Андрей Болдырев

Андрей Болдырев

Четвёртое измерение № 30 (378) от 21 октября 2016 г.

Подборка: Сторона Б.

Русский фильм

 

На границе мира и войны

спят в снегу дремучие леса.

Закрома у барина полны,

так что подзатянем пояса.

Чую, чую русскую весну.

Грамотами печку растоплю,

ватник свой потуже запахну –

да пойду бабулек нарублю.

Ежели повяжут по весне –

в царския остроги попаду.

К блудной возвращусь своей жене –

на детишках душу отведу.

(Между каждою строфой –

перерывчик небольшой. – Прим. авт.)

 

* * *

 

Вот церковь. Вот Мемориал,

приют последний и причал

для курских моряков.

 

Не надо плакать, говорить,

мол, пацаны: им жить да жить.

Не надо громких слов.

Лежат спокойно моряки.

А рядом – семечки, плевки,

обёртки от конфет,

пивные банки, чёрт возьми.

Гуляют взрослые с детьми.

Есть жизнь, а моря – нет.

А если есть оно за той

чертой, последней, роковой,

как жизнь есть после смерти –

о чём тогда из глубины,

присяге навсегда верны,

молчат мальчишки эти?

 

* * *

 

Яблоня и вишня под балконом

зацвели так пышно, и опять

ночь нежна, и грубой лиры звоном

незачем пространство сотрясать.

 

Ночь скрывает на скамейке пару.

В ясном небе звёздочка дрожит.

Человече, отложи гитару.

Никуда она не убежит.

 

Лирическое письмо поэту Владимиру Косогову,

волею неосмотрительного редактора

опубликовавшему свои вирши

в литературном журнале Санкт-Петербурга

 

Мы ль не сидели с тобою за рюмкой в баре?

мы ль не метались по городу в пьяном угаре?

мы ль графоманам курским не били по морде? –

что ж ты наделал, мой дорогой Володя? –

Скурвился, слышишь, в журнале опубликовался,

ты же вконец заврался, еврей, зарвался:

Рыжему подражаешь и, охотник по части

выпить, не пьёшь – душу мне рвёшь на части.

Ты посмотри на себя, кем ты стал, пархатый:

матом орущий очкарик ты бородатый,

носишь везде с собою кинжал абхазский,

люди обходят тебя стороной с опаской.

То, что ты пишешь, – это же против правил.

Живо б Амелин на место тебя поставил:

нету поэтов в Курске, по крайней мере –

в здравом уме, лишь старики в СПР’е.

Надо ль тебе прозябать за письмом ночами?

душу в стихах изливать, обливаясь слезами? –

Литература – вампир, что питается кровью

в вечность шагнувших.

Жму твою руку.

С любовью,

А.Б.

 

Комар

 

Всю ночь терроризировал комар,

летал над ухом, словно истребитель,

терзая слуха моего радар,

мучитель.

 

Чтоб дать отпор достойный наглецу

и, так сказать, изгнать его из Рая,

я бил себя с размаху по лицу,

по комару, увы, не попадая.

 

Как будто с корнем мирового зла,

я бился насмерть с этим гадом,

покуда ты, любимая, спала

цела и невредима рядом.

 

Но выйдя из проигранной войны

под утро обескровленным, разбитым,

я спал, как Ахиллес, и видел сны.

…А на стене сидел комар, довольный, сытый.

 

Голоса

 

В тёмный лес завела

да взяла в оборот,

мёдом-пивом текла

по усам, а не в рот,

говорила: «Етить

твою – за душу хвать, –

хватит чушь молотить,

на судьбину пенять.

Тридцать лет на печи

пролежал, лежебок,

и, кричи не кричи,

полезай в кузовок.

Вона – лес из словес,

матерясь, вырубать.

Вона – в поле чудес

до рассвета пахать».

 

Говорит, занося

надо мною кулак:

«Думал, выкрутился?

А остался дурак.

Русским я тебе, слышь,

говорю языком:

не за теми бежишь.

Шаг на месте. Кругом!

Где тебе кажут рай,

там одна срамота.

Херувим-вертухай,

отворяй ворота.

Напоследок глотни

горький дым папирос,

ватник свой запахни,

выходя на мороз».

 

Переход

 

Все подземные похожи переходы,

выворачивая судьбы наизнанку.

В душном воздухе обманчивой свободы

светлым будущим заведует цыганка.

 

Дети с флаерами, нищие старухи,

музыканты и бездомные калеки –

говорят со мной, протягивая руки.

Опустите, опустите же мне веки!

 

Чтоб безногого не видеть инвалида,

то ли вправду воевавшего в Афгане,

то ли форму нацепившего для вида.

От стыда сгорая, роешься в кармане,

 

кинешь сотню, потому что виновато

на тебя глядит безногий в переходе.

…Два архаровца, спортивные ребята,

увезут его под вечер на «тойоте».

 

* * *

 

Просили читать Пастернака –

я что-то девицам бубнил

про судеб скрещенье, однако

мне Пушкин был дорог и мил.

 

И чем становился взрослее,

тем больше я осознавал,

что, верить чужим не умея

словам, я себя выдавал

 

своей нелюбовью к повторам,

к словам,  что всегда говорил

тем дамам прекрасным, которым

про судеб скрещенье бубнил.

 

Хотелось казаться поэтом,

влюбляться, чего уж таить.

И был я поэт, но об этом

мне стыдно теперь говорить.

 

Ненаписанным стихам

 

Простите, что я вас не записал,

когда ко мне толпой вы приходили

незваные, когда я крепко спал,

когда – за вас же! – мы с друзьями пили.

Как вы честны, чисты, не измарав

собой листы, не становясь стихами,

как облака – легки. Как я не прав

был перед вами!

За вас! За тех, которые вовне

не вырвались, когда я мутным взором

в ад близких провожал, оставшись мне

безмолвным силлабическим укором.

 

* * *

 

Бредёт, спотыкаясь, на ватных ногах,

по улице к рынку старуха.

Весь мир перед ней рассыпается в прах

от слабого зренья и слуха.

 

А в городе – праздник, и люди несут

в молитвах икону к собору,

как будто бы завтра грядёт Страшный суд,

всех будут судить без разбору;

 

как будто бы чудо случится вот-вот –

и всем всё простят и помогут.

...И только старуха, согнувшись, идёт

всё ближе – и к рынку, и к Богу.

 

* * *

 

Залит электричеством каток.

Колет щёки хвойный ветерок.

 

На деревьях – точно светляки –

вспыхивают лампы-огоньки.

 

Снег скрипит, искрится синий лёд.

Репродуктор про любовь поёт.

 

Вечер тает лёгким облаком

в небе, опрокинутом вверх дном.

 

– Хочешь, сигарету закури.

– Хочешь, сам с собой поговори.

 

…Зимняя глотает пустота

музыку, слова, пар изо рта.

 

Евгению Рейну, из города К.

 

На Херсонском кладбище при церкви Всех Святых,

стоя от могилы Богдановича в двух метрах,

он курил задумчиво и непривычно тих.

Плыл сентябрьский день, солнечный, без ветра.

И спиной к решетчатой ограде прислонясь,

видимо усталый и в прескверном настроеньи,

он смотрел куда-то в сторону от нас,

за черту, немыслимую разуму и зренью,

и шептал, казалось, – «Эк, меня и занесло!»

(выпуская кольца дыма, губы чуть дрожали).

Так, наверное, дорогой в Царское Село,

«сидя на санях», размышлял Державин.

Впрочем, он уехал… Одного мне жаль:

эту руку, что пожать бы мог при расставанье,

эту руку, боже мой, я так и не пожал –

побоялся, Дельвиг, разочарованья.

 

* * *

 

Скольких разных событий на лестничной нашей площадке,

скольких драм бытовых я случайным свидетелем стал,

и в немыслимо страшном, условленным кем-то порядке

каждый год из соседей-жильцов кто-нибудь умирал.

И уже баба Варя не ходит с ведром на колонку

за водой, но объявится дальняя только родня –

и глядишь: во дворе высыхают на солнце пелёнки,

в комнатушке покойницы – топот и мышья возня,

телевизор орёт за стеной и зимою, и летом.

И цветы на окне. Тот же лампочки желчный накал.

Смерть лишь раз обнажила лицо, как пришла за соседом,

что сломал себе шею, спускаясь по пьянке в подвал.

 

Пятигорск

 

Посреди аллеи на сырой скамье

скоротаю время, перед тем как мне

Кировским проспектом топать на вокзал.

Никуда на свете я не опоздал.

 

В этот час – как странно – ни души вокруг.

И дымится – в рваных облаках – Машук.

Водкой и нарзаном вечно утомлен,

в Цветнике играет вальс аккордеон.

 

Дождичек в апреле будет долго лить,

будто, в самом деле, некуда спешить.

Сесть в кафе «Печорин», заказать вина

и печаль земную осушить до дна.

 

Не пойми какого времени герой,

Пятигорск, прощаюсь навсегда с тобой

без тоски, без слова, без ненужных слез,

с белым растворяясь дымом папирос.