Алина Дадаева

Алина Дадаева

Сим-Сим № 26 (230) от 11 сентября 2012 года

Кривые кегли

 

* * *

 

Мальчик, скользящий по линии света

к линии свитка,

где чёрные буквы

перекрутились, как чёрные букли,

перекрутились, как клейкие листья.

Мальчик сутулый и чуточку лысый.

Мальчик глотает прозрачные капли.

А у виска две пожухшие каллы,

белые каллы

и горсточка риса.

 

* * *

 

Шорты в заплатах, травинка за ухом,

бабка Зулейка окликнет: Заинька!

на полурусском присвистнет: Олинка!

А на верёвке у бабки – облако

сушится вместе с атласным лифчиком

и не понятно, что больше – лишнее.

Кошка сидит у конюшни в ступоре,

чашку разбила с вареньем тутовым.

Чешутся кони боками дряблыми,

кошка в тутовнике, кони – в яблоках.

 

* * *

 

Пыль на тахте,

на тарелке –

урючинки с солью.

Сонные ослики

солнце качают ушами,

шаткая тучка –

неловко впечатанный смайлик –

лыбится горько.

А в горле –

приспущенный шарик,

шарик воздушный:

вдохнёшь – и лети куда хочешь.

Тикают ставни,

а может, кузнечики.

В сточном

арыке

булыжник,

как прочерк,

проставлен.

 

* * *

 

Проснёшься –

молочница звякнет крынкой.

На крышах дежурят дымные трубы,

над трубами – облака.

Ноябрь придёт,

деловитый с виду,

по нитке распустит кленовый свитер,

мать ухнет сердито:

Ему бы, свину,

всё пыль под дождём месить.

Достанет из шкафа кривое сито,

шаманя, сварганит пирог с капустой,

Я буду жевать и бурчать:

Не вкусно…

Хоть вкусно-то было как!

 

* * *

 

Два века на съёмной квартире,

тихо передвигая мебель

из угла в угол

и голые стены обклеивая по моде.

Рыжий демон,

он жаждет иных песен,

советских авосек,

рябиновых капель.

У него больная печень.

А по ночам

он кричит маму –

и ту, и эту –

и обеих жалобно.

Два века назад

его предок

дал непреложный обет

бродить

под скрипящим от зноя солнцем

и целое лето

пить бледный чай

из глиняной пиалы.

Усталый и хмурый,

с жёсткой бородкой,

он просится к дому.

А чужое лето всё не кончается.

 

* * *

 

Облака над домами –

темно и томно.

распластались.

и город

ливрею чистит

как безропотный сенешаль.

Кто-то бродит в потёмках

походкой лисьей,

по дубовым листьям,

корявым веткам,

и катает в ладонях комочек глины.

А за городом ливень,

под ливнем – пустынь,

и старухи с крестами

шипят, как угли,

а Господь всё играет

в кривые кегли

и смеётся, бросая шар.

 

* * *

 

И Город спал.

Лишь сальные бороды аксакалов,

кололи его макушку,

как горло – пушок перезревшей айвы.

И вдоль дорог

лохматые горгоны на сморщенных стволах

ласкали голыми пятками воду,

случайно пролитую с неба.

Баня на Старомосковской –

или, скорее, её останки –

стонала

призрачными парами и вёдрами.

Миг – и всё стихнет.

Только запах хны от волос

останется.

 

* * *

 

Когда сонные майны

верещат на рассвете,

ветки сжимая

костлявыми лапками,

каменный призрак

шевелится близ городского базара,

где зарёй голосят мечети.

Мучительно морщится,

кашляет пылью многоэтажек,

как желтолицый дехканин

на грязной ослихе.

И пышнотелый город,

щурясь – что твой узурпатор –

с ехидцей,

хищно слюнявит

обсохшие губы асфальта.

...Ветер

вальяжно топорщит

чинаровый веер.

...Над Хаст-Имамом,

истово плачущим

за тишину усопших,

тридцать тийинов 

падают в сопло поблекшего верха.

 

* * *

 

По городу ходят прозрачные люди.

Не совсем невидимые,

Но сквозь них отчётливо проступают

Острые углы зданий.

Сети оголённых веток.

На земле – кленовые конвертики.

На дорогах – реклама курортов в Дании.

И так странно,

Если кто-то окликнет:

У-лю-лю!

Оглянись!

Обидно.

Думаю третий день:

А вдруг,

ты тоже пройдёшь неприметной массой?

А вдруг,

Таких, как ты, было немало?

Маску,

что ли, надень.

 

* * *

 

И зонтики снова текут по городу,

в дурацких узорах и серых каплях,

как пышные цапли

в осенней жиже.

Меж ними хмуро бредут карнизы,

а снизу – ржавые подоконники,

и мелкие кони –

конечно, кони,

их топчут остренькими копытами.

Но ты не пытайся постичь сансару

и мелкую завязь солярных символов

в бензиновых кольцах на топких улицах,

печальных подтёках на грязном мраморе

и выгнутых бровках амуров бронзовых.

А просто ссутулься,

как будто вызубрил

все правила вузовской геометрии,

и сядь под омелу в роденовской позе

лицом к ойкумене и против ветра.

 

Подражание Маяковскому

 

Раздражение – это сжатие

                              зубов

до трещинок

на эмали.

В системе нервов нежданный сбой

малый.

 

Временный,

         как проводка перегоревшая,

как оголённая ветром

                                ветка клёна.

Излишней заботливости решка

раскалённая.

 

Ко лбу прижатая движеньем любящим

второй раз,

третий,

четвёртый,

пятый.

Ты успокоишься,

              ты отстранишь губы.

А на коже чувствительной –

                             пятна,

                             пятна.

 

* * *

 

А ребенок живет в облаках

и калякает странные знаки

на изнанке ковра,

в узелки заплетая шарады.

Мальчик что-то решает,

но он слишком мал и наивен,

ему снятся весёлые ивы и красные каллы.

Он чихает от пыли,

пыльцы

и шерстинок, снующих в тумане,

теребит на себе непомерно широкую кофту

и не знает:

Куда закатился голубенький шарик?

И всё шарит кругом,

и не может сыскать.

и обиженно хнычет.

 

Неяпонские стихи

 

*

Только родятся – и в землю:

салютом-сквозь-сито.

И так целую вечность

ветер снежинки бросает.

 

*

Как ночь меняет очертания!

На всю аллею – одно оранжевое дерево.

Как в детстве.

 

*

В зарослях паутины

золотой паук

украдкой подмигивает ветру –

Ветки в фонарном свете.

 

В ожидании стиха

 

Помолилась – всуе.

В сумерках ели нахохлились,

слушая хокку дятла.

Брошу крошки на подоконник –

кони съедят.

 

*

Звезда прошмыгнула в снежное месиво –

месяц с огрызком сыра спутала.

Стало темнее:

тени желаний затрепетали

 

*

Своды нагнулись.

На грузной ветке – крошечная ворона

робко с дождём калякает:

клякса

меж строчек

метеосводки.

 

* * *

 

Как от пролившейся воды –

на дым

хранилища Акаши –

но каждый сам:

по нотам и фонемам,

немой,

как безразличный абсолют,

нащупывает узкую лазейку.

На кофте бумазейной –

стрекоза

отсвечивает крылышком

без блеска,

и меж прожилок римские каледы

и мартобри.

А впереди –

обритый небосвод,

неряшливо висит над горизонтом.

И стиснув – на двоих –

дырявый зонтик:

(другого нет),

ты говоришь: Ля Ви,

моя жестянка…

Капельки стекают

и мне наивно слышится:

Лови!

 

* * *

 

Из дому под вечер

с томиком

Стоуна, Ирвинга.

И рвёшь у дороги сор фиалковый,

как вороватый хапуга.

Опухший глаз светофора

равнодушно моргает в спину.

Спи,

изнурённый хранитель крестов,

стоглавый Горыныч

в чешуйках машин

уже не помнит о вечном городе.

уже не помнит о вечном.

Увечьем мысли –

слитны ль, раздельны,

а всё льнут к смерти,

хоть под слоем косметики и улыбок.

как вдруг пахнуло –

по-весеннему:

черепахой!

А повсюду – гарью,

да на небе дуга

на беду, наверное,

отвернулась.

И нули над нею –

неудачный эскиз Винсента.