Александра Сандомирская

Александра Сандомирская

Четвёртое измерение № 10 (394) от 1 апреля 2017 г.

Подборка: Зыблемое

* * *

 

Из ничего, из той же самой ткани,

что пущена на платье короля,

нежней и мягче сумерек Тосканы

рождается... но слова нету для...

и описать, и обозначить нечем,

попытки, до одной, обречены

остаться навсегда на грани речи

и тишины.

Но что-то же пульсирует и дышит,

и разрывает плоть небытия,

пока весенний дождь стучит по крышам

и путается в бликах и тенях.

 

И только за окном сгустится вечер,

бесшумно вытянув засовы из пазов,

передо мной на миг возникнет нечто

и будет названо,

и явится на зов.

 

Пьеро

 

Тебе показалось. Рядом,

за столиком, не Пьеро.

 

Мой поезд. 

Грустить не надо.

Когда опустеет перрон,

на выдохе, после вдоха,

просто сожми кулак.

Неплохо ведь всё? 

 

Неплохо,

иначе бы было так:

у театральной тумбы,

я бы лежал в крови,

скорчившийся, и думал

о смерти и о любви.

Из раны по капле, сонно,

кетчуп бы в грязь стекал –

самый простецкий соус –

но очень хорош к стихам.

В сумерках голубиных

прячется детский страх –

бедная Коломбина

утонет теперь в слезах.

Но нет. Нет, она не плачет.

Это же реквизит:

её немудрёный плащик

и слезы, и паразит-

шарманщик, одну лишь фразу

крутящий в моем мозгу:

«закончится всё и сразу»

«закончится всё и сразу»...

Хватит! Я не могу

больше...

 

Да ты не бойся,

смелей посмотри сюда: 

не больно ему, не больно –

это же кетчуп, да?

Поверишь? Здесь всё не внове,

неправда и не всерьёз –

ни настоящей крови,

ни настоящих слёз.

Стемнеет, как тени сгинут,

растают как вкус перно,

и бедная Коломбина,

и бледный, в пыли, Пьеро.

Конец.

Без надежд на встречу.

 

 

Пятно на моей груди,

о чёрт, неужели кетчуп?

 

...Мой поезд. 

 Пора идти.

 

* * *

 

Она не такая, как все, не такая, как я – 

ни пледа, ни дома, ни ласковой кошки у ног.

Она собирается в путь, снаряжает каяк,

за пазухой книга, за поясом тонкий клинок.

 

Из всех горьких слов только те ей доступны слова,

что колокол держит на медном своём языке,

да, может быть, те, что разрыв бы сказала трава,

когда бы она не спешила, спускаясь к реке.

 

Решимость – не радость в глазах у неё, не азарт.

Шагнула и всё – закипела вода под веслом.

«Прощай!»

Не услышала, не обернулась назад.  

Что было, то будто б течением вниз унесло.

 

И разве отступит? Плевать, что ладони кровят,

опасна стремнина, а северный берег суров.

Из бледных цветов, что встречаются в здешних краях, 

она полюбила лишь дикую розу ветров.

 

Эпистолярное. II

 

Прости за дождь и молчаливый город,

где все фасады выкрашены в серый,

не оттого что нет другой палитры,

но прочие цвета линяют, блекнут,

как будто жизнь уходит из него.

 

Потворствуя ветрам и непогоде,

окно в мансарде часто нараспашку,

а если и закрыто (вот умора),

из всех щелей так дует, что сметает,

чем ни прижмёшь, бумаги со стола.

 

По комнате, как по пустому саду,

измятые листы, обрывки мыслей

разносит сквозняком. И можно снова

брать чистый лист, искать слова... но к чёрту...

Пора сложить бумажный самолётик

и выпустить на волю из окна.

 

Что я могла бы дать тебе такого,

чего не принесут другие руки,

что можно взять легко и без опаски,

такого, что бог весть зачем, но все же

задумано и быть должно твоим?

 

Не этот же дождём прошитый воздух,

сырые скверы, мокрые скамейки,

продрогшие мосты – весь этот город,

где даже кот идёт гулять в калошах?

 

…А может быть?

Да нет, не может быть.

 

Дурак

 

Он этих мест ни за что не покинет,

здесь всюду растут иван-чай и сныть,

а вещи видятся здесь такими,

какими могли бы быть.

 

Идет он, и в голову лезет разное –

летние запахи, звуки, цвет.

В неё бы добавить немного разума –

ну, ладно, ну, нет так нет.

И всё у него невпопад да криво:

вот замер, услышав далёкий гул,

и (дурень же!) встал на краю обрыва,

даже под ноги не взглянул.

Вообразил вдруг себя цикадою,

и счастлив – и цокает, и свистит.

Смеётся… и вот уже падает. Падает,

но думает, что летит.

И руки раскинул как можно шире,

и видно, как радуют дурака

бубенцы, к рукавам пришитые,

позвякивая слегка.

 

* * *

 

Земля была безвидна и пуста.

Но было слово и ещё – уста,

где только-только зародилось слово. 

Оно скользило по изгибам губ

и падало, и уходило в глубь,

и вновь из глубины всплывало, словно

хотело быть произнесённым снова.

 

И так по кругу двигалось, пока

плоть нарастала на его бока

и ткались кровеносные сосуды,

и распрямлялся крепнущий хребет.

И задышало вдруг. 

                                  И хлынул свет.

И стал вдруг свет –

                                  так, будто б ниоткуда...

 

Рыбина

 

У меня жила рыба, большая такая рыбина,

в глубине моего сердца, в самом далёком омуте.

Тишина и сумрак его незыблемы

(так в моей ночами бывает комнате).

 

Замирала у дна надолго, глазищи выпучив,

шевеля плавниками и жабрами самую чуть ещё.

Я за ней наблюдала, улыбку зачем-то вымучив,

и пыталась понять, откуда такое чудище.

 

Почему она здесь? Почему в этой темени –

не в прозрачной воде за зелёными мысами,

где течением слабо колышет растения, –

в этой ямине жуткой, да разве же мыслимо?

 

 

И часами смотрела на рыбину старую,

и ждала у воды наступления вечера...

Но однажды зимой поняла, что не стало её,

что её больше нет, что искать её нечего.

 

* * *

 

Спят глаза, открываются очи.

Не буди меня пó утру, кочет,

разбуди меня за полночь, сыч.

 

В час, когда засыпает полмира,

плоть не пот источает, а миро,

по чуть-чуть, левой пятки опричь.

 

Оттого этой пяткою проще

дошагать до осиновой рощи,

за собой не оставив следов.

 

Но другая – не даст заблудиться

там, где ждёт меня чёрная птица

в темноте между чёрных стволов.

 

– Эй! – пусть слышит, я жду её тоже

и не вижу, но чувствую кожей

как движенье возникло во мгле.

 

Это птица летит мне навстречу

и когтями вцепляется в плечи,

и дождём прибивает к земле.

 

А потом отойдя нá два цуня,

надо мной исступлённо танцует

сорок богом отмеренных ден

и победно кричит, и хохочет.

 

...Разбуди меня засветло, кочет,

если воздух запахнет дождём.

 

* * *

 

Не тело – от боли застывшая глыба,

где кровь не течёт, но подобна руде.

Возьми моё сердце, скорми его рыбам,

снующим у пирса в зелёной воде.

 

Они поднимают холодные лица,

раскрыв в ожидании бледные рты,

и думают, ты – посейдонова жрица.

Они ошибаются, это не ты.

 

Но раз уж ты здесь, мимоходом, случайно,

на богом забытом пустом берегу,

возьми моё сердце, отдай его чайкам,

кричащим, как я закричать не могу.

 

Их крылья легки и стремительны клювы,

но боль понемногу проникнет в нутро.

И смолкнут. И соком раздавленной клюквы

окрасится белое прежде перо.

 

* * *

 

Последнее окно погасло,

а дождь как шёл, так и идёт.

И влагою пропитан воздух,

и дышишь будто под водой.

И фонари качает ветром 

назад-вперёд, назад-вперёд,

и что-то так же мерно ходит, 

но в клетке заперто грудной.

 

А небо мокрою щекою

к деревьям, крышам, проводам

прижалось, замерло, и видно,

что у него глаза тихи,

и в них покачивает блики

туда-сюда, туда-сюда.

И ночью кажется, что нужно

смотреть на дождь, писать стихи

и ничего не ждать, а просто

смотреть на дождь...