Алексей Недогонов

Алексей Недогонов

Четвёртое измерение № 16 (472) от 1 июня 2019 г.

Подборка: В конце войны черёмуха умрёт

Камень

 

Водою горной камень точится,

потом в пылинку превращается;

ему лететь, как прежде, хочется;

он снова к звёздам возвращается.

Он старца-астронома радует

несмелой искрой появления

и снова метеором падает,

след оставляя на мгновение.

Планет извечное отчаянье –

в могучих линзах отражение:

какое долгое молчание,

какое светлое падение!

 

1947

 

Осень

 

Осыпаются клёны

Снова.

Дуют низкие холода.

След вчерашнего птицелова

отпечатан под коркой льда.

Осыпаются клёны.

– Анна!

К синю морю ушли дожди;

ты меня на рассвете рано

обязательно разбуди.

Я уйду.

И под небом белым

буду тихо бродить, дрожать;

только б сердцем, глазами, телом

осень жёлтую ощущать

и почувствовать всё движенье

птиц, травы.

Лишь тогда, горя

к сердцу, бьющемуся не зря.

хлынет тонкое ощущенье

легких запахов сентября.

Будет тихо.

Над головою

пролетят на Батум щеглы,

и замрут в индевелой хвое

заколдованные стволы.

Только соснам, немым и щуплым,

будут сниться песни ребят;

только в заморозках

по дуплам

дятлы утлые задробят.

И над сумраками густыми,

чуть покачивая бока,

остановятся и застынут

ледовитые облака.

Вот и всё.

Под окном щебечут

беспокойные воробьи.

Клен широкие листья мечет.

Здравствуй, осень – пора любви.

 

Вступление к поэме «Флаг над сельсоветом»

 

От зари и до зари

через сотни синих рек,

сквозь чужие пустыри

едет, едет человек

Тишина оглушена,

бьют копыта в тишине:

едет, едет старшина

по Европе на коне.

Впереди холмы, холмы,

да костёлы, да мосты;

сзади горькие дымы

да могильные кресты.

За плечами – тишина,

пред очами путь прямой.

Едет, едет старшина

из Германии домой.

Едет молча на Десну

мимо леса, вдоль села –

той дорогой, что в войну

на Германию вела.

И повеяло степным,

луговым,

лесным.

цветным,

чем-то давним и родным –

откровением земным.

Тишина оглушена,

бьют копыта в тишине:

едет, едет старшина

по России на коне.

 

1946

 

22 июня 1941 года

 

Роса еще дремала на лафете,

когда под громом дрогнул Измаил:

трубач полка–

                  у штаба –

                                  на рассвете

в холодный горн тревогу затрубил.

Набата звук,

кинжальный, резкий, плотный,

                 летел к Одессе,

                                  за Троянов вал,

как будто он не гарнизон пехотный,

а всю Россию к бою поднимал!

 

1941

 

Я, гвардии сержант Петров

 

Скажи-ка. Дядя, ведь недаром…

Лермонтов

 

Я, гвардии сержант, Петров,

сын собственных родителей,

из пятой роты мастеров,

из роты победителей.

Я три войны исколесил,

прошел почти планету,

пять лет и зим в штыки ходил

и видел –

смерти нету.

Да, хлопцы, смерти в мире нет,

есть только бомбы,

свист ракет,

есть только танковый таран,

есть пули в горло,

кровь из ран,

санбаты,

дратвой шитый нерв,

есть старшина со списками,

есть каптенармус,

есть резерв,

есть автоматы с дисками,

есть направленье снова в полк,

в родную роту пятую,

есть, наконец, бессмертный долг –

убить страну проклятую,

и есть, огласке вопреки,

у маршала за камбузом –

головорезы-штрафники,

что локоть в локоть

прут в штыки

и молча гибнут гамузом.

Друзья мои,

поверьте мне:

в сколь труб тревога б нe била,

я шкурой понял:

на войне,

ей-богу, смерти не было!..

Я, гвардии сержант, Петров,

повоевал на славу:

за пять немыслимых годов

прошел мильоны городов

и защитил Державу.

Меня не привлекало дно

шипучего бокала,

но в знак Победы мне оно

хмелинку отыскало.

И я под флагом старшины

в чужой стране, не скрою,

в день окончания войны

устроил пир горою.

Вот это был, ребята, пир –

на шар земной,

на целый мир!

В тот день – у счастья на краю –

на винном подогреве

бывал я кумом королю

и зятем королеве.

И уж какой тут, к черту, грех,

коль мы в частушках пира

разделывали под орех

и зло, и кривду мира.

Пущай парфянское стекло,

пущай шелка Стамбула!

А в Тулу всё-таки влекло,

а к Аннушке тянуло.

Тянуло накрепко обнять

свою златую женку,

тянуло щедро запахать

колхозную сторонку…

Тянуло в ширь родных степей,

которые отныне

бессмертней солнца

и святей

любой святой святыни.

Друзья мои,

поверьте мне,

мне, искрестившему в войне

гремучую планету

на свете смерти нету!

 

1945

 

Башмаки

 

Открыта дорога степная,

к Дунаю подходят полки,

и слышно –

гремит корпусная,

                 и слышно –

                                  гремят башмаки.

Солдат Украинского фронта

до нервов подошвы протер, –

                 в подходе ему

                                  для ремонта

минуту отводит каптер.

И дальше:

Добруджа лесная,

идет в наступленье солдат,

гремит по лесам корпусная,

ботинки о камни гремят.

И входят они во вторую

                 державу –

                                  вон Шипка видна!

За ними вослед мастерскую

несет в вещмешке старшина.

– Обужа ведь, братец, твоя-то

                 избилась.

                                  Смени, старина:

– Не буду, солдаты-ребята:

В России ковалась она…

И только в Белграде ботинки

снимает пехоты ходок:

короткое время починки –

по клёну стучит молоток.

(Кленовые гвозди полезней,–

испытаны морем дождей;

кленовые гвозди железней

граненых германских гвоздей!)

Вновь ладит ефрейтор обмотки,

трофейную «козью» сосёт,

читает московские сводки

                 и – вдоль Балатона –

                                  вперёд.

На Вену пути пробивая,

по Марсу проходят стрелки:

идет на таран полковая,

мелькают в траве башмаки!

…С распахнутым воротом –

жарко! –

Пыльца в седине на висках –

аллеей Шенбруннского парка

ефрейтор идёт в башмаках.

Встает изваянием Штраус –

волшебные звуки летят,

железное мужество пауз:

пилотку снимает солдат.

Ах, звуки!

                 Ни тени,

                                  ни веса!

Он бредит в лучах голосов

и «Сказкою Венского леса»,

и ласкою Брянских лесов,

и чем-то таким васильковым,

                 которому –

                                  тысячи лет,

которому в веке суровом

                 ни смерти,

                                  ни имени нет,

в котором стоят,

                 как живые,

свидетели наших веков,

полотна военной России

и пара его башмаков!

 

1945

 

Лилии

 

Они такой не знали перемены,

не ведали моторной высоты;

они со мной летели из-под Вены –

воздушные австрийские цветы.

Могло казаться, что они – из дыма,

что облачко из этих лепестков

рукою ветра сорвано незримо

в густом саду альпийских облаков.

…Рассвет.

Карпаты.

Ветер глухо воет.

Я вниз смотрю. И в заревом огне

сквозь трепетный оконный целлулоид

Россия пробивается ко мне.

Сквозной тысячевёрсткой полевою

лежит она в скрещении дорог…

Перед полуднем над моей Москвою

кружился иностранный лепесток.

Он был в туманной дымке, как баллада.

Его без напряженья, с высоты

магнитом ботанического сада

притягивали русские цветы.

…В австрийской вазе с влагою Дуная,

как память о поверженной земле,

стоит, о Венском лесе вспоминая,

букет победы на моем столе.

Его степные ветры опалили,

на нем –

чужих сухих лучей следы;

стоит и ждет букет австрийских лилий

прикосновенья утренней звезды.

 

1945

 

Материнские слёзы

 

Как подули железные ветры Берлина,

Как вскипели над Русью военные грозы!

Провожала московская женщина сына…

Материнские слёзы, материнские слёзы!..

 

Сорок первый – кровавое знойное лето.

Сорок третий – атаки в снега и морозы.

Письмецо долгожданное из лазарета…

Материнские слёзы, материнские слёзы!..

 

Сорок пятый – за Вислу идёт расставанье,

Землю прусскую русские рвут бомбовозы.

А в России не гаснет огонёк ожиданья –

Материнские слёзы, материнские слёзы!..

 

Пятый снег закружился, завьюжил дорогу

Над костями врага у можайской берёзы.

Сын седой возвратился к родному порогу

Материнские слёзы, материнские слёзы!

 

1945

 

* * *

 

В конце войны черёмуха умрёт,

осыплет снег на травы

лепестковый,

кавалерист, стреляющий вперёд,

её затопчет конскою подковой.

 

Пройдут года –

настанет смерти срок,

товарищам печаль сердца изгложет.

Из веточек черёмухи венок

кавалеристу в голову положат.

 

И я б хотел – совсем не для прикрас, –

чтоб с ним несли шинель,

клинок,

и каску;

и я б хотел, чтоб воин в этот раз

почувствовал

цветов тоску

и ласку.

 

1940

 

* * *

 

Пока весну томит истома

летучих звёзд,

текучих вод,

пока в прямой громоотвод

летит косая искра грома, –

вставай и на реку иди,

на берегу поставь треножник

и наблюдай весну, художник.

 

Пускай прошелестят дожди,

пускай гроза по-над землею

пройдёт и громом оглушит

закат, что наскоро пришит

к сырому небу, чтобы мглою

покрыться через полчаса,

чтоб видеть свет правобережный,

чтоб новый мир –

промытый, свежий –

в твоём сознанье начался.

 

Тогда – писать, но без корысти,

сушь равнодушья заменив

единоборством грозных нив,

полетом сердца,

взора,

кисти!

 

1935

 

Двое юношей

 

Голуби мира летят, летят

с веточкою тоски.

 

Где-то в долине упал солдат

замертво на пески.

Ночь африканская. Путь прямой.

Дым с четырёх сторон.

Сумерки тропиков. Но домой,

нет, не вернётся он.

Голуби мира летят, летят

с холодом и теплом.

Пушки германские заговорят

на языке своём.

Руша преграды, мои враги

в лютых ночах идут,

снова солдатские сапоги

рейнские травы мнут.

Голуби мира летят, летят,

веточку в клюв зажав;

кружатся,

кружатся,

кружатся над

крышами всех держав.

 

Снова теплятся для разрух

два очага войны.

Но Москва произносит вслух

слово моей страны.

Слыша его, у больных болот

возмужавший в борьбе

негр поднимается и поёт

песенку о себе:

«Пусть в селении Суалы

в яростную грозу

враги заключат меня в кандалы –

я их перегрызу!

Примет кости мои земля –

брат мой возьмёт ружье;

за океаном, у стен Кремля,

сердце стучит моё».

 

Снова теплятся для разрух

два очага войны.

Но Москва произносит вслух

слово моей страны.

Оно адресовано миру всему,

и твёрдость в нем наша вся.

И московский юноша вторит ему,

тихо произнося:

– Милая Родина! Ты в бою

только мне протруби;

если надо тебе,

мою

голову –

отруби!

Факелом над землёй подними,

долго свети, свети,

чтобы открылись перед людьми

светлые все пути.

 

Разве знают мои враги

вечность таких минут,

враги, чьи солдатские сапоги

рейнские травы мнут?

 

1939

 

Утверждение

 

А бывает так, что ты в пути

загрустишь.

И места не найти

в этом

набок сбитом захолустье.

На войне попробуй не грусти,–

обретёшь ли мужество без грусти?

 

Это чувство в нас живёт давно,

это им рассыпаны щедроты

подвигов.

И верю я – оно

штурмом брало крепости и доты.

 

Видел я:

казалось, беззащитный,

но в снегу неуязвим и скор,

по-пластунски полз вперёд сапер

к амбразурам с шашкой динамитной.

 

Ветер пел:

«Пробейся, доползи!»

Снег шуршал:

«Перенеси усталость!»

 

Дотянулся.

Дот зловещ вблизи –

пять шагов до выступов осталось.

Понял:

этот холм, что недалеч, –

как бы там судьба ни обернулась –

нужно сбить,

придется многим лечь…

 

И саперу, может быть, взгрустнулось.

 

К вечеру,

когда была взята

с гулким казематом высота,

мы его нашли среди обломков.

Он лежал в глухом траншейном рву,

мёртвой головою –

на Москву,

сердцем отгремевшим –

на потомков.

 

Значит, память подвигом жива!

 

В сутолоке фронтовой, военной

эти недопетые слова

стали мне дороже всей вселенной.

И в часы,

когда душа в долгу,

в праздники,

когда поёт фанфара,

песенку про гибель кочегара

равнодушно слушать не могу.

 

Финляндия

1940