровенном бикини,
купленном ею в пасмурном Кирове.

Но абстрагируйся –
видишь: за пирсом 
раскинуты горизонты –
цвета синего и бирюзового,
и, если не парус белеет,
то точно что-нибудь корабельное.
Ну и, конечно, чайки –
так бьются чашки 
на счастье –
с криком сыплются части
на скатерть воды,
и за этим столом – лишь ты.
Ничего от лукавого –
ни воплей заезжего табора,
ни разговорного мата,
ни полупьяных тасманов.

Окунись, растворись,
будь на пару – словно рис
во время вселенского голодомора.
Вот теперь всё, что видишь - море...
 

* * *

 

Прыгай,
хотя бы на месте,
будет книга
тем интересней,
чем глубже
в белое потолок.
Ну же –
ещё прыжок.
Бессилие
бескрылых –
невыносимо,
но точка отрыва
всё-таки есть.
На носки,
а там – во весь
дух, во всю прыть. Рискни
центром тяжести
и опорой,
птицей не княжьей –
подрезанным вороном.

Воздух – густ,
пустить бы сквозняк,
но входишь во вкус.
Руками взмах –
добавляет динамики.
Качнулась люстра,
звякнули подстаканники 
дедовского сервиза. Чувство,
что в поезде –
тронулся...

Прыгай,
хотя бы на месте.
Слаба интрига,
впрочем, игра – прелестна.
До потолка
рука
достаёт пока,
но представь, что за ним – облака...

 

* * *

 

Отсырела в заливе макрель.

Заброшенный порт.

Из-за семи морей

вернуться придумает повод

только снег вперемежку с дождём.

Поскрипывает железо

бесхозного крана – уж он

точно знает, что бесполезно

натянут ржавеющий трос.

Здесь когда-то сновали матросы,

и самый юный матрос –

старался быть выше ростом.

А сейчас в помутневшие стёкла

глядит холодный закат,

чуть касаясь вершины сопки,

за которой – северо-запад.

 

Чайки тише,

значит, крадётся ночь,

но море по-прежнему дышит,

желая выносить дочь –

хоть уже рождена Афродита –

незыблемый эталон,

да, ведь, на земле в убытке

не одна красота. Весло,

прислонённое к стенке барака,

как оторванное крыло.

Старый дед на велике на рыбалку

за нехитрым уловом

приезжает сюда порою,

оживляя безлюдный пирс.

Седина ему – в бороду,

а от беса – не зарекись.

 

Чернота понедельника.

Заброшенный порт.

Ничего не поделаешь –

из наших пор

выйдут соли всех океанов,

впитавшись в ткань,

и продолжит лишь голый камень

олицетворять века.

Вновь уставшее за день солнце

слабым отблеском подмигнёт

в рваной жести, желая, по совести,

в этой гавани встать на ремонт…

 

* * *

 

Смерть шуршит бумагой

в телеэкране,

говорит: побольше отваги,

я и так всегда с вами.

По ту сторону – вздохи,

а где-то – ахи,

иные согласны: не так всё и плохо –

не как при ГУЛАГе

или блокаде города на Неве.

Смерть уверяет –

и со мной всем по вере – ей-ей,

тем более – нет других вариантов-то.

 

Зрители – умолкают.

Идут варить суп.

Каждый – Авель, а, может, и Каин.

Тот и другой кладут на хлеб колбасу,

наливают покрепче чай

и решают кроссворды,

для форсу надев очки, чай,

человек – звучит гордо.

 

Вновь включают телеэкран,

а там – снова смерть.

Читайте, мол, по губам: игра –

предполагает, что, увы, далеко не все

придут к финишу,

но те, кто придут –

успеют встать на покатую крышу

и крикнуть: ку-ка-ре-ку!!!

 

Смерть шмыгает носом,

облизывает сдвоенным языком

пересохшие губы. Череп её безволосый

блестит в софитах.

– Итак – я всё, –

сминает бумагу,

допивает томатный сок.

– Побольше терпения и отваги,

потуже верности поясок.

 

* * *

 

У человека

задёргалось веко,

задрожала слеза –

жгучая бирюза,

заходил желвак –

подкожный шар,

сжался кулак –

ровно как

сердце,

что бьётся селезнем

в клетке рёбер.

Человек вспомнил о гробе.

 

За гробом –

коровы

топчут сухую траву

и не подходят ко рву,

а если подходят –

пастух Володя

бьёт кнутом,

ворча о том,

что иначе нельзя со скотом.

 

За гробом –

в просаленной робе

сантехник чинит трубу

и, со слов, – видит это в гробу.

 

У человека –

нет чётких ответов –

как и когда.

Зябко. Пар изо рта.

– Не бойся, – шепчет себе.

– Сантехник пустил тепло по трубе.

 

* * *

 

Колобок-колобок –

сферической сказки

румяный бок,

история одного казуса.

Дед да бабка –

усердно скребли по сусекам –

вышла не кукла Барби,

а среднее между кексом

и человеком –

голова профессора Доуэля

или всадник-калека

без тулова –

пшеничный гомункул.

Однако драма отцов и детей

обрекла и его на муку:

кто я, зачем и где?

 

Сто оборотов скорость –

побег.

Всё с головы на голову,

и в том – почти человек,

бунт, суетный поиск себя,

а ещё эти звери –

зайцы, волки, медведи в друзья

набиваются, ни одному не поверил.

И тут – плутовка-лиса:

подходцы, психоанализ –

мол, слишком грубый помол, нельзя

же в печь было – мало ли,

давай станем ближе,

откройся – пойму, отвечу как на духу,

а сама – нет да оближет

свою морду в пуху.

 

Размяк

и – в объятья к куме.

Шмяк!

У сытой лисы на уме –

теперь австрийские Альпы,

в бокале подтаявший лёд,

манто, прикрывшее лапы

при посадке на самолёт…

Колобок-колобок,

я тебя съела!

Но почему закололо бок

и в глазах потемнело?

 

Дед да бабка

горюют – надежда ушла.

Где же наша живая буханка

с примесью мышьяка?

Оставляли на чёрный день,

страшась старческой немощи.

Не имели при жизни детей –

что ж, попробуем в следующей.

 

* * *

 

Глубина –

это труд плавника.

Повторяй по губам:

глу-би-на.

Привыкай,

окунёвая голова,

к развёрнутости угла

долгой воды,

где – не то ходы,

не то следы,

не то клочья седой бороды

старого боцмана,

ведь в глубине – остов судна,

на котором порция

щей в звонкой посуде –

уже тогда норовила пролиться –

во время качки –

из рук матроса-провидца,

бубнившего: ко дну – не иначе…

Что с того, что железо – Ferrum,

когда глубина – принцип веры.

 

Глубина –

это повод разрезать толщу

с возгласом: ба!

да тут – с божьей помощью –

есть ещё некий смысл.

Лишь скелеты в шкафу –

примолкли, как тени мистики –

ведь они-то уже свой фунт

соли съели в минувшей жизни,

для них теперь – глубина –

стандартные три аршина вниз,

что вырыли два бугая –

в том скорбный удел

оболочки, лишённой сути,

а блеснувшая в стылой воде

искра – уже не убудет.

 

И плавник –

первородным

движением напрямик

сквозь холодную

ткань толкает

пространству навстречу

заблудшего окунька

с чешуйками черт человеческих…

 

* * *

 

Думал: о!

получилось –

эльф с фарфоровой головой,

матерчатый чибис,

а вышел тот же вид на овраг –

только сверху,

но поупражняйся, дурак,

хотя бы для смеху.

 

В сентябре на уме –

одни листья, последние листья

в последней главе –

в ущерб оптимизму.

Глядишь с края крыши,

как катится шар,

пространства утюжа,

но лишь облаком отразилась душа

в разверзнутой луже.

 

Будет золото, будет огонь,

будут трубы,

будет конь – иго-го.

Но будут ли мудрости зубы?

 

Дайте хлеба…

Дайте хлеба…

Дайте Хлебникова – слева

на полке –

сделать селфи:

он и я – с цифрами на футболке.

Гардемарины, вперёд!

Пока море ещё по колено.

В нашем переваренном поколении –

никто не утонет, а утонет – всплывёт…

 

* * *

 

Перепечатали

переперченное,

но прочли как мучную печаль

птичьи плечи,

что расправлены столь доверчиво

к месту и времени,

где вновь – дырка в темени.

Снесли на почту

то, чем после починки

можно долго потчевать

личины и их личинки,

дивясь новым почерком.

Впрочем, ах, впрочем –

дело-то к ночи…

 

Гуттаперчевой

формой речи

гнутся в поперечнике

бывшие на попечении

опрометчивых

разведчиков

фразы типа – arividerchi

и топонимы – как Мачу-Пикчу,

но слушают их, набычившись,

лишь гиены и их добыча.

 

Количество –

не переходит в качество,

купечество –

наличествует,

но его укачивает,

а опричнина –

как прежде, причина

следствия, розыска.

По серьгам – сёстры,

по пятницам – остров,

по мозгу костному –

все эти новости…

 

Перепечатали

окончание,

а начало – необычайно

длинное –

писаное ещё при свечах –

выдали

за черновик.

Черкни же

нечто залётное –

только не чик-чирик

и даже не то, что блестит, как золото.

 

* * *

 

«Ущипните меня за душу», –

просила простуженным

голосом Монтсеррат,

пытаясь выйти из зябкого сна

где-то на окраине жизни

в обшарпанном черепе, за карнизом

которого – заглохший пустырь –

жухлый репейник, россыпи бузины

и прутья стальной арматуры

под небом сырым и хмурым.

«Ведь засыпала я – у райского озера,

где без этого вот гипноза –

раскрывались лотосы,

к воде выходили лоси,

олени и лани,

где лебеди – белые, плавные –

садились на гладь

опять и опять,

измерив крылом небеса», –

сокрушалась мысленно Монтсеррат.

 

В обшарпанном черепе –

грубо очерчена

скупая жилплощадь,

и в форточку слышно, как «скорая помощь» –

кричит на весь свет,

что времени больше нет.

Разбитая люстра –

бросает свой тусклый

отблеск на грязный пол.

За стенкой – смотрят футбол

и пьют до утра.

Но когда-то ж была добра

природа, и пахло жасмином

в саду Монтсеррат – беременной сыном,

а, может быть, дочерью –

как же всё оказалось непрочным…

 

Стоит Монтсеррат у окна:

кто и о чём солгал?

реальность с какой стороны?

родились ли сын

или дочь?

в зеркале – человек или дождь?

Ветер гоняет листву –

там, внизу,

где контур – уныл и сер, –

в надежде, что всё-таки будет рассвет…

 

* * *

 

«Сбивший людей

на юге Москвы водитель –

имеет три седых волоса в бороде

и интеллигентных родителей,

имеет голову в интернете

и книжный шкаф,

но, несомненно, в ответе

за склонность свою нарушать

дорожные правила

и общественный договор», –

бубнит по бумажке радио

эхом сквозь коридор,

пока надеваешь ботинки,

борясь со шнурком.

Как дожить до полтинника,

если опасность кругом?

А уж тем более –

до шестидесяти пяти –

с остывающим сгустком воли

в усталой груди…

 

Осенью – осень –

зачаток грядущей метели.

Был сорванцом курносым –

гонял по двору на велике,

верил в радужные идиомы,

клеил перья на крылья,

а в сентябре любил сидеть дома,

когда за окном тоскливо

лились холодные воды,

оставляя разводы на стёклах –

ведь понимал свободу

как убежище, сотканное

из нитей тонкого мира.

Где теперь эти тихие радости

в родном уголке квартиры?

Тонкие нити – в опасности…

 

Переходишь по светофору,

а сердце-то – ёк.

Трещинка на фарфоре –

блуждающий ручеёк

тревоги за целостность блюдца.

А радио – дальше бубнит –

про перспективы, что нам улыбнутся,

обнажая зубы судьбы…