Александр Царикаев

Александр Царикаев

Новый Монтень № 27 (555) от 21 сентября 2021 г.

Теология поэзии (часть 5)

Главы из книги

 

Продолжение. Начало см. в № 543 (15), 21 мая 2021 года; № 546 (18), 21 июня 2021 года; № 549 (21), 21 июля 2021 года; № 552 (24), 21 августа 2021 года.

 

Блаженный (Борис Пастернак)

 

«Блаженный» означает «счастливый». Борис Пастернак обладал каким-то особым талантом быть счастливым тогда, когда ни время, ни страна ничего подобного не предполагали. Естественность, случайность, небрежность, обмолвка – всё в поэтическом искусстве Пастернака противостоит «умению», «технике», «эрудиции». Пастернак всегда пишет словно бы «наугад». Но у такого доверия к случайности есть обоснование – интуиция бесконечного богатства и доброкачественности мира – и, тем самым, творчества. Выбрать «не то», «не самое лучшее» из сплошного великолепия просто невозможно. Обеднить, нарушить, испортить это великолепие может только нарочитость, специально изобретённое. Тема «назначения поэта» у Пастернака отсылает к Пушкинской речи Блока и его определению «дела поэта», в начале которого, как известно, – прислушивание к «родной безначальной стихии». Космического устроения хаоса, демиургического действия, по Пастернаку, поэту не поручено, поскольку космос уже и так есть, вечно новый, только что сотворённый Богом. Первичная интуиция Пастернака связывает поэта не с хаосом до творения, а с начальными Днями Творения, с Прологом, определяющим историю. Поэтому так парадоксально осуществляется Пастернаком и связь с традицией: через проникновение в её «месторождение» (слово из «Охранной грамоты»), в ту точку, где лепится весь космос символов, взаимосвязей, пророчеств и обетований. Поэт всегда у начала, в моменте творения. Просветы в это начало встречают нас постоянно в пастернаковских сравнениях: «как впервые», «как в первый день творенья», «и всё опять впервые». Весь мир, и в первую очередь быт, столь нелюбимый романтиками, описан как Эдем, как чистое счастье существования, где все – и грозы, и стаканчики с купоросом, и Ягайло с Ядвигой – «хороши весьма». Только приняв эту вечную подростковость Пастернака как первовидение Рая, можно избежать многих недоразумений: распространённых укоров Пастернаку за «неуместный для такой эпохи оптимизм» и тому подобные упрёки. К тому же первичная интуиция поэта, столь ярко проявленная в его раннем творчестве, с течением времени подверглась некоторой корректировке: трагизм вошёл в его мир как тема и ценность, а блаженная подверженность внешним воздействиям ранней лирики превратилась в жест благодарности и поклонения. «Слёзы от счастья», которыми исполнены поздние стихи, говорят о другом Эдеме, чем вещи ранней поры – о возвращённом Рае чистой поэтической совести, поскольку первоначальное счастье с его приобщённостью к бессмертию делает невозможным отступление перед напором внешней лжи и зла исторической эпохи, какие бы тотальные масштабы оно не принимало. То, что Пастернак называет «жизнью», ничто не способно осквернить, поскольку никакого касательства к жизни никакое зло не имеет.

Поэзия Пастернака – не самое простое чтение. Как писала Марина Цветаева: «…Пастернак весь на читательском сотворчестве. Читать Пастернака не многим легче, чем Пастернаку себя писать. Пастернак нами не читается, он в нас свершается». Сложная ассоциативность мышления, музыкальность и метафоричность стиля порождают вязь непривычных, причудливых образов – «слагаются стихи навзрыд». Восходы и закаты, снегопады и грозы поэт переживает как важнейшие события личной жизни. И сама природа живёт в его стихах человеческой жизнью: совершает поступки, страдает и радуется, влюбляется, смотрит на поэта, говорит от его имени. Мир увиден впервые, и увиденное своей значительностью и новизной приводит поэта в восторг. Это Божий мир, созданный рукой умелого Творца. «Простор земли» подобен «внутренности собора», а «зелень листьев» сходна с «живописью в цветном стекле», с «церковной росписью оконниц». Человек – часть прекрасного, овеянного тайной Божьего мира, и сознание этого даёт ему ощущение счастья:

 

Природа, мир, тайник вселенной,

Я службу долгую твою,

Объятый дрожью сокровенной,

В слезах от счастья отстою.

 

Все образы конкретны, предметны, зримы. Это не символы и аллегории в их нововременском понимании, это живая архаика, где человек и мироздание даны в одном измерении. Человек и природа одинаково одушевлены и одинаково одухотворены. У Пастернака особое, жадное, неистовое пристрастие к деталям. Их тончайшее воспроизведение возведено поэтом в его собственный поэтический культ. Это поэт, которому «ничто не мелко». Первозданность и новизна мира неприкосновенна: «И через дорогу за тын перейти нельзя, не топча мирозданья». Роль поэта – не нарушить, не спугнуть, превратиться в уши, в ноздри, в глаза, впитывать в себя то, что так баснословно щедро расточается природой. Поэт – всасывающая губка. Он лишь записывает то, что надиктовала жизнь. А когда душа-губка впитала в себя мир, нужны сильные, жадные руки, чтобы её выжать. И Пастернак восклицает: «Искусство – дерзость глазомера, влеченье, сила и захват». И только оба эти акта вместе – экстатическое христианское смирение («Природа, мир, тайник вселенной…») и языческий, алчный захват дают поэту особые права по отношению к жизни, с которой он в кровном родстве. Пастернак сам знает, что его ощущение жизни необычно. И он иронически соглашается с другими, которых он называет «старшими», с тем, что его резон по сравнению с резонами «старших» смешон, неоснователен, непонятен, как непонятна детская восторженность умудрённому жизнью человеку. «Основная причина нашего первичного непонимания Пастернака – в нас… Между вещью и нами – наше (вернее чужое) представление о ней, наша застилающая вещь привычка, наш, то есть чужой, то есть дурной опыт с вещью, все общие места литературы и опыта. Между нами и вещью наша слепость, наш порочный глаз. Между Пастернаком и предметом – ничего, оттого его дождь – слишком близок, больше бьёт нас, чем тот из тучи, к которому мы привыкли. Мы дождя со страницы не ждали, мы ждали стихов о дожде… Он так даёт пронзить себя листу, лучу, что уже не он, а: лист, луч… Читатель Пастернака, и это чувствует всякий, – соглядатай. Взгляд не в его, пастернакову, комнату (что он делает?), а непосредственно ему под кожу, под ребро (что в нём делается?)… Пастернак неизменно говорит не так и не о том, а главное – никому. Ибо это мысли вслух. Бывает – при нас. Забывает – без нас» (Марина Цветаева).

Вот Пастернак описывает пенье соловья:

 

Разрывая кусты на себе, как силок,

Маргаритиных стиснутых губ лиловей,

Горячей, чем глазной маргаритин белок,

Бился, щелкал, царил и сиял соловей.

 

Но это не описание, это запись. Не в акустическом смысле – поэт ведь не магнитофон – это запись эмоционального удара, произведённого соловьиным пением, запись соловьиной функции. «Он – то есть Пастернак – ошеломлённый хаосом красок, звучаний и чувств, торопился воплотить всю эту сумятицу впечатлений в стихах» (Корней Чуковский). Пастернак пропускает несущественное, прерывая, нарушая логические взаимосвязи, и заботится прежде всего о передаче состояния в его подлинности. Стихийный лирический напор, порывистость, динамичность. В его стихах лирическое повествование не развивается последовательно, от явления к явлению, но скачет «поверх барьеров», тяготея к широкой эскизности, к размашистому живописанию целостности. Вещи сдвигаются со своих мест и приходят в бурное броуновское движение, призванное запечатлеть действительность в её естественном беспорядке. Его свободная, раскованная поэтическая речь обладает широким дыханием, это не изящно сделанные вещицы, это неуклюжая, местами затруднённая до косноязычия речь с неожиданными остановками и повторениями, речь «взахлёб», переполненная громоздящимися и лезущими друг на друга словами, обвал сознания, сгусток энергии, луч, световой ливень, способность говорить и мыслить не отдельными строчками, а строфами, периодами, оборотами. Такие стихи прочищают горло, и должны быть полезны при туберкулёзе, как справедливо заметил Мандельштем. Почему Кавказ как смятая постель, почему Венеция – подмокшая каменная баранка? На эти вопросы не нужно отвечать, и задавать их не следует.

«Небо» и «земля» у Пастернака в некотором смысле перевёрнуты, точнее, их взаимное отражение друг в друге благодаря посредничеству воды нейтрализует жёсткость оппозиции «мужского-женского», «верха» и «низа». Позиция мужского «я» чаще всего на земле или на воде, где расположены «корни». Лирический герой Пастернака растворён в природном пространстве и почти слит с ним. Лирическая героиня женского рода образно соединена в мире Пастернака с «облаками», с «тучами», несущими в себе плодородный дождь, и само её расположение на «небе» вплотную приближает эту «фигуру» к Творцу. Земное и небесное у Пастернака оказываются прочно соединёнными. Такое соединение мужского и женского обнаруживает и хрупкую границу между жизнью и смертью. Положение женского в «облаках» сообщает этому началу смысл Софии, Премудрости Божьей – Пастернак словно бы устанавливает содержательные эквивалентности: «поэт-поэзия-сакральное» и «человек-женщина-Бог». Границы между поэтом и человеком, между поэзией и женщиной, между священным миром и Богом размыты и одно переходит в другое без труда, насквозь. У Пастернака граница между внешним и внутренним миром не обострена, внешний мир в его сознании принципиально не враждебен внутреннему, и он позволяет ему проникнуть в свой дом. Отсюда у поэта ощущение «огромности» и «открытости» своего жилища:

 

Мне хочется домой, в огромность

Квартиры, наводящей грусть.

Войду, сниму пальто, опомнюсь,

Огнями улиц озарюсь.

 

Поздний Пастернак никак не проще раннего. Ранний и поздний Пастернак дополняют друг друга, и вместе они образуют то гармоническое целое, тот мир, который мы зовём поэзией Пастернака, уже не различая раннего и позднего, поскольку их общность гораздо глубже и существеннее различий. Поздний Пастернак – это, как и раньше, – стремительная динамическая запись, но с меньшей метафорической сгущённостью, без того количества разрывов, сдвигов и смещений, которые отличали манеру раннего Пастернака. И поздний Пастернак раздаривает себя так же щедро, как и ранний. И так же, как и ранний, поздний Пастернак не в ладах с обиходной нравственностью: он уверен, что истинно поэтическое, то есть цельное осознание мира несовместимо с преданностью нравственным идеям, с какими-то частностями, хотя бы и очень благородными. Ему представляется, что служение нравственному чувству умаляет в человеке поэта. Как Ньютон в своё время сказал: «Физика, берегись метафизики», так и Пастернак мог бы сказать: «Поэзия, берегись этики». Поэт – уполномоченный вечности, глашатай высших начал, и его деятельность – это непрерывный, ежедневно творимый подвиг:

 

Он смотрит на планету,

Как будто небосвод

Относится к предмету

Его ночных забот.

 

Не спи, не спи, работай,

Не прерывай труда,

Не спи, борись с дремотой,

Как лётчик, как звезда.

 

Не спи, не спи художник,

Не предавайся сну.

Ты – вечности заложник

У времени в плену.

 

Это вызов всему, что враждебно человеку, это утверждение достоинства человека перед Богом, это бунт против «мудрости века сего». В одном из своих писем Пастернак писал: «Любой вид искусства, особенно поэзия, означает нечто гораздо большее, чем заключает в себе. Его – то есть искусства – суть и значение символичны. Это ни в коей мере не означает, что мы владеем ключом, которым можем за каждым словом или положением открывать некий тайный смысл, мистический, оккультный или провиденциальный, как ошибочно полагалось в отношении драм Ибсена, Метерлинка или Леонида Андреева. И это не означает также, что каждый подлинно поэтический текст должен непременно быть иносказанием и аллегорией. Я хочу сказать, что помимо и сверх отдельных троп и метафорических ходов стихотворения существует стремление к символичности, подспудная тяга самой поэзии и всего искусства в целом – а в этом его главное значение – устанавливать связь между основным общим содержанием произведения и более широкими и значительными идеями для того, чтобы выразить величие жизни и неизмеримую ценность человеческого существования. Я хочу сказать, что искусство себе неравнозначно, не означает только самоё себя. А что оно, в действительности, означает нечто помимо самого себя. Именно в этом смысле мы признаем искусство символическим по существу». И далее: «Искусство для меня – улика и примета. Оно должно свидетельствовать о том, что мы находимся в присутствии новых, несметных богатств. В присутствии великого».

А мы в свою очередь не будем забывать, что блаженный – это и особый лик святых в христианстве, и для поэтической экклесии Пастернак, несомненно, – святой. В христианстве это замечательное по своей сути и великое по своей природе звание, происходит от греческого слова «макариос» – счастливый, делающий благо. И имеет несколько значений: христианин, ведущий благочестивый образ жизни, живущий по Божьим заповедям, святой, который совершал подвиг юродства во имя Христа и прославившийся этим подвигом. Блаженные счастливы близостью к Богу, пониманием Его воли. Они осознали ещё на земле, что все земные удобства, комфорт и богатство ничего не стоят после телесной смерти. Блаженство – это не акт экзальтации, и не результат «самости», когда человек, пусть даже и из лучших побуждений, вызывается на подвиг, это свидетельство подлинности человека, выбравшего «небо». И пусть с точки зрения Православной Церкви Пастернак не совершал никаких духовных подвигов, для Церкви Бунта поэт Борис Пастернак – блаженный:

 

Мой друг, ты спросишь, кто велит

Чтоб жглась юродивого речь?

В природе лип, в природе плит,

В природе лета было жечь.

 

Иллюстрации:

Л.О. Пастернак «Сыновья Борис и Александр»;

портреты Бориса Пастернака разных лет,

написанные его отцом Леонидом Осиповичем;

Юрий Анненков «Борис Пастернак», 1921 год.